Пир стервятников
Пир и вечеринка — отличные символы авторитаризма и либерализма. Пир — это совместная трапеза с жестко определенной иерархией. Пир кем-то возглавляется, некто должен сидеть во главе стола. Фазиль Искандер обрисовал советскую жизнь как пир, где идет бесконечное соревнование за милость власти — кто будет «допущенным к столу», а кто будет лишь кандидатом в допущенные.
Беда с пиром, что пир есть символ изобилия. Только символ! Пируют редко, потому что изобилия нету. Хуже того: то, что есть, настолько убого, что распределено крайне неравномерно. И даже если чего-то много, пир не в радость пирующим, если нет кого-то, кто подносит и уносит. А самый славный пир, когда поблизости копошатся нищие, которым можно швырнуть объедки. Или не швырнуть. Чем сильнее власть или чем сильнее жажда сильной власти, тем больше в обществе нищих. В России это как раз очень четко видно, как и в любой средневековой стране: жизнь серенькая, но серенькие люди очень рады тому, что у них на глазах идет пир сильных мира сего. Нищих много, и многое делается, чтобы подкормить нищих. Подкормить, но не более того. Нищий нужен, чтобы боялись помешать пировать — вдруг тебя сделают нищим, то есть, в сущности, мертвым. Умные тоже нужны. Они в обществе пира — шуты, скоморохи, гусляры, призванные развлекать.
Общество пира в России известно в своем средневековом обличье. Оно постоянно порождало и порождает местничество, когда самой жизнью человек готов рискнуть, лишь бы сесть поближе к Главному. Логика пира есть логика чести, а не денег, самосохранения или творчества. Князь, организующий пир, раздает все свои сокровища (по логике «если раздам дружинникам золотые ложки, они мне новое золото завоюют, а если пожалею им золота, они от меня уйдут»). Социологи называют экономику, основанную на такой психологии, экономикой «патлача». «Патлач» — обычай американских индейцев, которые устраивали для гостей пир, на котором раздавали все свои ценные вещи, чтобы утвердить нечто большее, чем материю, — свою честь.
Нетрудно заметить, что российская история до сих пор вся оставалась историей пира, и всевозможные революции либо реформы не меняли эту логику, а лишь оспаривали порядок возглавления трапезы и раздачи еды. Только логика пира объясняет и вакханалию (кстати, вакханалии у греков были разновидностью пиршества) 1990-х годов, когда все участники экономических и политических пертурбаций вели себя с точки зрения западного мира совершенно непонятным образом. Так, западные историки до сих пор не понимают и логики местничества, когда за место у царева стола готовы были отдать любые деньги. На пиру не власть превращается в собственность, а собственность конвертируется во власть.
Логика пира отравляет даже веру. Церковь, как её задумал Иисус, это прежде всего пир — застолье во главе с Ним. Поскольку же Он невидим, то это очень странная и очень свободная смесь застолья равных между собой людей с вечеринкой. У православных это особенно заметно, потому что все стоят.
Конечно, и среди православных бывают люди, которые не видят Тайной Вечери, а чудится им вместо неё Явный Пир. Для них Православная Церковь есть жёсткий иерархический организм, в котором один человек (патриарх) возглавляет всю процедуру раздачи и никакие демократические тонкости при этом неуместны. Даже пост есть разновидность пира, потому что проведение поста жестко регламентируется сверху и каждому участнику предписывается определенный рацион.
Литургия есть пир, в котором центр — на алтаре, священник — приближенный к алтарю, и далее до нищих на паперти, существование которых настолько требуется подобной психологией иерархии, что если бы нищие вдруг все умерли, их бы стали производить на особой фабрике. При этом во время литургии стоят все, кроме Главного (невидимого Христа), и представляющий Главного — священник, епископ — садится время от времени, именно тогда, когда по смыслу службы он представляет Господа.
Между прочим, попытки преодолеть извращенное понимание Вечери-Застолья через формальную «демократизацию» — пусть не будет патриарха, пусть все сидят и т.п. — могут и не помочь. В конце концов, главное-то — что литургия есть абсолютное антилюдоедство, как это ни парадоксально, учитывая, что говорится «Сие есть Тело Мое». Впрочем, чего уж тут парадоксального: клин клином…
* * *
Постоянно пировать нельзя, и даже в «обществе пира» люди чаще устраивают обычное застолье, «без чинов». Пир — явление не обязательно элитарное (хотя элита пирует чаще, для нее простое застолье оказывается редкостью), но основная часть социальной пирамиды предпочитает трапезу, где все равны. Это не то равенство, о котором мечтали революционеры, это равенство соседей по крестьянской общине, по сословию, по классу.
Застолье — это круглый стол, даже если вместо стола стойки с бутербродами. На пиру всегда есть точка, где сидит главный (это может быть, как в англо-саксонской и русской традициях, торец стола, или место в середине длинной стороны стола, как во Франции и Германии, это может быть и отдельный, высоко поставленный стол). В застолье все соглашаются на равенство, почему застолье может сосуществовать с неравенством гендерным или возрастным, смягчая его (в патриархальном обществе женщине нет места ни на пиру, ни в застолье, но под влиянием модернизационных обществ это смягчается).
Насколько застолье есть смягченный (с точки зрения похоти власти, «кастрированный») вариант пира, настолько шведский стол есть половинчатый вариант вечеринки или «парти» (о которой ниже). С вечеринкой шведский стол роднит свобода выбора еды, а отличает отсутствие свободы в выборе партнера. Здесь действуют те же принципы, что во время застолья.
Может показаться, что и в застолье человек свободен выбирать еду. В добрый час: отказаться выпивать синхронно со всеми или отведать очередной демьяновой ухи, означает оскорбить хозяина (пусть и не претендующего на царскую роль) и оскорбить всех собравшихся.
Дух выше материи: американец, с трудом (из вежливости, из любопытства) выстаивающий двухчасовую православную литургию, с легкостью может провести и пять, и шесть часов на ногах во время «вечеринки», «party». Закономерно, что в русском языке не перевели «парти» как надо было бы: «вечеря». Приделали уменьшительный, уничижительный суффикс. Удивительно еще, как мы не изобрели «свободишку». Впрочем, «волюшка» тоже далеко не просто ласкательно, а даже и вовсе презрительно, снисходительно ласкательно.
Разве может считаться — с точки зрения иерархического общества — вполне серьезным и осмысленным уничтожение еды, в процессе которого нет Старшего, нет иерархии, как на пиру, нет демонстрации единства сословия, семьи, профессии, пола, возраста, как на застолье? Зачем стоять, если это не священная трапеза? И русская вечеринка — всегда сидячая, тогда как «парти» требует не просто движения, но активного перемещения, ходьбы. Русский православный человек, спокойно выстаивающий шестичасовое всенощное бдение, мучается уже через полчаса пребывания на американского типа вечеринке. Слишком свободно. Человек на вечеринке может выбирать не только еду, как в случае с «шведским столом», но и собеседника. Более того: должен выбирать.
Разумеется, не случайно партийная система, эта матрица политического бытия, в России даёт сбои. «Партия» как «часть» без целого кажется такой же дикостью, как «парти» без главы стола и вообще без одного стола.
Один и тот же человек может участвовать в трапезах самого разного типа. Президент всегда — во главе пира, даже когда он завтракает дома. Бомж всегда — в ситуации вечеринки, он абсолютно (в худшем смысле слова) свободен в выборе места, собеседников и еды. Где-то посерединке находится бизнесмен или политик, который чурается пиров, но у которого потребление еды неизбежно превращается в застолье с целевым подбором участников.
Тем не менее, возможности участия и оценка важности и допустимости трапезы — разнятся по социальным группам и есть определенная «средняя» для всей страны, во всяком случае, как идеал. Пиры в России редки, как редки и вечеринки (точнее, вечеринки рассматриваются как молодежная монополия — в отличие от Америки, где молодежные вечеринки являются подготовкой к организации взрослых «парти»).
В основном праздник ассоциируется с застольем, хотя при этом «шведский стол» всё более популярен и ассоциируется с более высоким культурным уровнем, с более высоком доходом, с возможностью поездки «в цивилизованный мир». Но в критических ситуациях человек ищет возможность принять участие в максимально иерархической трапезе, которая подтвердила его представление о своей чести, о своем месте в мире.
А представление мира (во всяком случае, оценки социологов, политиков и массового сознания) относительно России здесь достаточно близки к внутренним ощущениям: страна, склонная к деспотизму (пиру), но дрейфующая в противоположном направлении. Идеалом остается выпивка, начинающаяся с горячих признаний в любви и заканчивающаяся пьяным мордобоем. А после мордобоя, все-таки надежда на то, что это не последняя выпивка. Действительно, это не для всякого участника застолья последняя трапеза. Цикл, начинающийся с самообмана, веры в очередного царя, и заканчивающийся битьем посуды и истошными воплями, может повторяться до бесконечности. Можно считать этот цикл оптимистическим (ведь в нем всегда есть точка упования), можно пессимистическим (ведь, уже стартуя, человек знает, что кончится всё плохо). В любом случае, он нереалистический.
Западные трапезы лишены русского разгула. Западные модели поведения более пессимистичны — с российской точки зрения, более прагматичны, приземленны. Они исходят из невозможности быстрого (на протяжении жизни нескольких поколений) и радикального улучшения истории, из необходимости длительного труда, из того, что любой сценарий будет включать в себя чередование поражений и побед. Та же религиозная подоснова означает сознание того, что невозможно ни в течение 15 лет, ни в течение 15 веков сделать людей лучше, честнее, нравственнее.
В любом случае, присутствие за столом жизни религиозных людей придаёт трапезе отрезвляющий оттенок. Именно потому, что религиозное сознание имеет опыт личного прозрения, имеет опыт личной святости, оно не поддается искушению поверить в возможность не только быстрого, но и хотя бы медленного распространения этого опыта на какое-то существенное множество людей. Благодать возможна, но не обязательна, а потому нравственность покоится не на благодати, не на общественном договоре, даже не на религии (но и не на секуляризме, не на вере в «выгодность» нравственного поведения), а на законе и его соблюдении. Здесь религиозное сознание очерчивает пределы своих полномочий и обнаруживает готовность сосуществовать как с другими религиями, так и с секулярным сознанием — сосуществовать в пространстве не прагматизма, а права.
Принципиально, что это различие обусловлено не различием «западного христианства» и «российского христианства», а различием христианского и большевистского в подходе к истории. Христианское сознание, даже утеряв веру в точном смысле слова, сохраняет представление о том, что за духовной работой, мученичеством и распятием следует воскресение. Большевистское сознание убеждено, что воскресение совершается не через духовную работу, вообще не через работу, а через власть, не через право, а через соблазнение, — а постбольшевистское сознание добавляет к этому еще и циническое разочарование: история-де есть постоянное чередование воскресений и распятий. Именно в таком порядке.
Большевизм есть людоедство, людоедство открытое и наглое, и борьба с людоедством не случайно избрала своим символом еду, только другую: посиделки — трапезы на кухне, островки внутренней свободы. Посиделки — своеобразный вариант шведского стола, при котором выбор блюда абсолютно свободен, участники демонстративно не обращают внимания, что кто принес, но категорически исключая возможность специальной подготовки блюд, потребляя и кильку, и курвуазье, и три семерки или вообще ограничиваясь курением. Принципиальным является возможность выбрать, с кем сидеть, и долгосрочная верность этому выбору.
Потребность в посиделках была столь велика, что они спонтанно образовывались даже в учреждениях. Когда делают вид, что платят зарплату, то даже не делают вид, что работают, а просто живут одной семьей — даже не живут, а едят. Какая работа, когда сегодня у Мариванны день рожденья, завтра у Борисакыча, а послезавтра 25 декабря, после чего жизнь замирает до середины мая, а там уже и летние выезды за подкреплением на свежем воздухе. Особенность посиделки в том, что она потенциально нескончаема: состав гостей может меняться, а посиделка в целом продолжается.
Если Россия Ельцина была ближе к ситуации пира, что мало у кого (кроме главного) вызывало удовлетворение и ассоциировалось с пиром во время чумы, то Россия после Ельцина стала тяготеть к психологии именно посиделок. Демонстрация богатства, раздача даров не прекратились, но и не афишируются. Подчеркивается равенство, скромность, даже аскетичность. Закусываем, чем Бог послал. Важно быть вместе, мы сюда не жрать пришли, а продемонстрировать единство.
Проблема такой идеологии посиделок в том, что посиделки исключают работу. Любой другой вид трапезы — в интервале между трудом (пространство труда постоянно нарастает от пира к вечеринке), только для посиделок труд — это интервал, который постоянно сокращается. Момент, когда выясняется, что жрать уже нечего, наступает далеко не всегда, поскольку вдруг дверь распахивается и появляется заезжий американец (немец) с кучей пакетов. Ему срочно понадобилась брошюра Крученых (или нефть, или газ, или помощь в борьбе с международным терроризмом), и он, стараясь не принюхиваться, осторожно подсаживается к столу. Он привез достаточно, чтобы покрыть стол чистым золотом, и угол стола ему могут дать позолотить, хотя потом будут тушить о позолоту окурки, или сковырнут кусочек, уходя к зубному.
В религиозных вопросах посиделки начинаются, когда заговаривают о том, что все религии одинаковы, а догматы всего лишь выдумали попы, чтобы одурманить население. Эти разговоры абсолютно самодостаточны, занимают все свободное и даже рабочее время, занимают время, которое другие религиозные люди тратят на молитву, богословствование или благотворительность.
На примере церковной жизни хорошо видно, что форма трапезы определяет содержание. Сложный для постороннего человека вопрос об оттенках внутри российского православия наглядно проявляется в устройстве приходского общения. В консервативных приходах это всегда пир, на котором председательствует священник и только священник, по отношению к которому распределяются все прочие места.
Прославился священник Георгий Кочетков, создавший общину в несколько сотен человек, которые, помимо литургии, встречаются по домам, организуя «трапезы любви», аналог первохристианских «агап». Только первохристианские трапезы были абсолютно демократичны, организуясь по образцу похоронных братств, где все устраивали складчину для поминок по друзьям. Агапы «кочетковцев» строго иерархичны, с заранее определенным кругом участников, лидером, невидимым «епископом» (самим Кочетковым). Это именно традиционный пир, и конфликт Кочеткова с церковным начальством был вызван тем, что священник отказал епископу в том председательстве (заочном, но существенном), который он имеет по должности и чину.
Настоящим застольем, а не пиром стали «общения», которые развились по инициативе другого знаменитого священника, Александра Меня. Эти кружки тяготели к превращению либо в пир, либо в кухонную сиделку, и если от последнего священник удержать никак не мог, то от роли хозяина пиршества он уклонялся категорически.
Вечным российским примером того, как пространство трапезы определяет политический ландшафт, может служить нескончаемый спор о том, за каким столом будут общаться любители свободы и любители власти. Кремль всячески заманивает свободолюбцев на свою территорию, правозащитники отвечают тем же. Формально не имеет ни малейшего значения, где происходит встреча, даже неприлично отказываться прийти к радушному хозяину. Кремль всячески стилизует свои отношения с подданными под кухонную посиделку, где все равны, где президент даже не «первый среди равных», а просто вот досталась человеку такая скучная и обременительная работа, но он все равно свой. Поэтика «скучности», «сероватости» (не серости) искусственно педалируется сторонниками сильной власти. Предпочитают рискнуть и предстать слишком простыми, чем отвечать за происходящее в качестве главы дома.
Реально и приглашающие к столу, и соглашающиеся, и отказывающиеся понимают, что там, где власть и иерархия, любая вечеринка или посиделка будет постоянно превращаться в пиршество, где «разговор с властью» совершенно неуместен, а возможны лишь тосты и здравицы, в лучшем случае — взаимные, в худшем односторонние.
Гражданское общество безусловно адекватно выражается именно в вечеринке, с максимальной свободой выбора партнера и потребляемых продуктов, с заведомым, гигиеническим неприятием каких-либо правил, задержки в общении с кем-либо в ущерб другим. Тоталитарное общество все время воспроизводит ситуацию пира, где на одном конце изобилие и гремят возгласы, а на другом — нищие, Даниилы Заточники, и зэки, которые получают свою пайку.
Пир красив, увы. «Застолья», «шведские столы» и тем более «вечеринки» не могут быть предметом академической живописи. И не потому демократическое мироощущение пренебрегает красотой, что её не любит, а потому что любит свободу. Слишком часто красота — лишь способ продемонстрировать, что какая-то персона важнее прочих. На вечеринке ни одной персоне не придается значения больше, чем остальным. Наверное, можно считать идеалом банкеты аристократов, где каждой персоне придавалось такое же огромное значение, как своей собственной. Что ж: возможен и аристократический демократизм, только что-то не очень его любят, когда он проявляется в Штатах, и называют это заносчивостью.
Пока Москва и своими застольными повадками подтверждает репутацию политической середины между Востоком и Западом. На Востоке подозрительно относятся к одиночному посетителю кафе — у нормального человека должен быть свой дом, жена должна готовить, в кафе идут с коллегами или друзьями. В Америке семейная трапеза — вещь экстраординарная, равно как и торжественный банкет. Норма: абсолютно свободная, но совместная трапеза (застолье) на нейтральной территории. Каждый сам выбирает себе еду и партнера. В российском общепите, как и в российском бизнесе, господствуют крайности: дешевые забегаловки, вполне воспроизводящие неаппетитную домашнюю атмосферу, и сверхдорогие рестораны, где невозможно опуститься даже до уровня дружеского застолья, всё время банкет получается.
Понятно, почему Россия бегает по кругу — в политическом смысле слова. Это потому что мы всё пытаемся жить в большой круглой зале для пиршеств. Большинство проектов реформ сводится к тому, кто будет руководит трапезой или как будет организовано застолье, но никто не готов понять, что обязательной, сущностной приметой свободы станет торжество «парти». Отчуждения боится не коллективист, а тот, кто уже распрощался с коллективом и болтается в безвоздушном пространстве, кто уже отчуждён, только боится это увидеть. Он может вернуться назад, только уже пир будет — во время чумы. Отчуждённость может прийти со свободой, а может и без свободы, как бесплатное приложение к тоталитаризму. Тогда уже не сидят, а заседают, чтобы съесть ближнего — и именно тогда особенно нужно не засиживаться за столом, а выйти на волю.