Яков Кротов. История. Книга о том, как общение создаёт свободу, любовь, человечность

Оглавление

XVI век. Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль

 

Глава XIV
Панург рассказывает о том, как ему удалось вырваться из рук турок

 

О приговоре Пантагрюэля все тот же час услышали и узнали, отпечатан он был во множестве экземпляров, передан в судебные архивы, и отзываться о Пантагрюэле все с тех пор начали так:

– Соломон отдал матери ребенка на основании простой догадки, он никогда не обнаруживал такой дивной мудрости, как Пантагрюэль. Мы счастливы, что Пантагрюэль находится в нашей стране.

Его даже хотели сделать докладчиком и председателем суда, но он, вежливо поблагодарив, решительно отказался.

– Подобного рода должности, – пояснил он, – требуют от человека слишком много раболепства, и если принять в рассуждение испорченность человеческой природы, то лица, вступающие в такие должности, лишь с величайшим трудом могут спасти свою душу. И сдается мне, что если пустота, образовавшаяся после отпадения некоторых ангелов, будет заполняться только этого звания людьми, то Страшный суд не наступит и через тридцать семь юбилейных годов[1], предсказания же Николая Кузанского окажутся ложными[2]. Мое дело предупредить вас об этом заранее. А вот если у вас найдется несколько бочек доброго вина, то я охотно приму их в подарок.

И они охотно так именно и сделали: послали ему лучшего вина, какое только было в городе, и Пантагрюэль выпил в меру. Зато бедняга Панург хватил лишнего, ибо сух был, как копченая сельдь. Вино ударило ему в ноги, и они стали у него подгибаться, словно у отощавшего кота. Когда он единым духом осушил большой кубок красного вина, кто-то ему заметил:

– Эй, эй! Что-то вы, милый мой, уж очень усердствуете!

– К черту! – отрезал Панург. – Тут тебе не парижские, с позволения сказать, пьянчуги, которые пьют, как зяблики, и начинают клевать корм не прежде, чем их, словно воробьев, похлопают по хвостику. Эх, приятель! Если б я так же быстро умел подниматься, как спускать вино к себе в утробу, я бы уж вместе с Эмпедоклом вознесся превыше лунной сферы[3]! Однако что за черт? Никак не возьму в толк: вино превосходное, превкусное, а чем больше его пью, тем сильнее у меня жажда. Видно, тень монсеньора Пантагрюэля так же легко вызывает жажду, как луна – простуду.

Присутствующие покатились со смеху. Заметив это, Пантагрюэль спросил:

– Чего вы там смеетесь, Панург?

– Сеньор! – отвечал Панург. – Я им рассказывал, как эти черти турки несчастны оттого, что им нельзя пить вино. Если б все зло Магометова Корана заключалось лишь в этом, и тогда ни за что не перешел бы я в их закон.

– А скажите на милость, как вам удалось вырваться? – спросил Пантагрюэль.

– Расскажу все как было, сеньор, – сказал Панург, – вот настолечко не прилгну.

Турки, сукины дети, посадили меня на вертел, предварительно нашпиговав салом, как кролика: ведь я был до того худ, что иначе им бы меня не угрызть. И начали они меня живьем поджаривать. Вот, стало быть, поджаривают они меня, а я мысленно поручил себя божественному милосердию, помолился святому Лаврентию, и все не покидала меня надежда на Бога, что Он избавит меня от этой муки, и избавление наконец совершилось воистину чудесное. Итак, я всецело поручил себя воле Божией и только вопию: «Господи, помоги мне! Господи, спаси меня! Господи, спаси меня от мучений, которым меня подвергают эти собаки, эти злодеи за то, что я от закона Твоего не отрекся!» А мой поджариватель возьми да и засни в это время – не то по воле Божьей, не то по воле какого-нибудь доброго Меркурия, ловко усыпившего моего стоглавого Аргуса.

Почувствовал я, что он больше не поворачивает вертела, гляжу, а он себе спит. Тут я схватил зубами головешку за необгорелый конец и швырнул ее турку прямо в пах, а другую постарался зашвырнуть под походную кровать, на которой валялся соломенный тюфяк моего высокочтимого поджаривателя, кровать же стояла возле самой печки.

Солома мигом загорелась, потом огонь перекинулся на кровать, с кровати на сводчатый потолок, сбитый из сосновых досок. Но это еще что! Головешка, которой я угодил в пах моему подлому истязателю, прожгла ему весь лобок, и у него уже занялись яички. Если б это место не было у него таким вонючим, он бы и до утра не спохватился, а тут он вскочил, словно бешеный козел, высунулся в окно и давай кричать во всю мочь: «Даль барот! Даль барот!» – что значит: «Пожар! Пожар!» Затем подбежал ко мне, разрезал веревки, которыми были связаны мои руки, и уже начал резать на ногах, – он собирался швырнуть меня в огонь.

Но тут хозяин дома, заслышав крики и почувствовав запах дыма на той улице, где он в это время прогуливался с целой компанией пашей и муфтиев, опрометью бросился тушить пожар и спасать свои пожитки.

Не успел он прибежать, как сей же час схватил вертел, на который я был насажен, и уложил им на месте моего поджаривателя, и то ли из-за отсутствия медицинской помощи, то ли по какой другой причине, но только поджариватель скоропостижно скончался, – хозяин всадил ему вертел чуть повыше пупка, ближе к правому боку, и пропорол третью долю печени, а затем острие пошло вверх и проткнуло диафрагму, вышло же оно через сердечную сумку в плечевом поясе, между позвоночником и левой лопаткой.

Когда хозяин вытащил из меня вертел, я, правда, упал подле жаровни, но ушибся слегка, совсем слегка, – силу удара ослабило сало.

А мой паша, видя, что дело плохо, что дом его не отстоять и что все пропало, стал призывать на помощь всех чертей и, между прочим, Грильгота, Астарота, Раппала и Грибуйля, каждого по девяти раз.

Тут я струхнул не на шутку. «Черти сию минуту явятся сюда за этим безумцем, – подумал я. – Может, они будут настолько любезны, что и меня заодно прихватят? Ведь я наполовину изжарен, так что сальце может оказаться причиной моего несчастья, ибо черти большие любители сала, – об этом прямо говорит философ Ямвлих[4], а также Мюрмо в своей апологии De bossutis et contrefactis pro Magistros nostros[5]. Все же я осенил себя крестным знамением, воскликнул: «Agyos athanatos, ho Theos!»[6] – и никто из чертей не явился.

Тогда поганый мой паша задумал покончить с собой: он попытался пронзить себе сердце моим вертелом. И точно, он уже приставил его к груди, но вертел оказался недостаточно острым и дальше не пошел: как турок ни нажимал, ничего у него не вышло. Тогда я приблизился к нему и сказал: «Миссер мужлан! Ты попусту тратишь время, – так ты себя никогда не убьешь, а только поранишь, и потом тебя до самой смерти будут терзать лекари. Если хочешь, я убью тебя наповал, так что ты и не охнешь. Я уж многих этаким манером на тот свет отправил, можешь мне поверить, и ничего: остались довольны». – «Ах, мой друг, умоляю тебя! – сказал паша. – Я подарю тебе за это мой кошелек. На, бери! В нем шестьсот серафов и, сверх того, несколько брильянтов и рубинов чистой воды».

– Где же они? – спросил Эпистемон.

– Клянусь Иоанном Предтечей, – отвечал Панург, – весьма далеко отсюда, если только они еще существуют.

 

Но где же прошлогодний снег?[7]

 

Это больше всего волновало парижского поэта Виллона.

– Будь добр, кончай свой рассказ, – молвил Пантагрюэль, – нам любопытно знать, как ты разделался со своим пашой.

– Честное слово порядочного человека, все это истинная правда, – продолжал Панург. – Я стянул ему горло полуобгоревшей обтрепанной штаниной, крепко-накрепко связал руки и ноги, чтобы он не ворохнулся, потом засунул ему вертел в глотку и, зацепив вертел за два толстых крюка, на которых висели алебарды, подвесил таким образом пашу. А внизу, прямо под ним, я развел славный костер, и тут мой милорд прокоптился, как сельдь в коптильне. Ну, а я схватил его кошелек да еще копьецо, что висело на крюке, и дал стрекача. Одному Богу известно, как от меня тогда несло козлом!

Вышел я на улицу, смотрю: все сбежались на пожар и таскают воду. Видя, что я наполовину обгорел, турки прониклись ко мне естественным чувством жалости и вылили на меня всю воду, – это меня здорово освежило и пошло на пользу. Потом турки дали мне кое-чего подзакусить, но я почти ни к чему не притронулся: они ведь, по своему обыкновению, принесли одной только воды, чтобы запивать.

Больше они мне ничего худого не сделали, не считая разве того, что один паршивый маленький турок с горбом спереди попытался стащить у меня под шумок сало, – ну да я так хватил его копьецом по пальцам, что в другой раз он уже не отважился. А одна гулящая девица, которая принесла мне ихнего любимого варенья из индейских орехов, все глазела на моего беднягу, – уж очень он был тогда жалкий, весь съежился от огня, так что, стань он на ноги, он доходил бы мне только до колен. Но вот что удивительно: у меня окончательно прошла боль в том самом боку, который жарился, пока мой мучитель спал, а до этого я целых семь лет страдал от прострела.

Ну так вот, пока турки со мной возились, пожар распространился (не спрашивайте меня, каким образом) и истребил более двух тысяч домов, так что в конце концов один из турок, заметив это, вскричал: «Клянусь Магометовым чревом, весь город в огне, а мы тут затеяли возню!» При этих словах все разбежались по своим домам.

А я – я пошел по направлению к городским воротам. Когда же я поднялся на пригорок, прямо сейчас же за воротами, то обернулся, как жена Лота, и увидел, что весь город полыхает, как Содом и Гоморра, и такое я в эту минуту почувствовал удовлетворение, что чуть было в штаны не наложил от радости. Но Бог меня наказал.

– Каким образом? – спросил Пантагрюэль.

– А вот как, – отвечал Панург. – Смотрю это я в восторге на яркое пламя, да еще и насмехаюсь. «Ах, говорю, бедные блошки! Ах, бедные мышки! Суровая зима вам предстоит, – огонь забрался к вам в норки». В это самое время из города, спасаясь от огня, выбежали шестьсот – да нет, какое там шестьсот! – более тысячи трехсот одиннадцати псов, больших и малых. Они сразу почуяли запах моей грешной, наполовину изжаренной плоти, и прямо на меня, и, конечно, разорвали бы в одну минуту, если бы мой ангел-хранитель не внушил мне, что есть прекрасное средство от зубной боли.

– А какие у тебя были основания бояться зубной боли? – спросил Пантагрюэль. – Ведь от ревматизма ты же вылечился.

– А, идите вы к Богу в рай! – воскликнул Панург. – Это ли не отчаянная зубная боль, когда собаки хватают вас за ноги? Но тут я вспомнил о сале – и ну швырять его собакам, а те сейчас же из-за него передрались. Благодаря этому они от меня отстали, а я отстал от них. Они себе знай грызутся, а я, радостный и счастливый, от них ускользнул, и да здравствует вертел!

 

Глава XV
О том, как Панург учил самоновейшему способу строить стены вокруг Парижа

 

Как-то раз Пантагрюэль, желая отдохнуть от занятий, отправился на прогулку в предместье Сен-Марсо, с тем чтобы непременно побывать в Фоли-Гобелен[8]. Его сопровождал Панург, под плащом у которого всегда была фляжка и кусок ветчины, – он с ними никогда не расставался и называл их своими телохранителями. Зато никаких шпаг он не признавал, и когда Пантагрюэль обещал подарить ему шпагу, он ответил, что она будет перегревать ему селезенку.

– Ну, а если все-таки на тебя нападут, как же ты будешь защищаться? – спросил Эпистемон.

– Здоровенными пинками, – отвечал Панург, – лишь бы только колющее оружие было воспрещено.

На возвратном пути Панург, обозрев стены вокруг Парижа, насмешливым тоном заговорил:

– Посмотрите, какие прекрасные стены. Очень крепкие стены, – для защиты только что вылупившихся гусят лучше не придумаешь! Но, клянусь бородой, такому городу, как этот, они могут сослужить плохую службу. Корове пукнуть стоит – и более шести брасов такой стены тотчас же рухнет наземь.

– Друг мой! – возразил Пантагрюэль. – Знаешь ли ты, что ответил Агесилай, когда его спросили, почему великий лакедемонский город не обнесен стеною? Указав на его жителей и граждан, искушенных в ратном искусстве, сильных и хорошо вооруженных, он воскликнул: «Вот стены города!» Этим он хотел сказать, что самая крепкая стена – это костяк воина и что нет у городов более надежного и крепкого оплота, чем доблесть их обитателей и граждан. Так же точно и этот город силен своим многочисленным и воинственным населением и в ином оплоте не нуждается. К тому же если б кто и захотел обнести его стеной наподобие Страсбурга, Орлеана или же Феррары, то все равно не смог бы этого сделать, – так велики были бы издержки и расходы.

– Пожалуй, – согласился Панург, – а все-таки, когда враг подступает, не вредно надеть на себя этакую каменную личину, хотя бы для того, чтобы успеть спросить: «Кто там?» А насчет того, что вы говорите, будто постройка стен должна обойтись слишком дорого, то пусть только отцы города выставят мне вина, а уж я научу их самоновейшему и весьма дешевому способу воздвигать стены.

– Какому же это? – спросил Пантагрюэль.

– Вам я его открою, – сказал Панург, – только никому про это ни слова. По моим наблюдениям, главные женские приманки здесь дешевле камней[9]. Вот из них-то и надобно строить стены: сперва расставить эти приманки по всем правилам архитектурной симметрии, – какие побольше, те в самый низ, потом, слегка наклонно, средние, сверху самые маленькие, а затем прошпиговать все это наподобие остроконечных кнопок, как на большой башне в Бурже, теми затвердевшими шпажонками, что обретаются в монастырских гульфиках. Какой же черт разрушит такие стены? Они крепче любого металла, им никакие удары не страшны. И если даже передки орудий станут об них тереться, – вот увидите (клянусь Богом), из этих благословенных плодов дурной болезни тут же потечет сок, напоминающий мелкий, да зато спорый дождь. Вот черт их дери! И молния-то в них никогда не ударит. А почему? А потому что они священны и благословенны. Тут есть только одно неудобство.

– Хо-хо! Ха-ха-ха! Какое же? – спросил Пантагрюэль.

– Дело в том, что мухи страсть как любят эти плоды. В одну минуту налетят, нагадят, – горе нам, горе, папа римский опозорен! Впрочем, и от этого найдется средство: нужно покрыть плоды лисьими хвостами или же большущими причиндалами провансальских ослов. Мы скоро будем ужинать, так вот я вам кстати расскажу занятную историйку, которую frater Lubinus[10] приводит в своей книге De compotationibus mendicantium.[11]

Однажды, в те времена, когда животные еще умели говорить (то есть дня три тому назад), какой-то злосчастный лев гулял по Бьеврскому лесу и бормотал себе под нос молитвы, а на одном из деревьев, под которыми случилось ему проходить, сидел злой угольщик и обрубал сучья; и вот, увидев льва, угольщик запустил в него топором и сильно ранил в бедро. Лев на трех ногах бросился в чащу леса в надежде, что кто-нибудь ему поможет, и вскоре повстречал плотника; плотник охотно согласился осмотреть его рану, постарался как можно лучше обмыть ее, наложил туда мху, наказал льву, чтобы тот не давал мухам садиться и гадить на рану, а сам пошел за тысячелистником.

Лев выздоровел, и вот однажды, гуляя в том же самом лесу, увидел он, что какая-то древняя старуха рубит и собирает хворост. При виде льва старушонка со страху грохнулась навзничь, да так, что и платье и сорочка задрались у нее до плеч. Движимый состраданием, лев бросился к ней узнать, не ушиблась ли она, и, узрев непоказанное место, вскричал: «О бедная женщина! Кто тебя так поранил?»

Затем он окликнул и позвал бежавшего мимо лиса: «Лис, куманек! Поди-ка сюда, ты мне нужен по важному делу!» Как скоро лис подошел, лев ему сказал: «Куманек, дружочек! Эту бедную женщину опасно ранили между ног, отчего произошел явный перерыв в ее земном бытии. Посмотри, как велика рана, – от заднего прохода до пупа. Ампана четыре будет, – нет, пожалуй, все пять с половиной наберутся. Это ее кто-нибудь пестом так хватил. Рана, по-моему, свежая. Так вот я тебя о чем попрошу: чтобы на нее не насели мухи, обмахивай ее получше хвостом и внутри и снаружи. Хвост у тебя хороший, длинный. Махай, голубчик, пожалуйста, махай, а я пойду наберу мху, чтобы заткнуть рану, – все мы должны помогать друг другу, так нам Господь заповедал. Махай сильней! Так, так, дружочек, махай лучше, такую рану должно почаще обмахивать, иначе бедной женщине невмоготу придется. Махай, куманечек, знай себе махай! Господь недаром дал тебе такой хвост, – он у тебя большой, с толстым концом. Помахивай и не скучай. Добрый мухоотмахиватель, который, беспрестанно отмахивая мух, махает своим махалом, никогда не будет мухами отмахнут. Махай же, проказник, махай, мой дьячок! Я не стану тебе мешать». Затем он пошел за мхом и, немного отойдя, крикнул: «Махай, махай, куманек! Махай, куманечек, и не сердись, что приходится махать много. Я тебя сделаю платным махателем, хочешь – при королеве Марии, хочешь – при доне Педро Кастильском. Только смотри махай! Махай, и все!» Бедный лис усердно махал и так и сяк, и внутри и снаружи, а в это время старая притворщица издавала звуки и смердела, как сто чертей. Несчастный лис находился в весьма затруднительном положении, ибо не знал, как ему повернуться, чтобы благоуханные старухины ветры не дули прямо на него. Когда же он зашел с другой стороны, то увидел, что на заду у нее тоже дыра, не такая, впрочем, большая, как та, которую он обмахивал, и вот из нее-то и исходило это зловонное и отвратительное дуновение.

Наконец лев возвратился, принес мху столько, сколько едва поместилось в восемнадцати вязанках, и начал пропихивать мох палкой; когда же он засунул добрых шестнадцать с половиной вязанок, то пришел в изумление: «Что за черт! Какая глубокая рана! Да туда войдет мху больше двух тележек». Лис, однако ж, остановил его: «Лев, дружище! Будь добр, не запихивай туда весь мох, оставь немножко, – там, сзади, есть еще одна дырка: вонь оттуда идет, как от сотни чертей. Я задыхаюсь от этого мерзкого запаха».

Так вот почему должно охранять эти стены от мух и иметь платных мухоотмахивателей.

Тут Пантагрюэль обратился к Панургу с вопросом:

– Откуда ты выдумал, будто женские срамные части здесь так дешевы? В этом городе много женщин недоступных, целомудренных, а равно и девственниц.

– Et ubi prenus?[12] – спросил Панург. – Я вам сейчас выскажу не мое личное мнение, – таково действительное положение вещей. Скажу, не хвастаясь: я успел поддеть на удочку четыреста семнадцать с тех пор, как я в этом городе, а я и всего-то здесь девять дней, и вот только нынче утром встретился мне один добрый человек, который нес в переметной суме, вроде Эзоповой, двух девочек по третьему, от силы – по четвертому годику, одну – впереди, другую – сзади. Он попросил у меня милостыню, я же ему на это ответил, что у меня куда больше яичек, чем денег, а потом спросил: «Добрый человек! Что, эти две девочки – девственницы?» – «Братец! – отвечал он. – Я вот уже два года как их ношу, и если говорить о той, которая впереди, потому как она всегда у меня перед глазами, то она вроде как будто девственница, – впрочем, руку на отсечение я за это не дам. А насчет той, которая сзади, ничего определенного сказать не могу».

– Какой же ты славный малый! – воскликнул Пантагрюэль. – Я велю одеть тебя в ливрею моих фамильных цветов.

И он, точно, вырядил Панурга по последней моде; Панург только пожелал, чтобы гульфик на его штанах был в три фута длиною, и притом не круглый, а четырехугольный, что и было исполнено, и на Панурга после этого было одно удовольствие смотреть. И сам Панург часто говаривал, что род человеческий еще не знает всех преимуществ и всей пользы длинного гульфика, но со временем он-де это поймет, ибо все полезные вещи изобретаются в свое время.

– Да хранит Господь того, кому длинный гульфик спас жизнь! – твердил он. – Да хранит Господь того, кому длинный гульфик принес в один день сто шестьдесят девять тысяч экю! Да хранит Господь того, кто благодаря своему длинному гульфику спас целый город от голодной смерти! Нет, ей-богу, когда у меня будет больше свободного времени, я непременно напишу книгу Об удобствах длинных гульфиков!

И точно: он написал большую прекрасную книгу с картинками, однако, сколько мне известно, в свет она еще не вышла.

 

Глава XVI
О нраве и обычае Панурга

 

Панург был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, не высокий, не низенький, с крючковатым, напоминавшим ручку от бритвы, носом, любивший оставлять с носом других, в высшей степени обходительный, впрочем слегка распутный и от рождения подверженный особой болезни, о которой в те времена говорили так:

 

Безденежье – недуг невыносимый.

 

Со всем тем он знал шестьдесят три способа добывания денег, из которых самым честным и самым обычным являлась незаметная кража, и был он озорник, шулер, кутила, гуляка и жулик, каких и в Париже немного.

 

А в сущности, чудеснейший из смертных.[13]

 

И вечно он строил каверзы полицейским и ночному дозору. Соберет иной раз трех-четырех парней, напоит их к вечеру, как тамплиеров, отведет на улицу св. Женевьевы или к Наваррскому коллежу, и как раз перед тем, как здесь пройти ночному дозору, – о чем Панург догадывался, положив сначала шпагу на мостовую, а потом приложив ухо к земле: если шпага звенела, то это было непреложным знаком, что дозор близко, – Панург и его товарищи брали какую-нибудь тележку, раскачивали ее изо всех сил и пускали с горы прямо под ноги ночному дозору, отчего бедные дозорные валились наземь, как свиньи, а в это время Панург с товарищами убегали в противоположную сторону: должно заметить, что и двух дней не прошло, а Панург уже знал все парижские улицы и закоулки, как Deus det.[14]

Иной раз в таком месте, которого ночному дозору никак нельзя было миновать, он насыпал пороху, потом, завидев дозор, поджигал, а потом с удовлетворением смотрел, какую легкость движений выказывают караульные, вообразившие, что ноги им жжет антонов огонь.

Особенно доставалось от него несчастным магистрам наук и богословам. Встретит, бывало, кого-нибудь из них на улице – и не преминет сделать гадость: одному насыплет навозу в шляпу, другому привесит сзади лисий хвост или заячьи уши, а не то придумает еще какую-нибудь пакость.

В тот день, когда всем богословам было велено явиться в Сорбонну на предмет раскумекивания догматов, он приготовил так называемую бурбонскую смесь – смесь чеснока, гальбанума, асафетиды, кастореума и теплого навоза, подлил туда гною из злокачественных нарывов и рано утром густо намазал этой смесью всю мостовую – так, чтобы самому черту стало невмочь. И уж как начали эти добрые люди драть при всех козла, так все нутро свое здесь и оставили. Человек десять – двенадцать умерли потом от чумы, четырнадцать заболели проказой, восемнадцать покрылись паршой, а более двадцати семи подхватили дурную болезнь.

Панург, однако ж, и в ус себе не дул. Он имел обыкновение носить под плащом хлыст и этим хлыстом немилосердно стегал молодых слуг, чтобы они попроворней несли вино своим хозяевам.

В его куртке насчитывалось более двадцати шести карманчиков и карманов, и все они у него были набиты:

в одном из них хранились свинцовая игральная кость и острый, как у скорняка, ножичек, которым он срезал кошельки;

в другом – сосуд с виноградным соком, которым он прыскал в глаза прохожим;

в третьем – головки репейника с воткнутыми в них гусиными и петушьими перышками, – он сажал их добрым людям на плащ или же на шляпу, а еще он любил приделывать людям рожки, с которыми они потом так и ходили по всему городу, а иногда и всю жизнь; дамам он тоже прицеплял их к головному убору, сзади, – в виде мужской принадлежности;

в четвертом – уйма пакетиков со вшами и блохами, – он собирал их у нищей братии на кладбище Невинноубиенных младенцев, а затем при помощи тростинок или перьев, которыми пишут, стряхивал на воротнички наиболее жеманным девицам, преимущественно в церкви; к слову сказать, в церкви он никогда не поднимался на хоры, – он предпочитал и за обедней, и за вечерней, и во время проповеди быть внизу, среди женщин;

в пятом – множество крючков и крючочков, которыми он любил сцеплять мужчин и женщин, стоявших тесной толпой, главным образом тех женщин, которые носили платья из тонкой тафты, – стоило им дернуться, и платье – в клочья;

в шестом – коробочка с трутом, огнивом, кремнем и тому подобными приспособлениями;

в седьмом – два-три зажигательных стекла, которыми он иной раз доводил до бешенства мужчин и женщин и заставлял их забывать, что они находятся в храме; недаром Панург говорил, что женщина, которая не умеет обиды терпеть, в гневе способна и за обедней п…ть, – разница, мол, только в нескольких буквах;

в восьмом – запас ниток и иголок, с помощью которых он черт знает чего только не вытворял.

Однажды, заметив, что в Большом зале суда[15] монах-францисканец собирается служить мессу, Панург вызвался помочь ему одеться и облачиться, но, снаряжая его, он ухитрился пришить его ризу к рясе и к сорочке, а как скоро члены суда расселись по местам в ожидании службы, он поспешил удалиться. И вот когда бедный frater[16], произнеся Itе, missa est[17], стал снимать с себя ризу, то с нею вместе совлек и рясу и сорочку, так как все это было одно к другому накрепко пришито, и, оголившись до плеч, обнаружил перед всеми свои украшения, должно полагать, внушительных размеров. И чем решительнее frater все это с себя стаскивал, тем больше обнажался, пока наконец один из членов суда не возопил: «Что же это такое? Уж не думает ли честной отец, что мы станем прикладываться к его заду? Нет, пусть антонов огонь его в зад поцелует!» С тех пор бедным честным отцам велено было разоблачаться только у себя в ризнице, но ни в коем случае не при всех, особливо не при женщинах, дабы не вводить их в соблазн. Когда же кто-нибудь спрашивал, отчего это у фратеров такие длинные уды, Панург всякий раз отлично разрешал проблему.

– У ослов оттого длинные уши, – пояснял он, – что их матки, как утверждает De Alliaco[18] в своих Suppositiones[19], не надевают им на голову чепчика. На том же самом основании причинное место у святых отцов оттого такое длинное, что они не носят подштанников, – бедному монашескому уду предоставлена полная свобода, вот он и болтается как неприкаянный у них на коленях, ни дать ни взять четки у женщин. А большой он у них оттого, что благодаря этому болтанию к нему притекают все телесные соки, ибо, как утверждают законоведы, волнение и движение вызывают притяжение.

Item еще один карман у Панурга был набит квасцами, – эти квасцы он сыпал самым чопорным женщинам за воротник, отчего некоторые из них вынуждены были при всех раздеваться, другие плясали, как петух на угольях, третьи катались, как бильярдный шар по барабану, четвертые бегали по улицам, Панург же устремлялся за ними, и тем из них, которые раздевались, он, как учтивый и любезный кавалер, набрасывал на спину плащ.

Item еще в одном кармане у него была склянка с деревянным маслом, и когда он встречался с нарядно одетой дамой или же мужчиной, то, делая вид, будто пробует ткань на ощупь, замасливал и портил самые видные места на платье, да еще приговаривал: «Ах, какое хорошее сукно, какой хороший атлас, какая хорошая тафта, сударыня! Пошли вам Бог все, что вашей душеньке угодно, – новое платье, нового дружка! Храни вас Господь!» С этими словами он клал даме руку на воротник. И несмываемое сальное пятно, остававшееся на платье, так прочно потом въедалось в душу, в тело и в доброе имя, что сам черт его бы не свел. А Панург говорил на прощанье: «Смотрите, сударыня, не упадите, тут впереди большая грязная лужа».

Еще в одном кармане хранился у него растертый в порошок молочай, и в тот же карман он клал изящной работы хорошенький носовой платочек, который он в рядах Сент-Шанель стянул у одной пригожей торговки, когда снимал у нее с груди вошь, – вошь эту он, кстати сказать, сам же ей и посадил. Находясь в обществе порядочных женщин, Панург всякий раз заговаривал о рукоделье, клал руку даме на грудь и спрашивал: «Это фламандские вышивки или же из Эно[20]?» Затем он доставал свой носовой платок. «Полюбуйтесь, полюбуйтесь, вот это работа! – говорил он. – Не то из Пипиньяна, не то из Какассоны!» Тут он изо всех сил встряхивал платок перед самым носом у дам, отчего те чихали четыре часа без передышки. Сам же он в это время пукал, как жеребец, а дамы со смехом спрашивали:

– Панург! Да вы что это, пукаете?

– Помилуйте, сударыня, – отвечал он, – я подбираю аккомпанемент к песенке, которую вы выводите носом.

Еще в одном кармане находились у него отвертки, отмычки, клещи и прочие тому подобные орудия, против которых ни одна дверь и ни один сундук устоять не могли.

Еще один карман был у него набит бирюльками, играл же он в них мастерски, ибо пальцы у него были гибкие, как у Минервы или же у Арахны[21], и в былые времена он даже показывал на улицах фокусы, а когда он менял тестон или же какую-нибудь другую монету, то, будь меняла проворнее самого Муша, все равно у него каждый раз бесследно исчезали пять-шесть бланков, так что он ощущал лишь дуновение ветра, поднимавшегося при их исчезновении, – а всё быстрота и ловкость Панурговых рук, и притом никакого мошенничества!

 

Глава XVII
О том, как Панург приобретал индульгенции, как он выдавал замуж старух и какие процессы вел он в Париже

 

Однажды, заметив, что Панург чем-то слегка озабочен и не склонен поддерживать разговор, я решил, что причиной тому безденежье, и обратился к нему с такими словами:

– Судя по выражению вашего лица, Панург, вы больны, и я догадываюсь, чем именно: ваша болезнь называется истощением кошелька. Но вы не беспокойтесь: у меня есть приблудные шесть с половиной су, – полагаю, они для вас будут нелишними.

Панург же мне на это ответил так:

– Э, что деньги? Прах! В один прекрасный день мне их девать некуда будет, – ведь у меня есть философский камень, он притягивает к себе деньги из чужих кошельков, как магнит – железо. А может быть, вы желаете приобрести индульгенцию? – спросил он.

– Даю вам слово, я не очень-то гонюсь за отпущением грехов на этом свете, – отвечал я, – посмотрим, что будет на том. Впрочем, пожалуй, но только, по чести, я готов затратить на индульгенцию один денье, ни больше ни меньше.

– Ссудите и мне один денье под проценты, – сказал он.

– Нет, нет, – сказал я, – я просто даю вам его взаймы, от чистого сердца.

– Grates vobis, Dominos[22], – сказал он.

Мы начали с церкви св. Гервасия, и там я купил только одну индульгенцию, ибо по части индульгенций я довольствуюсь малым, и прочитал несколько кратких молитв св. Бригитте, меж тем как Панург покупал индульгенции у всех продавцов и с каждым из них неукоснительно расплачивался.

Затем мы побывали в Соборе Богоматери, у св. Иоанна, у св. Антония и во всех других церквах, где только продавались индульгенции. Я больше не купил ни одной, а он прикладывался ко всем мощам и везде платил. На возвратном пути мы с ним зашли в кабачок «Замок», и он показал мне не то десять, не то двенадцать своих карманов: они были полны денег. Тут я перекрестился и спросил:

– Как это вам удалось в такое короткое время набрать столько денег?

Он же мне ответил, что понатаскал их с блюд, на которых лежат индульгенции.

– Когда я клал на блюдо первый денье, – пояснил он, – у меня это так ловко вышло, что сборщику показалось, будто я положил крупную монету. Потом я одной рукой захватил десяток денье, – а может, и десяток лиаров, а уж за десяток дублей-то я ручаюсь, – другой же рукой – целых три или даже четыре десятка, и так во всех церквах, в которых мы с вами побывали.

– Да, но вы обрекаете себя на вечные муки, как змей-искуситель, – заметил я. – Вы – вор и святотатец.

– По-вашему так, а по-моему не так, – возразил он. – Ведь продавцы индульгенций сами мне дают эти деньги, – они предлагают мне приложиться к мощам и говорят при этом: «Centuplum accipies»[23]. Это значит, что за один денье я имею право взять сто, ибо слово accipies здесь следует понимать так, как его толкуют евреи, которые вместо повелительного наклонения употребляют будущее время. Могу вам привести пример из закона: Diliges Dominum и Dilige[24]. Поэтому, когда индульгенщик мне говорит: «Centuplum accipies», то он хочет этим сказать: «Centuplum accipe »[25], и в таком именно духе толкуют эти слова раввины Кимхи, Абен Эзра, разные там масореты и рассуждает ibi[26] Бартол. Да и потом сам папа Сикст пожаловал мне ренту в полторы тысячи франков из церковных доходов за то, что я вылечил его от злокачественной опухоли, которая так его мучила, что он боялся остаться хромым на всю жизнь. Вот я сам себе, своими руками, и выплачиваю эту ренту из церковных доходов. Ах, мой друг! – продолжал он. – Если б вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления! Я заработал на нем более шести тысяч флоринов.

– Куда же они девались, черт побери? – вскричал я. – Ведь у вас ничего не осталось.

– Девались туда, откуда явились, – сказал он, – переменили хозяина, только и всего. Самое меньшее три тысячи из этих денег я израсходовал на бракосочетания, но только не юных девиц, – у этих от женихов отбою нет, – а древних, беззубых старух, ибо я рассуждал так: «Эти почтенные женщины в молодости даром времени не теряли, рады были угодить первому встречному, пока уж сами мужчины не стали ими брезговать, так пускай же, черт побери, перед смертью они еще разок побарахтаются». На сей предмет я одной давал сто флоринов, другой сто двадцать, третьей триста, смотря по тому, насколько они были гнусны, отвратительны и омерзительны, ибо чем они были ужаснее и противнее, тем больше приходилось им давать денег, иначе сам черт бы на них не польстился. Затем я шел к какому-нибудь дюжему и ражему носильщику и заключал брачную сделку; однако ж, прежде чем показать старуху, я показывал ему экю и говорил: «Послушай, братец, если ты согласишься хорошенько нынче поерзать, то все это будет твое». Потом я выставлял хорошее угощенье, лучшие вина и как можно больше пряностей, чтобы раззадорить и разгорячить старух. Благодаря этому они трудились не хуже других, только по моему распоряжению самым из них уродливым и безобразным закрывали лицо мешком. Помимо всего прочего, я много издержал на судебные процессы.

– Какие еще процессы? – спросил я. – Ведь у вас же ни кола ни двора.

– Друг мой, – отвечал он, – местные девицы по наущению дьявола изобрели высокие воротники, закрывающие даже шею, так что руку некуда просунуть, – сзади застежка, а спереди все закрыто, – разумеется, бедным любовникам, вздыхателям и созерцателям это не понравилось. В один прекрасный вторник я подал в суд на этих девиц, и в своем прошении я указал, какой громадный ущерб наносит это моим интересам, и предупреждал, что если суд не примет надлежащих мер, то я на том же самом основании пришью себе гульфик сзади. Коротко говоря, девицы объединились, выставили свои причины и поручили ведение дела своему поверенному. Однако ж я за себя постоял, и в конце концов суд разрешил девицам носить высокие воротники, но с условием, что они будут оставлять спереди небольшой вырез.

Еще у меня был весьма грязный и дурно пахнущий процесс с магистром Фи-фи и его единомышленниками: я предъявил требование, чтобы они не читали украдкой по ночам Бочку с золотом и отхожие, то бишь отдельные, места из Сентенций[27], – пусть, мол, читают их белым днем, в Сорбонне, в присутствии всех богословов, – а суд приговорил меня к уплате издержек за то, что я не соблюл какой-то формальности по отношению к приставу.

В другой раз я подал в суд на мулов председателей, советников и других лиц и потребовал, чтобы советницы сшили им слюнявки, а то они запакостили своей слюной двор при суде, куда их ставят грызть удила, и из-за этого слуги судейских лишены возможности располагаться со всеми удобствами на мощеном дворе и играть в кости или же в чертыхалки, не боясь запачкать колени. Я это дело выиграл, но стоило оно мне немало. А затем прикиньте-ка, во что мне обходятся ежедневные угощения этих самых слуг.

– А зачем вы это делаете? – спросил я.

– Друг мой! – сказал Панург. – У вас нет никаких развлечений, а у меня их больше, чем у самого короля. Давайте объединимся, – вот уж тогда мы наделаем дел!

– Нет, нет, – сказал я, – клянусь святым Петлионом, когда-нибудь вас повесят!

– А вас когда-нибудь похоронят, – заметил Панург. – Что же, по-вашему, почетнее: воздух или земля? Эх вы, шляпа! Сам Христос висел в воздухе. Пока слуги пируют, я сторожу их мулов и некоторым подрезаю стременные ремни так, чтобы они держались на ниточке. Потом какой-нибудь разжиревший советник или кто-нибудь еще в этом роде вспрыгнет на мула – ан, глядь, уж и валяется, как свинья, все на него смотрят, и смеху тут бывает побольше, чем на сто франков. А я смеюсь больше всех, потому что, когда советник вернется домой, он велит измолотить верного своего слугу, как недоспелую пшеницу. Вот почему я никогда не жалею, что потратился на угощение.

Одним словом, Панург знал не только, как уже было сказано, шестьдесят три способа добывать деньги, но и целых двести четырнадцать способов их тратить, не считая расходов на замаривание червячка.

 

Глава XVIII
О том, как один великий английский ученый пожелал диспутировать с Пантагрюэлем и был побежден Панургом

 

На этих же днях один ученый муж по имени Таумаст[28], до которого докатилась молва и слава о беспримерной Пантагрюэлевой учености, прибыл из Англии единственно для того, чтобы повидать Пантагрюэля, подвергнуть испытанию его ученость и удостовериться, такова ли она на самом деле, как о ней толкуют. И вот по приезде в Париж он тотчас же отправился к Пантагрюэлю, проживавшему в подворье Сен-Дени, а Пантагрюэль в это время гулял с Панургом в саду и философствовал по способу перипатетиков. В первое мгновение, увидев, что Пантагрюэль такой огромный и высоченный, англичанин задрожал от страха; затем, как полагается, поздоровался с ним и повел такую учтивую речь:

– Известно, что Платон, царь философов, заметил, что когда бы мудрость и наука приняли телесные, зримые очертания, то весь мир был бы повергнут в полное смятение, ибо достаточно слуху об этом распространиться и дойти до тех пытливых и любознательных умов, которые именуются философами, чтобы они мгновенно лишились сна и покоя, – так неодолимо влечет и тянет их к человеку, в коем наука воздвигла свой храм и чьими устами она глаголет. И наглядный пример тому являет нам, во-первых, царица Савская, приходившая от пределов Востока и моря Персидского увидеть дом Соломона и послушать мудрости его; во-вторых, Анахарсис, пришедший из Скифии в Афины, чтобы увидеть Солона; затем Пифагор, посетивший прорицателей мемфисских; затем Платон, посетивший магов египетских и Архита Тарентского; затем Аполлоний Тианский, достигший гор Кавказа, прошедший Скифию, землю массагетов, Индию и проплывший великую реку Фисон до брахманов, чтобы увидеть Гиарха, и прошедший Вавилонию, Халдею, Мизию, Ассирию, землю парфян, Сирию, Финикию, Аравию, Палестину, Александрию, вплоть до Эфиопии, чтобы увидеть гимнософистов. Так же точно из сопредельных держав – Франции и Испании – стекались ученые люди в Рим, чтобы повидать и послушать Тита Ливия. Себя я не смею отнести к числу и разряду людей столь совершенных, – я лишь хочу прослыть человеком любознательным, поклонником не только науки, но и ученых. И вот, как скоро до меня долетел слух о бесценных твоих познаниях, я оставил отечество, родных и дом свой и, невзирая на дальность расстояния и утомительность морского путешествия в страну, мне к тому же неведомую, устремился сюда единственно для того, чтобы повидать тебя и побеседовать с тобою о некоторых вопросах философии, геомантии и каббалы, кои мне не ясны и пред коими мой разум бессилен; если же ты сумеешь их разрешить, то я и все мое потомство будем с той минуты твоими рабами, ибо ничем иным я не смогу тебя как должно отблагодарить. Вопросы эти я изложу в письменной форме и завтра же оповещу всех здешних ученых, дабы мы могли диспутировать публично, в их присутствии. Диспутировать же я предлагаю таким образом. Я не хочу диспутировать pro и contra, как диспутируют глупые софисты здесь, у вас, и в других местах. Так же точно я не хочу диспутировать ни в декламационной манере академиков, ни посредством чисел, как диспутировал Пифагор и как намеревался диспутировать в Риме Пико делла Мирандола[29], – я хочу диспутировать только знаками, молча, ибо все эти предметы до того трудны, что слова человеческие не выразят их так, как бы мне хотелось. Того ради пусть твое величие соизволит явиться на диспут. Он будет происходить в Большом зале Наваррского коллежа в семь часов утра.

Когда он кончил свою речь, Пантагрюэль с большим достоинством ему ответил:

– Милостивый государь! Я охотно делюсь с каждым теми дарами, коими меня наделил Господь, так как всякое благо исходит от него и так как ему угодно, чтобы оно приумножалось среди людей, достойных и способных воспринять небесную манну благородных знаний, ты же, по моим сведениям, в настоящее время занимаешь среди них первое место, а потому я тебе объявляю, что я когда угодно готов, сколько мне позволят мои скромные силы, ответить на любой из твоих вопросов, хотя, впрочем, не ты у меня должен учиться, а я у тебя, но уж раз ты сам предложил, то мы с тобой побеседуем о неясных для тебя вопросах и постараемся найти решение на дне того неисчерпаемого кладезя, в котором, как сказал Гераклит, таится истина. Я вполне одобряю предложенный тобою способ диспутировать молча, посредством знаков, ибо мы и так друг друга поймем, и у нас не будет рукоплесканий, к коим прибегают во время диспутов бездельники софисты, когда им нравится аргументация. Итак, завтра я не премину явиться в указанный час куда ты мне назначил, но только уговоримся заранее, что мы с тобой не поссоримся и не повздорим, ибо не почестей и не рукоплесканий ищем мы, а только истины.

Таумаст же ему на это ответил так:

– Милостивый государь! Господь да не оставит тебя своими щедротами и воздаст тебе за то, что твое величие соблаговолило снизойти к моему ничтожеству. Итак, прощай, до завтра!

– Прощай! – сказал Пантагрюэль.

Любезные мои читатели! Вы не можете себе представить, какие высокие и возвышенные мысли посещали всю ночь и Таумаста и Пантагрюэля. В конце концов помянутый Таумаст, остановившийся в подворье Клюни[30], сказал привратнику, что никогда еще его так не томила жажда.

– У меня такое чувство, точно Пантагрюэль хватает меня за горло, – признался он. – Сделайте милость, прикажите подать вина и, чтобы пополоскать горло, холодной воды.

Пантагрюэль был крайне возбужден и всю ночь просидел над:[31]

Книгой Беды De numeris et signis[32],

Книгой Плотина De inenarrabilibus[33],

Книгой Прокла De magia[34],

Книгами Артемидора Peri onirocraticon[35],

Анаксагора Peri semion[36],

Инария Peri aphata[37],

Книгами Филистимона,

Гиппонакта Peri anecphoneton[38]

и множеством других, пока наконец Панург не сказал:

– Сеньор! Выкиньте вы все это из головы и ложитесь спать. Вы чересчур возбуждены, – боюсь, как бы у вас от переутомления мозга не сделалась горячка. Прежде, однако ж, хлебните разиков двадцать пять – тридцать, да и спите себе сколько влезет, а утром на диспуте с господином англичанином вместо вас выступлю я, и если я не доведу его ad metam поп loqui[39], можете меня обругать.

– Панург, друг мой! – возразил Пантагрюэль. – Но ведь он же человек на редкость образованный. Под силу ли будет тебе с ним тягаться?

– Еще как под силу! – молвил Панург. – Кончен разговор, – предоставьте все мне. Кто образованнее чертей?

– Разумеется, никто, кроме тех, кого коснулась божественная благодать, – отвечал Пантагрюэль.

– Со всем тем, – продолжал Панург, – я много раз выступал против чертей – и всех их положил на обе лопатки и посадил в лужу. Так что можете быть уверены: завтра у меня этот знаменитый англичанин публично обкакается.

Панург всю ночь пьянствовал со слугами и играл с ними в primus et secundus и в палочки, а расплачивался застежками от штанов. Когда же условленный час настал, он пошел со своим господином в указанное место, а там уже собрались все парижане, и стар и млад, – можете мне поверить.

«Хоть этот чертов Пантагрюэль и одолел всех болтунов и желторотых сорбоннашек, – думали они, – но уж на сей раз ему достанется на орехи: ведь англичанин-то сущий черт из Вовера[40]. Посмотрим, кто кого».

Итак, все были в сборе, Таумаст их ждал, и когда Пантагрюэль с Панургом вошли в залу, все школяры, и младшие и старшие, по своей дурацкой привычке захлопали в ладоши. Пантагрюэль, однако ж, на них гаркнул, да так, что голос его был подобен выстрелу из двойной пушки:

– Тише, черт побери, тише! Клянусь Богом, мерзавцы, если вы будете меня раздражать, я вам всем отсеку головы.

При этих словах собравшиеся обмерли и больше уж кашлянуть не смели, словно каждый из них проглотил пятнадцать фунтов перьев, и хотя они успели крикнуть всего один раз, но пить всем захотелось отчаянно, и от жажды все высунули языки на полфута, как будто Пантагрюэль насыпал им в рот соли.

Тут Панург обратился к англичанину:

– Милостивый государь! Ты прибыл сюда для того, чтобы заводить перебранку по поводу поставленных тобою вопросов, или же для того, чтобы поучиться и познать истину?

Таумаст же ему на это ответил:

– Милостивый государь! Меня привело сюда бескорыстное желание поучиться и познать то, в чем я всю жизнь сомневался, ибо до сих пор ни одна книга и ни один человек не смогли разрешить мои сомнения. Заводить же из-за чего-либо перебранку я не намерен, – это ниже моего достоинства, – пусть этим занимаются канальи софисты, сорбонняи, сорбоннолухи, сорбоннщики, сорбонники, сорбоннилы, сорбоннавцы, сорннобники, бросонники, росбонники, ищущие на диспутах не истины, но противоречий и разногласий.

– Итак, – продолжал Панург, – я, скромный ученик моего наставника, господина Пантагрюэля, попытаюсь ублаготворить тебя и удовлетворить всем и во всем, а потому нам незачем беспокоить его самого. Пусть лучше он возьмет на себя обязанности председателя, рассудит нас и окончательно рассеет твои сомнения, если ты найдешь, что я не удовлетворил твоей любознательности.

– Отлично придумано, – заметил Таумаст. – Начинай же!

Надобно вам знать, что у Панурга на конце длинного гульфика красовалась кисточка из красных, белых, зеленых и синих шелковых нитей, а в самый гульфик он положил большущий апельсин.[41]

 

Глава XIX
О том, как Панург положил на обе лопатки англичанина, диспутировавшего знаками

 

Тут собравшиеся приготовились внимательно слушать, англичанин же высоко поднял сперва одну руку, потом другую, сложил кончики пальцев в виде куриной ж…ки, как выражаются в Шиноне, и четыре раза подряд провел ногтями то по одной руке, то по другой, затем разжал пальцы и ладонью одной руки оглушительно хлопнул по другой. Потом опять соединил руки, потом дважды хлопнул в ладоши и четыре раза сжал и разжал пальцы; затем опять сложил руки и, словно взывая к Богу, воздел их.

Вдруг Панург поднял правую руку, засунул большой ее палец в правую же ноздрю, а остальные четыре пальца сжал и вытянул на уровне кончика носа, левый глаз совершенно закрыл, а правый прищурил, низко опустив и бровь и веко; затем высоко поднял левую руку, плотно сжал и вытянул четыре пальца, а большой палец поднял, после чего левая его рука приняла такое же точно положение, как и правая, отделяло же их одну от другой расстояние в полтора локтя. Потом он опустил обе руки, а затем поднял до уровня плеч и как бы нацелился в нос англичанину.

– Но если Меркурий... – начал было англичанин.

Однако ж Панург перебил его:

– Маска, вы заговорили!

Тогда англичанин сделал вот какой знак: он высоко поднял раскрытую левую руку, сжал в кулак четыре пальца, а большой палец вытянул и приставил к кончику носа. Потом быстрым движением поднял раскрытую правую руку и, не сжимая, опустил, приставил большой палец к мизинцу левой, а другими четырьмя пальцами левой руки начал медленно двигать, потом наоборот: правой сделал то, что раньше проделывал левой, а левой – то, что раньше проделывал правой.

Панург не растерялся: левой рукой он приподнял свой преогромный гульфик, а правой вынул оттуда кусок бычьего ребра и две одинаковой формы палочки, одну – черного дерева, другую – красного бразильского дерева, симметрично расположил их между пальцами и, ударяя одну о другую, стал издавать звук, напоминающий погремушки бретонских прокаженных, более, однако же, сильный и приятный для слуха, и при этом он еще, не спуская глаз с англичанина, весело прищелкивал языком.

По мнению богословов, лекарей и хирургов, этот знак указывал, что англичанин болен проказой.

По мнению же советников, законоведов и знатоков канонического права, этим он хотел сказать, что и прокаженный может быть по-своему счастлив, как то некогда открыл нам Господь.

Англичанин этим не смутился: он поднял обе руки, три главных пальца сжал, затем пропустил большие пальцы между указательными и средними, мизинцы же вытянул во всю длину и поднес к лицу Панурга, а потом соединил руки так, что большой палец правой касался большого пальца левой, а мизинец левой – мизинца правой.

Панург, не долго думая, поднял руки и сделал вот какой знак: он приставил ноготь указательного пальца левой руки к ногтю большого пальца той же руки, так что внутри образовалось как бы колечко[42], а все пальцы правой, за исключением указательного, сжал в кулак, указательный же он то совал в это колечко, то вынимал. Потом вытянул указательный и средний пальцы левой руки, раздвинул их сколько мог и протянул Таумасту. Затем, вытянув левую руку наподобие птичьего крыла или же рыбьего плавника и приставив большой палец этой руки к углу левого глаза, стал тихонечко двигать левой рукой то туда, то сюда; потом то же самое проделал он правой рукой, приставив палец к углу правого глаза.

Таумаст побледнел, задрожал и сделал вот какой знак: средним пальцем правой руки ударил по тому месту, откуда растет большой палец, а затем указательный палец правой руки всунул в кольцо, которое он по примеру Панурга образовал на левой руке, но только в верхнюю часть кольца, а не в нижнюю, как это делал Панург.

Тут Панург хлопнул в ладоши, свистнул в кулак, потом опять всунул указательный палец правой руки в кольцо левой и быстро-быстро начал шевелить им. После этого он выставил вперед подбородок и пристально посмотрел на Таумаста.

Зрители до сих пор ничего не понимали в этих знаках, но тут они отлично поняли, что Панург обратился к Таумасту с безмолвным вопросом:

– Что вы на это скажете?

Таумаст же сильно вспотел и имел теперь вид человека, погрузившегося в созерцание. Потом его вдруг осенило, и он приложил ногти левой руки к ногтям правой, затем расставил пальцы полукругом, а затем постарался как можно выше поднять обе руки.

В ответ на это Панург подпер челюсть большим пальцем правой руки, а мизинец той же руки вставил в кольцо левой и при этом весьма мелодично начал стучать нижними зубами о верхние.

Таумаст от великого напряжения вскочил, но, вскочив, трахнул так, что стены задрожали, обмочился и испортил воздух, как все черти, вместе взятые. Собравшиеся стали зажимать носы, оттого что он еще и обделался от волнения. Затем он поднял правую руку и сложил вместе кончики пальцев, а левую приложил к груди.

В ответ на это Панург потянул за свой длинный гульфик с кисточкой, растянул его на полтора локтя и левой рукой подержал некоторое время на весу, правою же рукою достал апельсин и, семь раз подбросив его, на восьмом разе зажал в кулак правой руки, а самую руку поднял, и некоторое время она у него оставалась неподвижной; затем начал трясти прекрасным своим гульфиком, привлекая к нему внимание Таумаста.

Тогда Таумаст надул щеки, точно волынщик, и столь шумно принялся выпускать воздух, словно он надувал свиной пузырь.

В ответ на это Панург вставил один из пальцев левой руки себе в зад, а ртом втянул воздух с таким присвистом, как будто бы высасывал устрицу из раковины или же ел суп; затем чуть приоткрыл рот и ладонью правой руки хлопнул себя по губам, глубоко и шумно вздохнув, как если бы этот вздох с поверхности диафрагмы прошел через его трахею, и повторил он это шестнадцать раз подряд.

А Таумаст между тем дышал, как гусь.

Тогда Панург засунул указательный палец правой руки себе в рот и, напрягши мускулы рта, крепко его зажал, а затем вытащил с громким звуком, напоминающим выстрел из игрушечной пушечки, из которой мальчишки стреляют редиской, и проделал он это девять раз подряд.

Вдруг Таумаст воскликнул:

– А-а, милостивые государи, я понял, в чем тут секрет! Это самоуглубление!

С последним словом англичанин выхватил свой кинжал и некоторое время держал его острием вниз.

В ответ на это Панург уцепился за край своего длинного гульфика и изо всех сил стал трясти им на уровне бедер, затем, сцепив пальцы обеих рук наподобие гребня, положил руки на голову, язык же при этом высунул сколько мог, а глаза закатил, точно околевающая коза.

– А, понимаю! – сказал Таумаст. – Ну, а это?

И он приставил рукоять кинжала к груди, а к острию поднес ладонь, пальцы же слегка согнул.

В ответ на это Панург склонил голову влево, приставил средний палец к правому уху, а большой палец поднял вверх. Затем скрестил руки на груди, пять раз кашлянул, а на пятом разе топнул ногой. Затем поднял левую руку и, сжав пальцы в кулак, приставил костяшку большого пальца ко лбу, а правой рукой шесть раз ударил себя в грудь.

Таумаст, по-видимому не удовлетворенный, приставил большой палец левой руки к кончику носа, а другие пальцы той же руки сжал в кулак.

Тогда Панург приставил два главных пальца к углам рта, растянул его сколько мог и оскалил зубы, а затем большими пальцами сильно надавил на веки и скорчил, как показалось собравшимся, довольно неприятную рожу.

 

Глава XX
О том, как Таумаст расхваливал Панурговы добродетели и ученость

 

После этого Таумаст встал и, сняв шапочку, вполголоса выразил Панургу благодарность, а затем, обратясь ко всему собранию, заговорил громко:

– Милостивые государи! Сейчас вполне уместно будет привести слова Евангелия: Et ecce plus quam Salomon hic[43]. Здесь перед вами сокровище бесценное: я имею в виду монсеньора Пантагрюэля, слава которого привлекла меня сюда из глубины Англии, ибо я жаждал побеседовать с ним о занимавших мое воображение неразрешимых вопросах магии, алхимии, каббалы, геомантии, астрологии, а равно и философии.

В настоящее время, однако ж, я досадую на его славу, – мне кажется, она завидует ему, ибо она не соответствует и тысячной доле того, что есть в действительности.

На ваших глазах даже не он сам, а его ученик удовлетворил меня вполне, сообщил мне больше, чем я у него спрашивал, и, сверх того, вызвал во мне и тут же разрешил новые глубокие сомнения. Смею вас уверить, что он открыл предо мной истинный кладезь и бездну энциклопедических знаний, открыл таким способом, элементарного представления о котором, казалось мне, никто на свете еще не имеет, – я говорю о нашем диспуте, который мы вели посредством знаков, не сказав ни полслова друг другу. В недалеком будущем, чтобы люди не думали, будто все это одна насмешка, я изложу в письменной форме то, о чем мы беседовали и что мы установили, а затем напечатаю, дабы каждый, подобно мне, извлек для себя из этого пользу, вы же теперь можете судить, как бы говорил учитель, если даже ученик его оказался способным на такой подвиг, ибо non est discipulus super magistrum.[44]

Итак, прославим Бога, я же, со своей стороны, покорно благодарю вас за оказанную мне честь. Да не оставит вас Господь своими милостями в жизни вечной!

Пантагрюэль в подобных же выражениях поблагодарил собравшихся и увел Таумаста к себе обедать, и можете мне поверить, что пили они, как пьют все добрые люди в день поминовения усопших – до расстегивания пуговиц на животе (тогда на животе полагалось быть пуговицам, как в наши дни на воротниках), до того, что друг друга узнать не могли.

Пресвятая Дева, как же они куликали, как же у них бутылки взад-вперед ходили и как же они сами горло драли:

– Наливай!

– Подавай!

– Паж, еще вина!

– Подливай, черт побери, подливай!

На долю каждого пришлось не менее двадцати пяти – тридцати бочек, и знаете, как они пили? Sicut terra sine aqua[45], оттого что было жарко и вдобавок их донимала жажда.

Что касается положений, выдвинутых Таумастом, а также знаков, коими пользовались диспутанты, то я мог бы вам все это изложить и объяснить на основании их собственных рассказов, но до меня дошел слух, будто Таумаст написал об этом большую книгу и издал ее в Лондоне и будто он все там осветил, ничего решительно не упустив. Поэтому до времени я воздерживаюсь.

 

Глава XXI
О том, как Панург влюбился в даму из высшего парижского общества

 

Победа на диспуте с англичанином создала Панургу имя в Париже, после чего он оценил по достоинству свой гульфик и велел вышить его на римский манер. Панургу открыто воздавали хвалу, о нем сложили песню, которую распевали даже мальчишки, когда шли покупать горчицу, он стал желанным гостем в обществе дам и девиц, и этот успех до такой степени вскружил ему голову, что он задумал взять верх над одной знатной дамой.

И точно: отказавшись от длинных предисловий и подходов, к коим обыкновенно прибегают довольствующиеся созерцанием вздыхатели, заядлые постники, не притрагивающиеся к мясу, в один прекрасный день он прямо ей объявил:

– Сударыня! Было бы в высшей степени полезно для государства, приятно для вас, почетно для всего вашего рода, а мне так просто необходимо ваше согласие от меня зачать. А что за мной дело не станет – в этом вы убедитесь на опыте.

При этих словах дама отскочила от него на сто миль и сказала:

– Наглец! Как вы смеете обращаться ко мне с подобными предложениями? Да знаете ли вы, с кем разговариваете? Убирайтесь вон! Чтоб духу вашего здесь не было! Если б я вас так не презирала, я бы велела отрубить вам руки и ноги.

– Я бы ничего не имел против, чтобы мне отрубили руки и ноги, – заметил Панург, – при условии, если мы с вами малость повеселимся и поиграем в иголочку с ниточкой. Вот господин Жан Жеди, – он показал на свой длинный гульфик, – от его веселого пляса вас самое в жар бросит. Он – кавалер любезный, научит вас всяким фокусам и премудростям, только уж после его ухода вам придется произвести уборку.

На это дама ему сказала:

– Прочь, наглец, прочь! Еще одно слово – и я позову слуг и велю избить вас до полусмерти.

– О нет! – возразил Панург. – Это вы на словах такая сердитая, или меня обманывает ваше лицо. Скорее земля вознесется на небо, а небо низринется в преисподнюю и во всей природе произойдет полный переворот, чем в такой красивой и изящной женщине, как вы, найдется хоть капля желчи или же коварства… Впрочем, недаром говорится, что чрезвычайно трудно

 

Отыскать таких красоток,

Нрав которых был бы кроток*.

 

Но ведь здесь имеется в виду красота грубая. Вы же так ослепительно, так необыкновенно, так божественно красивы, что природа, должно думать, одарила вас подобною красотой как некий образец, желая показать нам, на что она способна, когда захочет обнаружить все свое могущество и уменье. Вы – мед, вы – сахар, вы – манна небесная. Это вам должен был присудить Парис золотое яблоко, а не Венере, не Юноне и не Минерве, ибо Юнона никогда не была столь величественна, Минерва – благоразумна, а Венера – столь изящна, как вы. О небесные боги и богини! Блажен тот, кому вы позволите обнять эту женщину, поцеловать ее и потереться об нее! И, клянусь Богом, это буду я: я вижу, что она от меня без ума. Мне так наворожили феи, – я это знаю и следую их предуказанию. Не будем же терять время, – мой ключик, ваш замочек.

И он хотел было ее облапить, но она сделала вид, что бросается к окну звать соседей на помощь.

Тогда Панург поспешил удалиться и, убегая, крикнул:

– Сударыня! Подождите, не трудитесь звать, я сам за ними сбегаю!

Так он и ушел, не слишком огорченный отказом, и выпил в тот день не меньше обыкновенного.

Наутро, когда знатная дама собиралась к обедне, он был уже в церкви.

Отвесив низкий поклон, он подал ей святой воды, как ни в чем не бывало опустился рядом с ней на колени и сказал:

– Сударыня! Да будет вам известно, что от любви к вам я потерял способность мочиться и испражняться. Вы не можете себе представить, как это ужасно. Если со мной приключится что-нибудь худое, кто будет виноват?

– Уходите, уходите, – сказала дама, – какое мне до вас дело? Не мешайте мне молиться.

– Сначала подберите рифму к слову кочет. Напрасно надеяться: кочет… Дальше?

– Не стану, – сказала она.

– На красную девицу вскочит, – заключил Панург. – А теперь помолитесь Богу, чтобы Он послал мне то, чего жаждет возвышенная душа ваша, и дайте мне, пожалуйста, ваши четки.

– Нате, – сказала она, – только отвяжитесь.

И она уже готова была снять свои цестриновые четки с крупными золотыми шариками, но в это время Панург проворно выхватил один из своих ножичков и ловко срезал четки, дабы отнести их потом в лавчонку для скупки краденого.

– Хотите ножичек? – спросил он.

– Нет, нет, – отвечала она.

– А ведь он, было бы вам известно, – сказал Панург, – в полном вашем распоряжении, со всеми своими принадлежностями, со всеми своими кишками и потрохами.

Дама, однако ж, беспокоилась за свои четки, тем более что в церкви она чувствовала себя без них как без рук. «У этого пустомели, как видно, ветер в голове, – думала она. – К тому же еще он чужестранец. Не видать мне больше моих четок. А что скажет муж? Он на меня рассердится. Ну да я ему скажу, что у меня их срезал вор в церкви, и он легко этому поверит, как скоро увидит на поясе обрывок ленты».

После обеда Панург, засунув в рукав большой кошелек с жетонами, отправился к даме и начал прямо с вопроса:

– Кто из нас двоих сильнее любит: вы меня или я вас?

Она же ему на это ответила:

– О себе могу сказать, что я к вам ненависти не питаю. Я всех людей люблю, – так нас учит Господь.

– А может, вы все-таки в меня влюблены? – спросил он.

– Я вам тысячу раз говорила, чтобы вы не смели обращаться ко мне с подобными речами, – объявила она. – Если вы еще со мной об этом заговорите, я вам покажу, что значит вести со мной нескромные речи. Подите прочь, но только прежде верните мне четки, а то муж может спросить, где они.

– Как, сударыня? Вернуть четки? – воскликнул Панург. – Я вам их не верну, ей-ей не верну, я вам с удовольствием предложу другие взамен. Какие вам больше нравятся? Золотые с эмалью, в виде крупных шаров или же любовных сетей[46], или массивные, как слитки? Может быть, вам хочется из черного дерева, или же из крупных гиацинтов, из крупных, прекрасно отшлифованных гранатов с шариками чистой бирюзы, или же из прекрасных топазов вперемежку с шариками чистой воды сапфиров, или же из прекрасных рубинов-баласов с крупными брильянтовыми шариками в двадцать восемь каратов каждый? Нет, нет, это все не то. Я могу вам предложить прекрасные четки из чистой воды изумрудов с шариками из серого янтаря и с крупной персидской жемчужиной величиною с апельсин в виде застежки. Стоят они всего-навсего двадцать пять тысяч дукатов. Я хочу вам их подарить, – денег у меня хватит.

Все это он говорил, позвякивая жетонами, точно это были экю.

– А то, может, хотите бархату лилового, атласу вышитого, атласу алого? Не нужно ли вам цепочек, золотых вещей, головных повязок, колец? Вам стоит только сказать. Пятьдесят тысяч дукатов – это для меня не деньги.

При этих словах у дамы потекли слюнки, но все же она сказала:

– Нет, благодарю, от вас я ничего не хочу.

– Ну, а я от вас хочу, истинный Господь, – сказал он. – И вам это обойдется бесплатно, вас от этого не убудет. Позвольте вас познакомить, – он показал на свой длинный гульфик, – это господин Жан Шуар, ему требуется помещение.

Тут он попытался обнять ее, но она закричала, – впрочем, не слишком громко.

Тогда Панург с хитрым видом сказал ей:

– Значит, вы мне так ничего и не дадите? Ну ладно, шут с вами. Только ни почестей, ни прибыли вы от этого себе не ждите. А что я заставлю вас снюхаться с кобельками – это уж как Бог свят.

И с этими словами он из боязни побоев, опасаться каковых у него были все основания, пустился бежать без оглядки.

 

Глава XXII
О том, как Панург сыграл с парижанкой шутку, отнюдь не послужившую ей к украшению

 

Надобно вам знать, что на следующий день приходился великий праздник Тела Господня, праздник, когда все женщины наряжаются особенно пышно, и в этот-то самый день наша дама надела прелестное платье из алого атласа и мантилью из очень дорогого белого бархата.

Накануне Панург искал, искал, и, наконец, нашел суку в течке, привязал ее к своему поясу, привел к себе в комнату и весь день и всю ночь отлично кормил. Наутро он ее убил, засим извлек из нее то, о чем толкуют греческие геоманты, разрезал на мельчайшие частицы и, спрятав это снадобье в один из самых глубоких своих карманов, отправился в церковь и стал там, где должна была пройти дама с процессией, положенной в этот день по уставу; как же скоро дама вошла в церковь, Панург предложил ей святой воды и весьма любезно с ней поздоровался, а немного погодя, после того как она прочла краткие молитвы, опустился рядом с ней на скамью и вручил ей написанное на бумаге рондо, ниже воспроизводимое:

 

РОНДО

 

На этот раз надеюсь я, что снова

Меня вы не прогоните сурово,

Как в день, когда, не вняв моим мольбам,

Хоть ни делами, ни речами вам

Не причинил я ничего дурного,

Вы не нашли приветливого слова,

Чтоб, облегчая боль отказа злого,

Шепнуть мне: «Друг, нельзя быть вместе нам

На этот раз».

 

Не скрою я из-за стыда пустого,

Что сердце от тоски сгореть готово

По той, кто краше всех прекрасных дам,

Что хоронить меня придется вам,

Коль не дадите мне вскочить в седло вы

На этот раз*.

 

А пока она раскрывала и читала бумажку, Панург проворно насыпал ей в разные места своего снадобья, преимущественно в складки платья и в сборки на рукавах, и, насыпав, сказал:

– Сударыня! Бедные влюбленные не всегда бывают счастливы. Что касается меня, то я все же надеюсь, что мои бессонные ночи, когда я проплакал все очи от любви к вам, будут мне зачтены за муки в чистилище. Во всяком случае, молите Бога, чтобы Он послал мне терпение.

Не успел Панург договорить, как псы, почуяв запах снадобья, которым он обсыпал даму, отовсюду набежали в церковь и бросились прямо к ней. Маленькие и большие, гладкие и худые – все оказались тут и, выставив свои причиндалы, принялись обнюхивать даму и с разных сторон на нее мочиться. Свет не запомнит этакого безобразия!

Панург сперва отгонял их, затем, отвесив даме поклон, прошел в дальний придел и стал наблюдать за этой забавой, а мерзкие псы между тем обсикали даме все платье, один здоровенный борзой кобель ухитрился даже написать ей на голову, другие – на рукава, третьи – на спину, четвертые – на башмаки, дамы же, находившиеся рядом, делали отчаянные усилия, чтобы ее спасти.

Панург, обратясь к одному из знатных парижан, со смехом сказал:

– Должно быть, у этой дамы течка, а может статься, ее только что покрыл борзой кобель.

Удостоверившись, что псы грызутся из-за дамы, словно из-за суки в течке, Панург пошел за Пантагрюэлем.

Каждому псу, который попадался ему на дороге, он неукоснительно давал пинка и приговаривал:

– Что ж ты не идешь на свадьбу? Твои товарищи все уже давно там. Скорей, скорей, черт побери, скорей!

Придя домой, он сказал Пантагрюэлю:

– Государь! К одной даме, первой красавице города, со всех концов набежали кобели и хотят ее потыкать, – пойдемте посмотрим.

Пантагрюэль охотно согласился и, посмотрев, нашел, что это зрелище очаровательное и доселе не виданное.

Но на этом дело не кончилось: во время процессии даму сопровождало более шестисот тысяч четырнадцати псов, доставлявших ей тьму неприятностей, и, куда бы она ни направлялась, всякий раз набегали еще псы и, следуя за ней по пятам, сикали на то место, которого она касалась своим платьем.

Представление это привлекло множество зрителей, и они не спускали глаз с собак, прыгавших даме на шею и портивших ей роскошный убор, дама же в конце концов порешила спастись бегством и побежала домой, но – она от собак, а собаки за ней, а слуги давай гоготать!

А когда она вбежала к себе в дом и захлопнула дверь, все собаки, налетевшие сюда издалека, так отделали ее дверь, что из их мочи образовался целый ручей, в котором свободно могли плавать утки, и это и есть тот самый ручей, что и сейчас еще протекает недалеко от Св. Виктора и где Гобелен[47], пользуясь особыми свойствами собачьей мочи, о коих некогда поставил нас в известность мэтр Орибус, красит материи в пунцовый цвет.

На таком ручье с Божьей помощью можно было бы и мельницу поставить, но, конечно, не такую, как Базакльская мельница в Тулузе.

 

Глава XXIII
О том, как Пантагрюэль, получив известие, что дипсоды вторглись в страну амавротов, выехал из Парижа, и о причине того, почему во Франции такие короткие мили

 

Малое время спустя Пантагрюэль получил известие, что отец его Гаргантюа унесен феей Морганой в Страну фей, как некогда были унесены Енох и Илия[48], и что, прослышав об этом, дипсоды перешли границу, опустошили великую страну Утопию и осадили столицу амавротов, вследствие чего Пантагрюэль, ни с кем не попрощавшись, покинул Париж, так как дело было срочное, и прибыл в Руан.

Дорогою Пантагрюэль, обратив внимание на то, что во Франции мили гораздо короче, нежели в других странах, спросил Панурга, что служит тому причиной и основанием, Панург же рассказал ему историю, которую приводит Маротус дю Лак, monachus, в Деяниях королей Канарийских, а именно:

В древности земли не мерились ни милями, ни милиариями, ни стадиями, ни парасангами[49], пока наконец король Фарамонд не ввел этого разделения, и вот каким образом: он отобрал в Париже сто красивых и статных молодых людей, неробкого притом десятка, и сто красивых девушек-пикардиек, целую неделю держал их в неге и холе, а затем призвал к себе, каждому из молодых людей дал по девушке, дал денег на расходы и велел идти в разные стороны и там, где они пощекочут своих девиц, класть камень, – это, мол, и будет миля.

И вот молодые люди и их спутницы начали веселое свое путешествие, а так как делать им было нечего, силы же у них были свежие, то и баловались они на каждой меже, – вот почему французские мили такие короткие.

Но потом, когда они много прошли и устали как собаки, а масла в лампах поубавилось, они уже не резвились так часто и довольствовались (я говорю о мужчинах) жалким и несчастным разочком в день. Вот откуда в Бретани, в Ландах, в Германии и других более отдаленных странах такие длинные мили.[50]

Существуют и другие предположения, но это мне представляется наиболее правдоподобным.

Пантагрюэль был с этим вполне согласен.

Из Руана они проследовали в Онфлер, и там Пантагрюэль, Панург, Эпистемон, Эвсфен и Карпалим сели на корабль.

И пока в ожидании попутного ветра они конопатили судно, Пантагрюэль получил от одной парижанки, которую он довольно долго содержал, письмо с таким адресом:

«Имеющему наибольший успех у красавиц и наименее верному из всех отважных П. Н. Т. Г. Р. Л.».

 



[1] Страшный суд не наступит и через тридцать семь юбилейных годов… – Здесь имеется в виду «юбилейный» год у иудеев, который отмечался каждые пятьдесят лет (см. Левит, 25:8—17). В этом году не полагалось сеять и собирать урожай, довольствуясь дарами природы.

 

[2]предсказания же Николая Кузанского окажутся ложными. – Этот немецкий философ (1401—1464) полагал, что конец света произойдет в 34-м юбилейном году после Рождества Христова.

 

[3]я бы уж вместе с Эмпедоклом вознесся превыше лунной сферы! – Согласно легенде, греческий мыслитель Эмпедокл (ок. 495—435 до н. э.) погиб, бросившись в кратер вулкана Этна на острове Сицилия; на самом деле он умер на Пелопоннесе. Лукиан по этому поводу едко замечал, что душа философа, поддерживаемая вулканическими газами, взлетела прямо на Луну.

 

[4]об этом прямо говорит философ Ямвлих… – Греческий мыслитель-неоплатоник Ямвлих (ок. 280 – ок. 330) по поводу чертей – любителей сала, разумеется, ничего не писал.

 

[5] «Об искривленных и уродливых, в защиту докторов богословия» (средневек. лат.).

 

[6] Святый Боже, святый Бессмертный! (гр.)

 

[7] Но где же прошлогодний снег? – цитата из «Баллады о дамах былых времен» французского поэта Франсуа Вийона (1431 – после 1463).

 

[8] Фоли-Гобелен — загородное увеселительное заведение близ Парижа.

 

[9]главные женские приманки здесь дешевле камней. – Строительные планы Панурга отсылают к представлениям об Андрогине (см. примеч. к с. 45).

 

[10] Брат Любен (лат.).

 

[11] «О попойках нищих» (лат.).

 

[12] А где вы их возьмете? (искаж. лат.)

 

[13] «А в сущности, чудеснейший из смертных» – строка из «Послания королю по случаю того, что автора обчистили» (1531) поэта Клемана Маро (1496—1544).

 

[14] Боже, ниспошли (нам мир свой) (лат.).

 

[15] В Большом зале суда… – Речь идет о знаменитом зале королевского дворца длиной около 70 м и шириной более 16 м, где устраивали различные празднества; сгорел в 1618 г.

 

[16] Брат (лат.).

 

[17] Идите, обедня окончена (лат.).

 

[18] Де Аллиако — Пьер д’Альи (1350—1425), философ и богослов. «Предположения» – одна из частей схоластической логики.

 

[19] Де Аллиако… «Предположениях» (лат.).

 

[20] «Это фламандские вышивки или же из Эно?» – В то время еще не изготавливались кружева, зато славились валансьенская (из Эно) и фландрская вышивки.

 

[21]пальцы у него были гибкие, как у Минервы или же у Арахны… – Согласно мифу, Арахна столь ловко пряла, что Минерва, побуждаемая завистью, превратила ее в паука.

 

[22] Благодарю Тебя, Господь (лат.).

 

[23] «Сторицей воздаcтся тебе» (лат.).

 

[24] «Ты возлюбишь Господа» и «Возлюби» (лат.).

 

[25] «Сторицей воздай себе» (лат.).

 

[26] Об этом (лат.).

 

[27]отдельные места из «Сентенций». – Речь идет о «Четырех книгах сентенций» схоласта XII в. Петра Ломбардского, своего рода энциклопедии богословия.

 

[28] Таумаст — восхитительный (гр.).

 

[29] Пико делла Мирандола – итальянский мыслитель-неоплатоник (1463—1494), в 1486 г. предложивший всем ученым оспорить 900 его тезисов на публичном диспуте. Но разумеется, не «только знаками».

 

[30] Подворье Клюни. – Ныне в этом парижском особняке, некогда принадлежавшем Клюнийскому аббатству, находится Музей средневекового искусства.

 

[31] Пантагрюэль был крайне возбужден и всю ночь просидел над… – Далее следует список, где реально существующие книги (Беды, Плотина, Прокла, Артемидора, Анаксагора) соседствуют с вымышленными (Инария, Гиппонакта).

 

[32] «О числах и знаках» (лат.).

 

[33] «О вещах, изложению не поддающихся» (лат.).

 

[34] «О магии» (лат.).

 

[35] «Об истолковании снов» (гр.).

 

[36] «О знаках» (гр.).

 

[37] «О невыразимом» (гр.).

 

[38] «О вещах, кои следует обходить молчанием» (гр.).

 

[39] До рубежа безмолвия (средневек. лат.).

 

[40].…сущий черт из Вовера. – Замок Вовер начиная с XIII в. был прибежищем всякого сброда и считался гнездом нечистой силы.

 

[41] Надобно вам знать, что у Панурга на конце длинного гульфика красовалась кисточка… – Здесь столь важный для Рабле элемент костюма приобретает эзотерический смысл: «гульфиком» алхимики именовали цилиндрическую часть дистилляционной реторты. Цвета, о которых далее идет речь, символизируют все царства природы и небеса, апельсин – символ солнца.

 

[42] внутри образовалось как бы колечко… – Знак, изображенный Панургом, также имеет эзотерический смысл: колечко (древнееврейская буква «мем») – символ активизированной первоматерии; указательный палец правой руки («шин») – тайный огонь.

 

[43] И вот перед вами больше, нежели Соломон (лат.). – см. Евангелие от Матфея, 12:42.

 

[44] Не бывает ученик выше учителя своего (лат.). – см. Евангелие от Матфея, 10:24.

 

[45] Как жаждущая земля (лат.). – см. Псалтирь, 142:6.

 

[46]в виде… любовных сетей… – Шелковые шнурки были связаны таким образом, что получались красивый рисунок или имя их владелицы.

 

[47] Гобелен – династия знаменитых парижских ремесленников и купцов, прославившихся прежде всего своими настенными коврами. Великолепные свойства применяемых ими красок связывались с высоким качеством воды протекавшего рядом с фабрикой ручья (фактически – сточной канавы) Бьевр. Эта легенда продержалась до XVII в., несмотря на то что ручей к тому времени стал зловонным. Что же касается применения мочи в красильном деле, то это отнюдь не выдумка Рабле.

 

[48]...как некогда были унесены Енох и Илия… – О вознесении патриарха Еноха и пророка Илии см. Бытие (5:18—24) и Четвертую книгу Царств (2:11). В более поздних изданиях Рабле заменил библейских Еноха и Илию на Ожье и Артура – персонажей рыцарских романов.

 

[49] Милиарий, стадий, парасанг – римская, греческая и персидская меры длины.

 

[50] Вот откуда в Бретани, в Ландах, в Германии… такие длинные мили. – Бретонская, ландская и прусская мили соответствовали примерно 5 км.

 

Далее

См.: История человечества - Человек - Вера - Христос - Свобода - На первую страницу (указатели).

Внимание: если кликнуть на картинку
в самом верху страницы со словами
«Яков Кротов. Опыты»,
то вы окажетесь в основном оглавлении.