Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

ИСТОРИЯ С ЖУРНАЛИСТИКОЙ

 

ПЛАЧ СНЯТОЙ ГОЛОВЫ

Зрители не любят «говорящих голов». Кажется, что их любят читатели и слушатели (читать и слушать есть лишь способ видеть без изображения). Но текст написанный или произносимый, если он всего лишь отображает столь важную для говорящего собственную персону, тоже никому неинтересен. Интересна та речь, которая помогает человеку видеть мир, видеть истину. Человек очень дрожит над зыбкой поверхностью собственного «я», но на шкуре ближнего превосходно видит, как неинтересна эта зыбь, как мало она отражает даже «я» говорящего. Лучше один раз увидеть – и не одного человека, а десять, двадцать. Человек достаточно разумен, чтобы молниеносно – в течение двух-трех минут – проанализировать лицо и манеры другого человека, выжать из них все, что можно.

Как тогда вообще возможна не только журналистика, тележурналистика, но жизнь? Как может быть не скучно жить, если вокруг все одни и те же лица, одни и те же речи? Так и скучно жить. Есть только два выхода. Можно выжать из повторяемости, предсказуемости человеческого общежития немногое положительное содержание – вечность. Тогда жизнь превращается в вереницу торжественных обрядов. Сама повторяемость оказывается наслаждением, победой над суетностью и распадом. Однако, быть постоянным участником такого религиозного по сути церемониала не так уж просто, и часто и просто тошнотворно, ибо победа-то здесь поверхностная. Есть второй выход, противоположный: выискивать в жизни неповторяемое, спонтанное, отождествляя его со свободой.

Средневековье ценило предсказуемость, Новое время ценит спонтанность (само слово впервые зафиксировано в 1656 году, вполне логично увенчав столетние дискуссии богословов о свободе воле). Поэтому, собственно, и возникла журналистика – искусство не просто быстро собирать и распространять информацию, а делать это так, чтобы создавалась иллюзия присутствия. Хроника, репортаж, интервью, прямой эфир на телевидении и радио составляют в этом смысле суть журналистики. Она выросла из эссеистики Монтеня – из публичного дневника, из искусства создавать у читателя иллюзию присутствия в глубинах непосредственного потока мысли и чувства. Журналист лишь помогает герою события стать ненадолго Монтенем. Политический анализ превосходно себя чувствует и за пределами журналистики. Политические дебаты без журналистики немыслимы.

Новое время, особенно в романтическом искусстве, открыло спонтанность как признак свободы, реакции живой, непредсказуемой, не определяемой внешним, чужим человеку строем вещей. Новое время очень быстро нащупало и пределы спонтанности. Рабство человека не внешними обстоятельствами определяется (во всяком случае, не только ими). Более того: самая первая реакция обычно бывает и самой несвободной, механической (и «спонтанная реакция» вполне синонимично «рефлекторной», «импульсивная», «механическая»).

Ничего стыдного в этом нет: жизнь человека возможна не только благодаря животному в человеке, но и благодаря способности человека делать свободный выбор, совершаемый усилием воли, навыком. Первая молитва всегда спонтанна, но если молитва останется чисто спонтанным усилием, она быстро закончится. Всякое новое открытие должно превратиться в навык – чтобы освободилось место для нового открытия, для новой свободы.

Спонтанность как проявление того, чему человек уже научился в жизни, ничуть не хуже – но и не лучше – спонтанности как проявлению способности человека учиться на ходу. Во всяком случае, спонтанность таит в себе обе возможности, а заученность, пусть даже это заученность торжественного обряда или высокоумной лекции, ничего в себе не таит.

Спонтанность делает возможной демократию. Поэтому демократия – это прямое и всеобщее избирательное право, столь противоречащее логике, согласно которой безумно доверять избрание власти людям, которые не смогли добиться в жизни финансового успеха, которые не кончали университетов, не обучены логически мыслить. Для свободы спонтанность оказывается важнее разумности, и это разумно: свобода есть характеристика не ума, а именно воли. Поэтому же демократия вырастает из журналистики, из способности максимально непосредственно распространять информацию и вовлекать в общение, и в общение как можно более спонтанное, максимальное число людей. Спонтанность как свобода есть проявление реакции человека не вообще на окружающий мир, а на других людей.

Однако, коль скоро спонтанность родилась на свет Божий, она может быть и порабощена, как все живое. Это хорошо известно по опыту молитвы. В то же Новое время христианская традиция начинает ценить молитву спонтанную, на родном языке или молчаливую, но молитву от сердца, не по молитвослову. Но одновременно с распространением спонтанной молитвы выясняется, что она подвержена гниению ничуть не в меньшей, а даже в большей степени, чем молитва вытверженная. Логично: рабовладелец больше ценит сильного раба, а не слабого, и будет стараться поработить сильного.

Дух рабства последовательно старается поработить все, создаваемое свободой, тем более, что сам он ничего создать не может. Помешать этому невозможно – свобода есть и свобода извращения, порабощения свободы. Невозможно предотвратить принятие бухаринской конституции, формально содержавшей больше политических свобод, чем любая европейская. Но и радоваться этой конституции было бы странно. Аналогично и с журналистикой: невозможно предотвратить использование демократических средств массовой информации для сплочения холопских масс вокруг барина. Первично сплочение, жажда единства, а все остальное вторично. Поэтому возмущение 2003 года тем, что телеканалы отказываются показывать дебаты политиков в прямом эфире и вообще сокращают прямой эфир, демонстрируя все в записи, столь же абсурдно, как радость 1989 года от того, что телевидение стало показывать в прямом эфире дебаты политиков или полемику советских людей с людьми свободного мира.

Прямой эфир обнажает глупость политика – но не имеет значения, умен ли политик, если он представляет партию, которая опирается на трехмиллионную армию солдат, на десятимиллионную армию чиновников, организующих имитацию выборов, наконец, если политик опирается на большинство избирателей, не желающих свободы, а желающих только безопасности и порядка. Конечно, даже такие избиратели – и именно такие – предпочтут, чтобы безопасность и порядок были припудрены свободой (для чего, естественно, свободу нужно стереть в порошок). В угоду этой холопской имитации свободы можно было бы поднапрячься и устроить и прямой эфир – почему глава Центризбиркома и высказался против его отмены.

Дискуссия одного имитатора либерализма с другим имитатором либерализма одинаково бесплодна и безопасна как в прямом эфире, так и в записи. Но именно поэтому никто и не хочет напрягаться. Возмущение отдельных политиков и политологов запретом прямых эфиров, крики о том, что это конец демократии – классический пример демагогического самообмана, когда люди, усиленно хоронившие демократию, справившие уже и поминки по свободу, вдруг начинают кричать «горько».

Не случайно эти крики совпали с криками о том, что в 2003 году в России наступил конец свободному предпринимательству и частной собственности – тогда как этот конец наступил самое позднее в середине 90-х, а в сущности, этот конец не наступал никогда, потому что никогда и не начиналась реальная свобода бизнеса, слова, политики. Крики о том, что король голый, испускают те, кто десять лет спокойно уверял всех, что голый король то ли одет, то ли вот-вот оденется. Просто предыдущие годы голый король насиловал не их.

Единственное, что действительно дает прямой эфир – это интерактивность, это возможность непредсказуемого ответа на непредсказуемый вопрос. В этом смысле речи руководителей телевидения о том, что велика Россия, не может быть прямого эфира одновременно для всех ее земель – ленивая софистика людей, которые уверены, что их противникам никто эфира не даст. Достаточно провести прямой эфир однажды и затем его можно повторять в записи даже несколько дней – он все равно будет свеж, если этой не репортаж, а дебаты политиков. Беда-то в другом: и когда еще были прямые эфиры, в них было очень мало спонтанных вопросов и еще меньше спонтанных ответов. Не из-за цензуры и не из-за самоцензуры, а из-за того, что несвободный человек свободно и содержательно говорить не может.

В прямом эфире не только в России, но и в самых демократических странах очень мало подлинно непредсказуемого и неожиданного. Это и неудивительно: человек боится свободы. Человек живет в режиме «нон-стоп», режиме интерактива, жизнь наседает на человека прямо, но человек всячески уклоняется и убегает от этого потока жизни в остановки, всячески тормозит, уклоняется от вопросов, рождается обратно в предсказуемость, механичность, повторяемость. В демократической системе эта личная слабость каждого как-то тушуется перед системной свободой всех в целом. В стране, где каждый в отдельно и все вместе считают свободу прихотью сытых и основательно защитившихся от окружающих эксплуататоров, свобода была и остается фикцией, и с каждым годом – фикцией все более ненавистной. В прямом эфире кривая душа будет так же крива, как и в записи, и не о прямом эфире нужно радеть, а о прямизне души.


 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова