Не могу сказать, что я любил отца Александра Меня. Так, восхищался. Ну и млел, конечно. Типа обожал.
В каком-то смысле он нанёс мне огромную травму, которую я преодолевал годами, потому что я стал отождествлять верующих в Бога с хорошими людьми. Аналогичную травму нанесли мне мои родные — я очень долго думал, что все евреи умные и порядочные (я не знал, что родные евреи, но внешний-то облик я отличал). Потом было долгое протрезвление...
Но и тогда, восхищаясь, я сознавал какую-то удивительную полярность. Не нравственную — он святой, я самовлюблённый гадёныш. Это не полярность, это синее и волнистое. Он биолог, я историк. И его сильные стороны были очень с этим связаны. Но вот он говорит в лекции о Рождестве, что единственный писатель, который адекватно изобразил Христа, это Льюис в «Нарнии».
Я любил Льюиса одновременно с ним, когда ещё Наталья Леонидовна не перевела основной массив, перехватывал у него книжки — помню жёлтенькие покетбуки эссе — но «Нарнию» я и тогда активно не любил. Мне она казалась чем-то ходульным и недостойным Евангелия сюсюканьем. Отец Александр объяснял (видимо, чувствовал, что его могут не понять):
«Льюис — единственный в мире писатель, который сумел закодировать в сказке, в легенде, закодировать всю тайну христианства. И вот этот гигантский Лев, когда он подходит к человеку, его когти уходят, он перестаёт быть грозным и страшным. Но на самом деле он и грозен, и страшен — в этом величие Клайва Льюиса, который это постиг. Светится гигантское пламя этого Льва, но, когда герои поворачиваются, они видят зелёное поле и белого ягнёнка, который там сидит... Лев превращается в ягнёнка. Но это только для того, чтобы приблизиться к человеку».
Мой Иисус не лев и не ягнёнок. Он человек. Он не грозен и не кроток. Не судья и не сокамерник. Он — история. Исторический Иисус — только «исторический» тут не означает «принадлежащий к конкретно определённому моменту истории», а означает «движущий историю». Противоположность Атланту. Мы знаем историю как некоторый эскалатор, да? Горизонтальный или пандус. Так вот Иисус — Атлант, который несёт движущийся эскалатор.
Вот когда отец Александр писал, что главное в мире — что-то извне, льющийся из Вечности свет, он писал, мне кажется, именно об этом.
Мы воспринимаем историю как биологический процесс, в котором есть причины и следствия.
История — да, история есть такой процесс.
Только вот есть ещё Иисус как история спасения.
Каждое событие имеет свои причины. Но помимо причин, каждое событие имеет ещё какое-то измерение. Божье. Совсем другое.
Как рот имеет измерение «покушать», но имеет и измерение «поговорить». Одно с другим абсолютно не связано.
Вот есть история-покушать, а есть история-поговорить. Первое биологическая история, второе историческая история. Христос — это история-полюбить, как рот — поцеловать.
Когда мы, веруя, говорим о Промысле, о том, что всё по воле Божией происходит, мы обычно страшно опошляет, рационализирует «волю Божью». Врач говорит, что болезнь от вируса, а я — что это меня Бог за грехи наказал. Да не «наказал». Просто есть другое измерение истории, и в этом измерении болезнь вообще не болезнь, и причинно-следственные связи в этом измерении либо совсем другие, либо просто отсутствуют.
Нечто подобное описывает финал книги Иова. Этот финал кажется пошлой припиской какого-то ханжи, но это если считать этот финал прозой. А там поэзия, там невыразимая, мученическая мука, пытающая описать, почему Бог не виноват. Что Иов не виноват — не обсуждается, это в первых строках изложено. Бог не виноват! Не виноват даже тогда, когда стопудов кажется виноватым. Почему не виноват? Ну вот... бегемот... водопад... Понятно? Непонятно... Ну да, надо зайти с какого-то другого боку...
Кроме видимой природы есть какая-то вторая природа, и кроме видимой истории есть вторая история. То есть, вообще-то она первая. Как история любви. Любая любовь происходит в истории, вписана и в биологию. Но история любви протекает одновременно в совершенно ином измерении. Вот это и есть измерение Иисуса.
Да, с точки зрения биолога этот лев, который одновременно барашек. Кот Шредингера, который для Алисы улыбается, а для королевы огрызается. Но такой взгляд на Иисуса внеисторичен. Он подразумевает, что человек вырван из контекста, из потока вечности. Человек в клетке своей жизни, Иисус как смотритель в зоопарке приносит еду, убирает в клетке, убеждает не драться с другими обитателями клетки...
А человек не в клетке — не в клетке биологии, не в клетке истории, не в клетке политики, не в клетке культуры. То есть, конечно, человек во всех этих клетках и ещё во многих, но насколько человек соприкоснулся с Христом — он вне клеток. Он уже вышел. Он уже живёт в ином измерении. В этом измерении, между прочим, Голгофа не кончилась, Иисус всё ещё шепчет «прости их», всё ещё мучается, не в силах умереть. Но в этом измерении уже и рай. Поэтому в нём разворачивается любовь — потому что и в раю, и на Голгофе невозможно ненавидеть, хотя и по-разному, а можно только любить, хотя и по-разному. И вера в этом измерении есть история, но только не история человечества, а история человечности и божественности.
Две истории — спасения и творчества — это одна история, история личности. Ужас в том, что можно личность обкорнать. Все антиутопии об этом: идеальный мир, типа нынешнего Китая, или Америки по Трампу, или России по Ленину, Германии по Гитлеру. 1984. Идеальный мир, и в этом мире нет ни любви, ни жизни. Городок в табакерке. Может быть, как ни странно, лучшая антиутопия не Орвелл, а Лем — «Возвращение со звёзд», потому что там изъятое из жизни творчество, творческий дух обозначен не столько как любовь, сколько как агрессия. Это тонкий ход. Невозможно отслоить, отцедить любовь от агрессии. В любом полёте к звёздам есть дикость, иррационализм, творческая злость. Борясь с терроризмом, с нестабильностью, с небезопасностью, мы убиваем любовь и человечность, такая вот засада... У Орвелла акцент на агрессию, боль — у Лема акцент на противоположном: кошмар не там, где пытают и вынуждают, а там, где никаких пыток и боли, а просто несвобода, неосознаваемая, неощущаемая, но повсеместная.