- Эта беседа – не о смысле нашей жизни, моей, родителей или предков, даже не о важнейших духовных событиях этой жизни. Это, скорее, попытка познакомиться, разговор с читателями «Правмира» о том, что была такая семья, такой дружеский круг.
История этой семьи намечена пунктиром; с двумя, пожалуй, исключениями. Я пытаюсь мельком коснуться двух мифов. Одного, общего: о том, что советской власти ничего нельзя было противопоставить, что все боялись одинаково, поэтому я подробно рассказываю о поведении моих деда и бабки в годы террора.
И другого, частного: о личности Феликса Карелина, поэтому я говорю о нем больше, чем он того заслуживает. Он стал очень популярен сейчас, а в ответ на недоумение по поводу интереса к нему, мне пишут, что я питаю «лютую ненависть» к Феликсу Карелину. Нет, я просто не очень люблю провокаторов и предателей, особенно претендующих на роль духовных учителей.
Эта беседа посвящена попытке рассказать о верных людях – «верных бессмертию, этому другому имени жизни, немного усиленному. Верных Христу».
По многим линиям я знаю историю своей семьи c XVIII-го века. По преданию, одна из линий восходит к дону Исааку Абрабанелю, который финансировал корабли, увезшие евреев из Испании в 1492-м году. Он, конечно, отдал на это все свои деньги, но у него осталось достаточно, чтобы купить небольшое княжество в Италии и жить там до конца дней.
Его чрезвычайно уважал король Фердинанд, у которого дон Исаак служил финансистом и, по преданию, умолял его остаться, а тот сказал: «Нет, я поеду со всем моим народом, а вы себе найдите кого-нибудь другого!», – на что король, заламывая руки, кричал: «Я не могу доверить казну христианину!».
Потом, спустя много времени, его потомки оказались в Польше, где носили фамилию Падова или Падуански, то есть, «из Падуи». И этот Моше Падова был также предок Пастернаков. Так что здесь, в бесконечной точке времени, мы пересекаемся с этой семьей, перед которой преклоняемся.
Если говорить о достоверных предках, то по наиболее близкой мне линии они жили в Таганроге. Все они были евреи-ремесленники и люди тихие. Часовщик Житомирский сделал солнечные часы, поныне стоящие, по случаю приезда в Таганрог Петра Великого. Там даже его имя написано.
Прапрадеда моего, Гирша Цви Житомирского, шапочника, сжигала жажда знаний. У него было 14 детей, и он многим из них дал высшее образование, не только мальчикам, но и девочкам, что в то время было почти невероятно. Когда мой прадед Константин Григорьевич Житомирский пошел в гимназию, то прапрадед выучился от него десятичным дробям, а ему было уже за шестьдесят.
Прадед стал знаменитым ученым, лингвистом, педагогом, создателем новой азбуки, нового метода обучать детей русскому языку. Когда он жил в Америке, ему предложили возглавить кафедру тогда только создававшегося Колумбийского Университета, но он отказался, потому что был патриот и хотел жить в России. Он много путешествовал, ездил в Оксфорд, в Швейцарию, но жил в Таганроге, и, поскольку не был крещен, несмотря на то, что был членом нескольких иностранных Академий, работал преподавателем еврейского двухклассного училища.
Он умер рано, дед, трое братьев и одна сестра осиротели и были очень самостоятельные. Все стали учеными, большинство умерли в блокаду, а дед Валентин Константинович прожил долгую жизнь и умер в 1977-м году. Он был физик-механик, специалист по крутильным колебаниям авиационных валов, автор многих учебников. Одновременно он был переводчиком, знал множество языков и знал их так, что переводил поэзию не только «с», но и «на» – Пушкина на французский, Лермонтова на испанский.
В 74-м году летом у него случился инсульт и, лежа неподвижно, он разрабатывал голову и переводил для этого в уме разные стихи с русского на латынь. Он был христианин, но вообще никогда не был в храме, потому что считал, что в культурных целях лучше походить по музеям, а в церковной жизни он участия не принимал. Но он не только маме моей, когда ей исполнилось 11 лет, дал Евангелие, но и папе, и всей его компании дал читать Евангелие. Всю жизнь, сколько я себя помню, на столе у него стояли рядом Библия, Шекспир и «Маленькие трагедии».
Когда он умер, мама получила письма от самых разных людей, в которых встречались слова: «Я любил вашего отца больше, чем своего!». Множество людей сказали эту фразу, причем некоторые весьма церковные, например, отец Николай Ведерников написал: «Господи, упокой душу праведника Твоего!».
Бабка, его жена, была круглая сирота с раннего детства. Дочь миллионера, знаменитого инженера-строителя Военно-Грузинской железной дороги и первой русской ГЭС. После смерти жены, которая не хотела, чтобы он занимался бизнесом, он открыл свое дело и стал миллионером.
Бабка говорила, что читая «Иосиф и его братья», она узнала его в Иосифе-кормильце. Он делал всем сюрпризы, дарил подарки масштаба дома на свадьбу, был человек необыкновенной красоты, веселья, источник радости для всех, но очень рано умер.
Бабка же стала революционером, ходила в шинели до пят с кобурой, правда, револьвера там не было. Была пропагандистом на Трехгорке в пятнадцать лет. Приехала в Москву с поездом первых орденоносцев с Кронштадтского льда, а до того в Петроград из Ростова-на-Дону, где родилась и поступила в Московский университет в 15 лет.
Причем академик Платонов, который ее принимал, говорил: «Все-все при большевиках возможно, скоро из детского сада, да что там – прямо от груди кормилицы будут приносить в университет!». Но, тем не менее, принял. Она полностью разочаровалась в коммунизме и вышла из комсомола. В 1927-м году, на съезде партии, на котором Троцкого шельмовали, она сидела в первом ряду партера с гостевым билетом, и вдруг на трибуну вбежал какой-то юноша, изможденного вида, как она потом поняла, только что отпущенный из тюрьмы, и закричал отчаянным голосом: «Я обращаюсь к съезду! Товарищи…», – и к нему подбежали милиционеры, заломили ему руки и вывели.
По ее понятиям это было священное право каждого гражданина, – обратиться к съезду. Что касается деда, то он был врагом советской власти с самого ее начала, хотя Белую армию тоже не обожал. Он какое-то время в ней послужил, посмотрел, что творится, и ушел. После этого, с того момента, как они поженились, дед бабке окончательно вправил мозги. Они прожили вместе 50 лет.
Они были – это очень странно звучит – настоящими осознанными, последовательными врагами советской власти. Они делали, например, такие вещи. Моя бабка работала в Библиотеке Иностранной Литературы, у Маргариты Ивановны Рудомино, которая, пользуясь своими связями, собирала людей, которых не брали в другие места, и это был такой оазис свободы.
Когда появилась книга «1984» Оруэлла, за которую в 70-е годы давали срок, моя бабка украла ее из спецхрана, принесла домой, и они с дедом ее перевели. Дед перевел главу про новояз, которую якобы перевести невозможно, а бабка – все остальное. Когда появилась книга Кестлера «Тьма в полдень», за которую тоже в 70-е годы давали срок, бабка ее украла и перевела. Дед сначала бранился и говорил, что она ведет нас всех под расстрел, а потом помогал ей!
Что самое удивительное, они не скрывали своих взглядов. То есть, они не бегали по улице и не кричали, увидев портрет товарища Сталина: «Смерть тирану!», но с людьми, приходившими в наш дом, они беседовали открыто.
Дед говорил так: «Если мы начнем выяснять, кто стукач, а кто нет и подозревать знакомых, то это значит, что они уже победили! Если человек вошел в наш дом, он – не стукач! Гость не может быть стукачом». Они принимали людей из ссылки, а жили мы всегда в коммунальной квартире.
Мама моя с трех лет была обучена: если тебя о чем-нибудь спрашивают, то отвечать нужно: «Ой, у меня болит живот!». Так она и делала. «Кто это у вас за стеной ходит?» (а людей, которые были в тюрьме, можно определить по походке, они ходят взад-вперед, как по камере) – «Ой, у меня живот болит!». А год какой-нибудь 39-й.
В те годы господствовал такой страх, что люди не решались писать письма и посылать посылки самым близким родственникам, даже родителям в лагеря, и те, кто не отрекался, скрывали связи с арестованными: написать лагерный адрес на конверте значило лишиться работы, соседи донесут и так далее. А дед и бабка посылали посылки чужим людям, они брали у тех, кто хочет, адреса, продукты и ехали. Было одно единственное место в Подмосковье, в Раменском, где принимали посылки в лагеря, они туда ездили и посылали.
Потом мама, начиная с 49-го года, к ним присоединилась. Тоже ездила в Раменское, стояла там в бесконечных очередях.
Иногда дед говорил: «Должно быть, я все-таки подлец, раз меня не арестуют!». Один раз деда непосредственно вызвали и предложили сотрудничать с НКВД, он отказался просто и спокойно, сказал: «Я не буду этого делать, это противоречит моим убеждениям». Больше его не вызывали. Не узнать – почему.
У деда была еще другая теория: бабка в молодости была удивительной красавицей, и у нее была масса знакомых среди самого высшего начальства, в юности именно, до 1927-28-го, с Ким Ир Сеном, не к ночи будет помянут, она училась в одной группе. И дед говорил, что, может быть, какой-то из самых верхних ЧКстов был в нее влюблен, сохранил какой-то сантимент и вычеркивал ее из списков на арест. В общем, мы этого никогда не узнаем.
Летом 38-го года, это был пик сидения детей, потому что, как известно, на делах командармов Молотов написал своей рукой: «Всех жен по 1-й категории!». То есть, расстреливать жен или сажать, и огромное количество детей военных оказалось в спецприемниках. Матери командармов, бабушки этих детей, большей частью были запуганные невежественные люди.
Они боялись приходить за своими детьми, забирать их из детприемников, а моя бабка приходила и брала их, а родственники ждали за углом. Она получала документы, получала ребенка, а потом отдавала его дрожащим, рыдающим от страха бабушкам и теткам и уходила к себе домой.
В окошечке, где она получала бумагу, чтобы забрать ребенка, сидел НКВДшник в погонах, который, не подымая глаз, выписывал разрешения. В какой-то день, он так же, не подымая глаз, забрал ее заявление, бросил его в корзину и сказал: «Эти босоножки я вижу 19-й раз, меня, наверное, завтра возьмут, не приходите больше никогда!».
Бабка говорила: «Вот этот безымянный человек совершил подвиг и был за него убит!». Она говорила, что обо всех мы должны помнить, она не употребляла слово «молиться», но смысл был именно этот. Если этого чекиста пытали, он ничего о ней не сказал, раз она осталась жива. Она никогда не увидела его глаз.
Бабка ездила в лагеря и забирала оттуда детей, одна девочка выросла у нас дома. Это был длинный приключенческий роман, если все подряд рассказывать, много подставных лиц и так далее. При таком количестве арестованных, при таком размере страны, при такой неразберихе можно было много сделать, если ты только ничего не боишься, совсем ничего. Так выросла моя мама, зная всегда всю правду. Поэтому чувствовала себя совсем одинокой.
Мама рассказывала, как они сидят с дедом в кино, 45-й год, появились какие-то трофейные фильмы, они вернулись из эвакуации и дед повел обожаемую единственную дочь в кино. Перед началом западного кино показывают отрывок советской кинокартины «Взятие Берлина» – товарищ Сталин в белом кителе выходит утром в сад, цветут кусты сирени, на сирени сидит птичка, он поднимает глаза и слушает птичье пенье.
Дед наклоняется к маминому уху и произносит тихо и явственно: «Сейчас слопает!». Мама понимает, что если она сейчас засмеется в голос, то их обоих тут же заберут. Она, с одной стороны, испытывает восторг и обожание, а с другой стороны – ужас.
Дед был бесстрашен. Помню, как бабка мне рассказывала, что маленькая мама спросила: «Папа, а если тебе позвонит Сталин?». Сталин иногда звонил каким-то людям. Может быть, разговор был о звонке Пастернаку. Мама говорит: «Ты испугаешься?», – дед серьезно подумал и сказал: «Нет, Машенька!».
И бабка мне рассказала эту историю, спустя столько лет, с интонацией, которую трудно передать: «Что там испугаться, у него бы голос не изменился! Из соседней комнаты никто бы не понял, с кем он разговаривает!», – вот так она его обожала до конца дней. Она его надолго пережила, но каждый день был день сосредоточенного вдовства.
Пароль: Аннета Ривьер
Так мама выросла, и в 1947-м году, когда ей было всего 14 лет, ее друг и двоюродный брат привел к ней своего любимого друга-одноклассника Илюшу Шмаина. Тот уже кончал школу, ему было 17 лет. Он с первого взгляда ее поразил, я уже не говорю о том, как она поразила его. Они тоже прожили вместе 50 лет, причем ровно. Они поженились 24-го декабря 1954-го года, а отец Илья, мой папа, умер 13-го января 2005-го. То есть, через две недели после золотой свадьбы, успев ее отпраздновать.
У мамы над столом всегда висела репродукция, и сейчас висит, картины Петрова-Водкина «Женщина у окна», там зелень, лето раннее, и стоит молодая женщина. Наша бабка была удивительным знатоком искусства, она в 30-е годы рассказывала друзьям про икону, про Матисса, про Петрова-Водкина и вешала всякие картинки дома. И вот у мамы висела эта любимая ею картинка, папа, тогда мальчик Илюша вошел в комнату, и сказал: «О, это что?».
А он был совершенно из другой семьи: «Какая картина удивительная, мне кажется, так выглядела Аннета Ривьер!». Да, героиня «Очарованной души» Ромена Роллана. А мама про себя всегда думала, что это точно портрет Аннеты Ривьер из «Очарованной души», и так они поняли друг друга!
Поскольку папа мой, человек, невероятно ребячливый в том смысле, что он не только не мог грызть гостинцы под одеялом, но чуть что-нибудь хорошее узнает – стихотворение, картину, музыку – в первую очередь он должен немедленно поделиться. Вот он с мамой познакомился, а через 3 дня вся его компания буквально поселилась у нас дома.
Бабка сначала выражалась несколько иронически о том, что один молодой человек от смущения стоит постоянно на одной ноге, с ней разговаривая, другой упорно ест рукав рубашки, тоже от смущения. Но постепенно она всех их поняла и полюбила, а дед – просто сразу.
И уже перед смертью папа, вспоминая свою жизнь, говорил, что его родители тоже были благородные, несчастные, чистые люди, но Машины родители – каждое их слово было правдой. И они пили эту правду, как воду – об искусстве, советской власти, религии.
Сами они, компания, изо всех сил самообразовывались, мыслили и искали Бога. Центром компании был очень особенный человек, о нем много написано сейчас, может быть, написано больше, чем он написал своей рукой, потому что он в жизни почти ничего не сделал. Мне посчастливилось знать его до моих 12-ти лет.
Я могу смело сказать, что он был гениален, но это не выразилось ни в чем, это был русский гений. У Ходасевича в «Некрополе» есть удивительный очерк «Муни» о его друге, который ничего не сделал в жизни и покончил с собой в начале Первой мировой войны. Этот очерк описывает очень важный культурный, духовный тип русской интеллигенции.
У Ходасевича: «незадолго до смерти, с той иронией, которая редко покидала его, он сказал мне: – Заметь, что я все-таки был». Вот и наш Кузьма, он тоже все-таки был. В 6-м классе он остался без матери, отца потерял в раннем детстве. Кузьма пошел работать на завод и всю его жизнь образование у него было 6 классов.
У него была своя комната, и это очень много определило в судьбе компании, потому что у него можно было ночи напролет беседовать о возвышенном. В то время, как у других были родители, они могли поинтересоваться пошлым вопросом: «Не пора ли спать? Не пора ли в школу?», – и так далее.
Кузьма – это, разумеется, прозвище – его звали, Анатолий Иванович Бахтырев. Папа, когда я просила его описать, в чем был главный дар Кузьмы, сказал так: «Он владел сократовским методом, как Сократ». То есть, он вызывал человека из себя. В первую очередь, среди множества его дарований я бы назвала, что он был гениальный педагог. В его присутствии любой человек всегда становился собой и обретал свободу. Когда-то я попыталась о нем написать и закончила это словами: «Он был дух свободы».
Пока достаточно было свободы в чистом виде, он жил, он собрал вокруг себя этих людей. Кто эти люди? Это – мои мама и папа, мама была в самом кружке единственной девушкой. Она занимала особое положение: была на три года всех младше и была музой всей компании. Остальные – это Кузьма, Колька, Николай Николаевич Смирнов, сын замечательного математика Николая Смирнова и отец протоиерея Димитрия Смирнова.
Братство юных
Единственный из членов этой компании, он не был арестован. По нескольким причинам. Во-первых, он лежал в это время в больнице, а масштабы арестов были такие, что никого не искали. Придут за человеком и возьмут, а если он в этот момент курит на лестнице, то у него уже есть шанс спастись.
Другая более основательная причина была в том, что провокатор Феликс Карелин не знал его по имени. У всех были прозвища, и у Кольки, Николая Николаевича, было прозвище Барон. И Феликс все спрашивал: «Кто такой Барон, как мне с Бароном познакомиться?». Коля в это время был в больнице, и он с ним не познакомился, поэтому он не сел.
Другой – папин одноклассник – их всех познакомил, потому что он был по одной линии, по родительской, знаком с Колей Смирновым (у него отец был ученый-химик, а у Коли ученый-математик), а по другой – с папой, потому что учился с ним в одном классе – это Евгений Борисович Федоров, Женя Федоров. Сейчас он уже старый человек и довольно известный писатель. Был и еще один папин одноклассник – Витя Красин, и еще несколько человек.
Они собирались или у нас дома, у мамы, или у Кузьмы, или бесконечно гуляли по набережным и говорили о прекрасном. Некоторые из них были настроены коммунистически, как мой папа. Он в каком-то смысле остался человеком коммунистических убеждений до конца своих дней. А именно – ему ничего не нравилось в капитализме: он никогда не находил хорошего в том, чтобы один человек жил лучше другого и ему не помогал, по своей природе, не только по взглядам, он был создан для того, чтобы жить вместе, и все было общее. И мама тоже.
Другие, как мама, были последовательных антисоветских убеждений, я уже говорила. То есть, не политика была для них главным. Для них важен был, во-первых, Бог, во-вторых, – новый тип человеческих отношений, свободные братские отношения. Очень важно было также и искусство. Когда их арестовали, одно обвинение полностью соответствовало действительности: они пылко критиковали постановление об Ахматовой и Зощенко в журналах «Звезда» и «Ленинград. Критиковали и все, что было против Прокофьева, Шостаковича.
Провокатор
И вот однажды кто-то привел Феликса Карелина. Общее впечатление было от него отвратительное, ребята решили его больше не пускать на порог, но тут одна ядовитая женщина, которая боком входила в компанию, сказала, что у него трагедия внешности. То есть, как на него посмотришь – так и тошнит, а мы выше этого.
Он был красив и благообразен, просто лицо выражало его суть, но они были очень юные и поддались на жалкие слова. Вы помните, правило правой руки Митишатьева из романа Битова «Пушкинский дом»: «Если человек выглядит, как сволочь, то он и есть сволочь». Они этого еще не знали.
Феликс Карелин стал вести антисоветские разговоры. Они не то что возражали, но им было это неинтересно, не главное. Кроме того, он стал приставать к женщинам. В частности, стал грубо и откровенно ухаживать за моей мамой. Маме было тогда 15, ему 25, он был сильно старше всех, прошедший войну офицер.
Как он проходил войну, он маме рассказал: «Я разоблачил сеть шпионов!», – сказал он. То есть, он в СМЕРШе работал. Мама уже по одному этому не могла его зреть, но он к ней приставал. Папа вызвал его на дуэль. У Феликса как у только демобилизованного было оружие, а папа в Кунцево на толкучке купил какой-то пугач. Они стрелялись.
Ко всеобщему восторгу, пугач разорвался у папы в руках, поэтому Феликс по нему вообще не сделал выстрела, хотя мог бы убить. Потом папа не смог профессионально заниматься музыкой: из-за шрама не мог взять октаву. В общем, дешево отделался. Потом Феликс стал отдельно обрабатывать Витьку Красина, а Витька всегда был человеком с бредовыми мыслями, он был единственный человек в компании с абсолютно золотыми руками и разными познаниями.
Скажем, он свободно говорил по-английски, причем сам выучился. С другой стороны, он был очень легковерный и бестолковый. Феликс его отогнал от компании и внушил идею, что нужно делать какие-то махинации, чтобы сбежать за границу. И прямо вызвал его куда-то это обсуждать, спрятал магнитофон и все записал.
Кто на этот момент был Феликс? Сын расстрелянного чекиста, причем, похоже, что палача, которого не реабилитировали, и женщины, которая тоже работала в МГБ. Когда отца арестовали, взяли их обоих и обоих превратили в провокаторов. Осуждать я их не могу: кто знает, что было бы со мной в этом возрасте, лет в 12-13, окажись я в таком положении. Этого нельзя забывать и нельзя путать, потому что сейчас о нем почему-то много пишут и называют стукачом, а это легкомысленное обозначение.
Стукачом может быть человек, которого били, пока он не подписал на кого-то показания. Или человек, который решил занять соседскую квартиру и написал донос, или человек, которого вызвали, и он испугался, сказал, что от него потребовали, потом пошел домой к себе и повесился. Все эти люди стукачи.
Провокатор – это нечто более определенное, это профессиональный сотрудник НКВД–МГБ, получающий зарплату и имеющий звание. Именно таким человеком был Феликс Карелин. Он был сотрудник, у него была форма, оружие, – все, как подобает. То, что он не ходил в таком виде – это неудивительно, потому что сотрудник он был секретный: «сексот» – секретный сотрудник.
Однако, однажды с ним нечто произошло, он пришел к ребятам и сказал: «Я провокатор, я сделал из вас группу, и вас всех очень скоро арестуют». После чего он уже совсем непонятно зачем пошел к тетке и матери Жени Федорова и рассказал им тоже, типа: «Сушите Женьке сухари!».
А тетка была шибко партийная, она взяла и поехала сразу в приемную НКВД и рассказала, что он сделал. Вот поэтому его и арестовали, а не потому, что он пошел в НКВД и донес на себя, как это написано в его биографиях, – этого он не делал, это сделала тетка (у него почему-то много биографов и биографий). Но перед ребятами он действительно покаялся. А если уж тетка сказала, то кому нужен такой секретный сотрудник, о котором все известно? Его немедленно арестовали вместе с ребятами.
Арест
Их всех арестовали 16-го января 1949-го года. Маму не арестовали, потому что ей не исполнилось еще 16-ти лет. Следствие продолжалось почти год. Женька Федоров не дал никаких показаний, следователь на него замахнулся, тот руку схватил, следователь закричал: «Ой, руку сломал!», – и отправил его в карцер. Но больше ничего у него не спрашивал.
Впоследствии это сыграло замечательную роль в жизни Жени Федорова, потому что когда он вышел, у него была реабилитация «за отсутствием состава преступления», и его автоматически восстановили в университете. У всех остальных была реабилитация «за недоказанностью», и в университет им нельзя было попасть.
В частности, папу ректор МГУ Петровский восстановил на заочное после того, как мама просто прорвалась к нему на прием, уже будучи мною беременна. Все остальные брали на себя вину, Кузьма говорил, что он организатор группы, папа на себя наговаривал… В общем, никто не сказал ни одного плохого слова про другого, поэтому, когда они вышли на свободу, встретились радостно, никакая тень не разделяли их.
У папы была очная ставка с Феликсом, перед которой папе дали прочесть показания Феликса, и он с немалым интересом прочел про себя, какой он антисоветчик. Потом почему-то следователь не то вышел, не то не заметил, и папа стал читать следующий лист, который оказался показаниями Феликса на его отчима, скульптора Шан-Гирея, что он в целях террора выкалывал глаза статуям товарища Сталина.
Понятно, что будучи скульптором, он делал статуям зрачки. Это не 8-10 лет, а расстрел. Следователь, заметив, что он это читает, выхватил у него из рук дело и сказал: «Это не тебе, ты что!». Тут же ввели Феликса. Потрясенный папа, тут же забывший о своей судьбе, сказал: «Феликс, что ты написал про этого скульптора? Что ты о нем рассказал? Ведь ты же убиваешь человека!», – тот ответил: «Ах, Илюша, если бы ты знал, что он сам о себе наговорил!». То есть, его пытали, конечно. Тем не менее, Карелин повинен в судьбе своего отчима. И дальше все они пошли в лагеря.
Меж исповедников и воров
Лагерная судьба у всех ребят была разная, естественно, люди, проходившие по одному делу, вместе не сидели. Кузьма как глава организации попал в каторжный лагерь. Он очень мало рассказывал о лагере, у него были, видимо, ужасающие воспоминания.
У Женьки в каком-то смысле идеальная лагерная судьба, несмотря на то, что было, конечно, много страшного: он оказался в одном бараке с Пинским, Мелетинским, Фельштинским, Альшицем и Померанцем! И дружба сохранилась навсегда. Он массу там почерпнул учености: сам только школу кончил, а там Пинский!
А папа мой вынес из лагеря много дружеских связей. С блатными, которые к нам домой приезжали. Сидел с монахами и даже одним епископом-исповедником Никоном. С грузинским князем, с еврейскими врачами, с эстонскими подпольщиками. Папа не успел еще выйти из лагеря, как наш дом наполнился удивительными людьми, и потом все мое детство приезжали к нам папины лагерные друзья.
Были в его лагерной жизни и жуткие эпизоды, например, бунт. После лагерного бунта он написал маме: «Я видел черное солнце!», когда людей резали ножами, потом согнали всех на лед и лед начал проламываться.
И самое, наверное, главное было в папином сидении, что он каждые две недели писал письмо маме, а мама каждые две недели отвечала ему. В какой-то момент, она к нему в лагерь поехала. В Москве ей, вроде бы, дали разрешение на свидание, она добиралась до Вятлага всякими невероятными способами. Привезла ему гитару, ананас, который потом ели всем бараком, поделив на 34 части.
Когда она приехала к начальнику лагерного пункта, он сказал: «Что за глупости! На что они смотрят в Москве! Какая вы невеста, когда его посадили, вам было 15 лет!», – и выгнал ее. Мама вышла, села на ступеньки и стала плакать. Мимо шел человек.
Оказалось, что это вольнонаемный инженер, который в Москве останавливался у нас не то на ночь, не то на несколько часов, но когда он уезжал, увидел у деда на столе логарифмическую линейку, единственное, что привез дед из Германии в 1931-м году. И сказал: «Какая линейка, как она мне нужна!», а дед взял и подарил ему эту линейку.
И вот этот человек, увидев маму на ступеньках, останавливается и спрашивает: «Машенька, что вы тут делаете, почему вы плачете?». Она ему рассказала, а он: «Да что за глупости, вы мне такую линейку подарили!». И через минуту вернулся с разрешением на свидание на трое суток.
Папа очень боялся, что мама вдруг поймет какой-нибудь намек, что он питает какие-то намерения, хочет ее обнять или поцеловать. Поэтому сидел от нее на большом расстоянии, и они беседовали. В это время зашел начальник охраны и говорит: «Шмаин, как ты девушку принимаешь? Хоть бы одеяло принес!».
Мама не поняла о чем он, поскольку была так воспитана, но очень удивилась, что папа сильно покраснел. Я потом встречалась с людьми, которые не знали, что я дочь этих людей, и мне рассказывали: «в нашем лагере был человек, к которому невеста приезжала. Не жена, не мать, а невеста!» Это стало легендой.
Феликс находился в другом лагере, он сидел в одном бараке с Львом Николаевичем Гумилевым. От Льва Николаевича он набрался христианства. Как рассказывал Лев Николаевич, который относился к нему очень хорошо всю жизнь: «Он был такой еврей, знаете ли, недоучка – и сразу все! Этот Феликс, я ему еще Евангелия не рассказал целиком, что-то я рассказывал, а он уже бежал проповедовать, не крещенный еще!», – потом он его крестил, был его крестным.
В 1955-м году из лагеря приехал и встретился с моей мамой возле нашего дома Лев Консон, впоследствии известный писатель в Израиле, а тогда только что освободившейся молодой зек. Он привез маме письмо от Феликса Карелина и его фотографию.
Это письмо и фотографию я видела своими глазами. Мама спросила: «А Феликс еще не выходит?», – «А когда он выйдет, кто знает, у него 25 лет срок!». Мама ахнула, говорит: «Почему?». Оказалось, в лагере, где был Феликс, начались разговоры о побеге. Там был какой-то летчик, Герой Советского Союза, который хотел бежать, был еще какой-то моряк, – в общем, образовалась компания, которая бредила побегом.
В какой-то момент эта компания ощутила, поняла по каким-то признакам, что есть провокатор, стукач или доносчик, что за ними следят, и стали думать – кто? Тогда Феликс объявил, что он знает человека, который на них стучит. «А как докажешь?» – «Убью его, казню». Подумали и сказали: «Да, надо, чтобы ты его убил. Тогда ясно, что это не ты, а он».
Потому что тот человек в отчаянии сразу указал на Феликса. И Феликс убил его ржавой заточенной пикой, нанеся ему 14 ранений. И был, конечно, немедленно арестован внутренним лагерным следствием, получил 25 лет, но не расстрел. (Он знал, что расстрела не будет).
После чего загребли всю компанию, стремившуюся бежать, в том числе и Левку Консона, малолетку. Из показаний на следствии выяснилось совершенно неопровержимо, что Феликс был провокатором в этой компании. Но срок потом ему был заменен ссылкой, и в 56-м он вышел. Сначала был в Иркутске, потом благополучно в Москву перебрался.
Освобождение
Второго октября 1954-го года освободили всю компанию. Папа позвонил маме по телефону, мама выскочила на улицу и в первый раз в жизни взяла такси. Он поехал домой, к матери, туда же помчалась мама. В том же году они поженились. Все ребята очень быстро женились.
Мама после объявления им приговора в конце 49-го года впала в глубокое отчаяние. Она не думала, что они выйдут через 8 лет, понимала, что это может быть навсегда. И в отчаянии она обратилась ко Христу. Она знала Евангелие с детства, для нее было несомненно, что это истина, но книжная истина.
А на следующий день после объявления приговора она пошла креститься в церковь Ильи Обыденного. Священник, отец Константин, ее крестил, восприемницей была старушка. И сказал маме: «Я тебя причащу, в воскресенье приходи». Слово «причастить» мама не знала, в художественной литературе оно не встречается, но аккуратно пришла. Посреди Церкви стоял гроб, отец Константин умер. И так мама ходила в церковь Ильи Обыденного, стояла в уголочке, молилась, выяснить, что такое «причастить» было не у кого.
О ее духовной жизни я говорить не берусь, мне представляется, что она уникальна. Но мама была практически безмолвна: насколько папа разговорчив, настолько мама молчалива. Однако, она с ним поделилась, когда они поженились, своими церковными переживаниями, а он поделился с ней своими. Но у него было препятствие: как он объяснит свое обращение в христианство родителям.
Ведь у моей бабки, его матери, вся семья погибла в Освенциме, а дед провел всю войну в лагере, будучи обычным обрезанным евреем, и чудом выжил. Папиным родителям было очень трудно объяснить, что такое христианство, им русское православие представлялось в виде погрома.
Да и сам он страдал от антисемитизма, например, в лагере он познакомился с непоминающими, которых очень полюбил, но они не приняли его. Папа был еврейский коммунистический мальчик с идеями, что-то знал из Евангелия. Он за ними ходил следом, повторял молитвы, но это была любовь без взаимности.
Маме повезло в этом смысле больше – в том единственном разговоре со священником, и она всячески убеждала папу, что надо переступить через все сомнения. И наконец, в Великий Четверг 1963-го года папа пришел в церковь Иоанна на Якиманке, очень удивился стечению народа, и полностью формальным образом – с регистрацией и занесением в книгу – при неслыханном числе наблюдателей был крещен.
При этом он уже старался читать, изучать церковно-славянский язык. И, обладая необыкновенно активным характером, он быстро вошел в церковную среду, ушел в нее по уши.
Папа нашел нам духовного отца, это был протоиерей Владимир Смирнов. Мы все стали ходить в Обыденный. Часто меня люди спрашивают: «Вы же знали отца Александра Меня? Почему вы к нему не ездили?». Почему человек не ходит смотреть на других красивых женщин, когда есть жена? Если он ее любит, ему неинтересно.
Мы были так счастливы в своем приходе, мы так обожали нашего батюшку, что нам никуда не хотелось. Один раз мы съездили в Новую Деревню, чтобы отдать дань благоговейного уважения отцу Александру Меню. Один раз по случаю отпевания Марии Вениаминовны Юдиной, с которой были знакомы, сходили в Николу в Кузнецах и видели отца Всеволода Шпиллера.
В общем, если ты идешь в церковь утром перед школой или вечером после школы (а при мне в школе еще в субботу занимались вовсю), то ты идешь к своему батюшке, а не куда-нибудь еще. Поэтому мои сведения обо всех других приходах и кружках очень ограничены.
Батюшка, отец Владимир, конечно, был человек совершенно удивительный, совершенно свободный. Из самой простой христианской семьи, в которой было девять детей, получивший инженерное образование, и с таким кругозором! Никакой мыслью нельзя было его испугать.
И тут у папы начались с его любимыми друзьями, с этой большой компанией, большие сложности. Кузьма просто был в неистовстве: «Шмаин, ты – росинка в цветке ландыша теперь! Ты теперь безгрешен!».
Для Кузьмы любые правила, что что-то можно, а чего-то нельзя было насилием над свободой человека: «приходишь к нему в Страстную пятницу, ставишь на стол бутылку водки, а он говорит: «Я не буду пить!». Или, например, мясо постом он не ест! Не нужно думать о таких мелочах: Достал котлету, съешь! Где в Евангелии сказано, что нельзя в среду и пятницу котлеты есть – какая низость, какая бездуховность!».
Остальные не выражали этого так бурно, но понять, почему он перестал всю ночь разговаривать, а утром вставать и идти на завод, потому что он стал работать псаломщиком в Церкви и вставал еще раньше, было невозможно. Жизнь была у папы в это время невероятно тяжелая, как, собственно, всегда.
Снова провокатор
Родилась я, потом моя сестра, а на работу его никуда не брали. И он работал на заводе, на Черемушкинском арматурном, потом на ЗИЛе. При этом он заочно учился, не на курсах сценаристов, например, а на мехмате МГУ, куда его удалось восстановить. И ежевечерне выяснял истину с друзьями. Мама окончив заочно истфак, археологическое отделение, работала в Институте Археологии, у академика Рыбакова, но когда родилась моя сестра, а наше погружение в церковную жизнь все продолжалось, была вынуждена уйти с этой, любимой, работы.
Папа, защитив диплом, перебрался на работу в академический институт. В академическом институте он занимался языками программирования, разрабатывал язык рекурсивных функций. Но он немедленно осложнил себе жизнь другим способом – стал псаломщиком. Разумеется, бесплатно, на левом клиросе. Тогда же он стал заниматься богословским самообразованием, у нас появился семинар.
В это время, а это уже конец 60-х, наше семейство и наша компания сблизились с отцом Николаем Ведерниковым. Стали заниматься уставом, греческим языком и другими интересными вещами.
Удивительно, но и у Феликса Карелина тоже был богословский кружок, отец Александр Мень благословил эту компанию, чтобы они не говорили о конце света, а занимались богословским образованием. Феликс тут же создал «духовную академию»!
Как говорит отец Александр в своей книге: «Когда появилась академия, то я, чтобы меня не вырвало, ушел». Феликс всплыл в 1955-56-м, сначала он прислал маме письмо и фотографию, на которой был изображен ясноглазый человек с окладистой бородой, на обратной стороне фотографии было написано: «Машенька, сейчас по конъюктурным соображениям мне пришлось подстричься, но духовный мой облик точно такой, как на этой фотографии!».
Это так не понравилось маме, что отвечать на письмо она ему не захотела. Когда папа с мамой зарегистрировали брак, выходя из ЗАГСа, они случайно увидели на улице Феликса Карелина. Он подбежал к ним с протянутой рукой и папа, с некоторым колебанием и снисхождением, эту руку пожал, а мама спрятала обе руки за спину, на что он сказал: «Как хочешь, у меня много друзей», – и ушел, больше они не виделись.
Мама напала на папу: «Зачем ты ему руку подал?», – а он сказал: «Знаешь, я в лагере видел таких чудовищных людей, что Феликс по сравнению с ними – обыкновенный, жалкий трус и пошляк». У него, действительно, было много друзей и он стал, как теперь все утверждают, автором письма Эшлимана-Якунина.
Что касается содержания этого письма, я полностью разделяю точку зрения Александра Меня, которую он выражает в книге «О себе». Точно такой точки зрения придерживался и мой отец, который был еще далеко не священник. Хотя он не знал, что Феликс – основной автор этого письма, но он говорил: «Это бессознательная провокация! Такие замечательные священники, как отец Николай Эшлиман и отец Глеб Якунин будут лишены возможности служить своим прихожанам».
Феликс продолжал свою сомнительную деятельность и дождался того, что отец Александр выгнал его. Отец Александр замечательно описывает, как они ходили ночью вокруг церкви и он пытался внушить Феликсу, чтобы он все это прекратил, а вокруг них бегала собака, и он сказал: «Феликс, смотри, это Мефистофель».
Феликс ответил ему: «Вы принимали мои исповеди, вы все знали обо мне, а теперь меня отвергаете!», – отец Александр в этот момент подумал: «Все ли я знаю о нем? А сейчас это не по заданию происходит?». Ответа, происходило ли это по заданию, у меня окончательного нет, но если посмотреть на всю картину, что мы видим?
В 1978-м году, когда мы уже жили в Израиле, Александра Цукерман, сестра отца Николая Эшлимана показала нам письмо отца Александра Меня. Сначала она ему написала: «Я ужасно боюсь этого угара национализма, который растет сейчас в Русской Церкви. Этот журнал «Вече», какой-то Шиманов, это кошмарные тексты, которые распространяются так же, как распространяются тексты достойнейших людей! Самиздат должен быть чист, а тут что?»
Отец Александр ей ответил: «Не волнуйся, Шурочка, в это дело вмешался наш смиренный, поэтому оно либо просто из КГБ, либо очень скоро в КГБ попадет». Такое мнение к концу 70-х годов было уже у отца Александра Меня сформировано.
И я верю отцу Александру, мученику. Он считал, что Феликс Карелин был послан в русскую Церковь либо непосредственно сатаной, либо опосредованно через ближайшего помощника сатаны – НКВД. И я придерживаюсь этой точки зрения, и у меня есть веские доказательства, о которых я сейчас сказала.
Мера компромисса
Папа ушел в Церковь с головой и довольно быстро стал стремиться к священству. Батюшка, отец Владимир, это стремление поощрял. Помню, мы стоим все в церковном дворе, какой-то чудесный день, вскоре после Пасхи, в 69-м или 70-м году, и батюшка, у которого вдруг есть минута времени смотрит на всю эту молодую компанию, будущих батюшек: мой папа, отец Александр Геронимус, отец Валентин Асмус, отец Анатолий Волгин, отец Владимир Волгин, отец Михаил Меерсон-Аксенов… Все еще просто молодые люди.
Он на них смотрит и говорит: «Я вас всех благословляю, я уверен, что вы все будете священниками». Что и исполнилось. Отцу Михаилу он успел послать свою епитрахиль перед смертью.
Папа стал ходить, узнавать, возможно ли рукоположиться. Невозможно. Батюшка землю носом рыл для него и отец Николай Ведерников обратился к своему могущественному отцу, Анатолию Васильевичу Ведерникову, тот с кем-то связался. В конце концов, папа приехал к митрополиту Леониду Рижскому, это был замечательный человек, он сделал все, что можно, и узнал, что папу никогда не рукоположат.
В 1973-м году папины родители уехали в Израиль, и это поставило крест на вопросе о рукоположении в России. Вообще было очень трудно еврею с высшим образованием, в 70-е годы никто из них не стал священником, кто-то в 80-е. Папе просто сказали: «Исключено!». После чего папа стал серьезно подумывать об отъезде.
Конечно, это было связано со многими вещами. Во-первых, мы узнали, что в Церкви есть антисемитизм. Мы думали, что этого сейчас не может быть. Во-вторых, мы узнали, что советская власть вторгается в Церковь и частично ею управляет. Мы не могли себе вообразить, что среди епископов есть такие, которые сотрудничают с КГБ.
Сначала мы просто в это не поверили, но нам люди доказывали с фактами, и тогда мы пришли к батюшке отцу Владимиру и «открыли ему глаза». Он тяжело вздыхал, а мы были такие глупые, что не понимали, что для него это не новость. Он столько в лагере сидел, он был послушником в Высокопетровском монастыре у старца Агафона, он все видел! А тут они пришли и, размахивая руками, кричат: «КГБ! КГБ! КГБ!».
Он повел нас в сторожку, снял с полки календарь, развернул его и сказал: «Вот, это настоящий епископ, столп Церкви! Пока он есть, беспокоиться не о чем!». Это был владыка Антоний Сурожский, который красовался как митрополит на первой странице. «А про остальных, – продолжил он, – я вам скажу так: не только епископы, но и священники такие бывают».
А мы сказали: «А что же делать?». А он засмеялся и сказал: «Разве меня вам так мало? Всех надо почитать, но не ко всем прибегайте!». Мы так и усвоили.
Вся его линия поведения, воспитания, проповеди была удивительно своеобразной. Вы знаете, что тогда было много разных духовных направлений, церковных кружков. Скажем, был священник замечательный, который воспитывал своих духовных детей так, что надо как можно лучше адаптироваться к советской жизни.
Скажем, директором института быть нельзя, для этого надо уже быть просто секретарем партячейки, но заместителем по научной части – очень хорошо. Надо докторскую защищать, надо выставки делать, нужно для этого, конечно, сдавать марксизм и ленинизм, но надо быть разумным человеком, чем лучше вы укоренены на своем месте, тем больше будете приносить добра.
Отец Димитрий Дудко в тот период считал, что надо уйти из светской жизни и демонстративно противопоставить себя советской власти и даже в какой-то мере священноначалию. Это отец Димитрий Дудко образца 73-го года, а не 80-го, когда он публично переменил свои взгляды, и тем более не 90-го, когда он Сталина одобрял.
Что касается нашего батюшки, отца Владимира Смирнова, то он считал так: ты свободен и в каждый момент волен решать, какая мера контакта с советской властью для тебя возможна. Я, например, не вступала в комсомол, об этом не могло быть и речи. Другие, я знаю, вступали, он не возражал. Членов партии среди его духовных детей не было, мне кажется.
В целом, я бы описала его позицию относительно нецерковной жизни так: «Ты делай работу свою хорошо и с любовью, но ничего у них не проси, на соблазны не соглашайся». Начальником не то что отдела, но даже лаборатории из трех человек быть уже нельзя, потому что могут предложить уволить кого-нибудь. Но работу свою нужно делать со всем тщанием, потому что это такое же христианское деланье, как и молитва.
По этому поводу мы говорили с покойным отцом Георгием Чистяковым когда-то, о том, как изменилось понятие «этот врач – христианин» или «этот сапожник – христианин». Когда мы в юности так о ком-то говорили, это означало, что он будет смотреть больного столько, сколько нужно. А когда это говорят сейчас, то это значит, что он прихожанин какой-то церкви. Это уже не характеристика его качества как диагноста.
Эмиграция
Старая компания друзей юности оказалась очень ранена. Кузьма умер: не то покончил с собой, не то умер от сердечного приступа – мы этого никогда не узнаем. Другие все впали в отчаяние, надвигалась эпоха застоя или уже настала? Папа мой противоречил застою во всем. Мама была с ним во всем заодно, главное – в попытке создания христианской общины. В нашем доме тогда каждый день что-нибудь происходило: пение, богословие и так далее, в домоуправление написали донос, что мы покойников отпеваем и мацой торгуем.
Кончилось это все очень просто: папе прислали на работу вызов в Израиль, это было в чистом виде деяние КГБ. У него там были отец и мать, если бы он хотел уехать, то он не просил бы вызова. Когда приходит такой вызов на работу, у человека не остается другого выбора, и мы уехали. Уезжали мы с отчаянием, со слезами, с потерей сознания на аэродроме.
Перед этим, летом 1975-го года, предприняли последнюю отчаянную попытку убежать, создать тайную христианскую общину, сняли все вместе дачи и решили поселиться в деревне. Некое мистическое совпадение состоит в том, что та школа-интернат, которую мы тогда облюбовали, представив, что будем недалеко жить и там преподавать, теперь стала культурным центром «Преображение», который приобрело Преображенское содружество малых братств. Они об этом не знали, и я не знала! Ровно 30 лет прошло.
А тогда нас вывезли из нашей общины с милицией. Причем лейтенант Женя сказал, (мы всегда поминаем его в молитвах): «Если вас завтра здесь не будет, я скажу майору, что я вас здесь не нашел». И вот мы уехали. Представления о западном мире были фантастические, никто никогда не был за границей, никто не умел разговаривать на чужих наречиях. Можно было читать на десяти языках, как моя мама, но никогда не видеть ни одного иностранца. Железный занавес и был железным.
Что такое эмиграция, мы не понимали, единственный человек, который пытался нас остеречь, – это была супруга Анатолия Васильевича Ведерникова, Елена Яковлевна. Она рассказывала нам об эмиграции странные вещи, как они с Магдаленой Лосской, урожденной Шапиро, подходили одни к Чаше, потому что остальные не хотели с еврейкой причащаться.
И о том, как живется в эмиграции, в голоде, холоде, в нищете, бесправии, с отсутствием образования – мы ничего не понимали. Мы не хотели уезжать, потому что мы были привязаны к родине, но там, мы думали, был свободный мир.
Свободный мир там был. Как говорил Достоевский, «свобода – делай все, что хочешь, в рамках закона. А кто, спрашивается, делает то, что хочет, в рамках закона? У кого есть миллион, тот и делает все, что хочет. А у кого нет миллиона, тот не делает все, что хочет, напротив, с ним делают, что хотят». Мы столкнулись и с этим, конечно. Столкнулись с огромной неприязнью к эмигрантам в Израиле, которая естественна для любого места, куда приезжает много чужих, которых никто не звал.
Например, детей определяют в школу. Местный ребенок проходит три экзамена, а потом говорят, что он не очень хорошо читает, и его взять не могут, а этот, который вообще не умеет читать, его по разнарядке взяли. Можно себе представить, как вы будете любить этого ребенка по разнарядке. Кроме того, мы столкнулись и с ужасом, и с ненавистью, которой нас окружили эмигранты.
Израильское правительство, израильские военные части, а папа служил, не сделали нам ничего плохого, и даже много хорошего. Мы получили бесплатно квартиру, как все новоприбывшие. Вообще ничем ни разу нас не ущемили.
Даже когда выяснилось, что мы христиане, т.е. по закону – не евреи и формально не имеем права на квартиру, пособие и так далее, нас вписали в рубрику «члены семьи репатриированного», потому что дед наш был до такой степени еврей, что никакого изъяна найти было нельзя. Это не мы догадались, а чиновники, которые хотели нам помочь.
А вот эмиграция… люди с ума посходили в чужой стране от страха. Раньше они были партийные и подстраивались под советскую власть, поэтому нас не любили, а здесь они стали подделываться под иудаизм, хотя от них этого никто не просил. Стали нас ненавидеть как христиан, и что мы их детей с толку сбиваем. Однажды был натуральный погром, приехали и били окна. Но хуже этого было, конечно, шипение, ненависть, которая давила на молодежь.
Папа сначала крестил из-под полы, а потом в 1980-м году стал священником, через 5 лет после того, как мы приехали в Израиль. Это была эпопея.
Гораздо раньше на квартире у Ведерниковых 7-го сентября 1971-го года мы познакомились с владыкой Антонием. Это было не связано с отъездом, Владыка нам намекал, чтобы мы не уезжали, что никакой общины не получится. Община может возникнуть в России, в естественных условиях, он говорил: «Продолжайте делать то, что вы делаете, и рано или поздно это будет…».
Он, конечно, не мог предвидеть, что папе пришлют вызов на работу. В общем, он не был врагом эмиграции, но он не был и другом эмиграции. Он оставлял свободу в этом. Он вообще во всем человеку оставлял свободу.
Так вот владыке Антонию рукоположить папу не дали прихожане. Нужно было, чтобы кто-то его устроил на работу, иначе его по закону не впускали в Англию. Владыка обратился в епархию, не может ли кто-то взять на работу хорошего, с большим стажем программиста – нет, не нашлось таких.
У владыки ведь никто не получал зарплату в церкви, он сам работал сторожем, и все остальные работали, его прихожане были неспособны содержать кого бы то ни было. Мама пыталась устроиться на «Би-би-си», но не вышло.
Тогда владыка написал папе несколько рекомендаций, и папа стал ездить по разным епархиям Европы. Нигде его не брали. А у меня уже был жених, который сейчас мой муж, Кирилл Михайлович Великанов. Он жил в Париже и стал стараться, чтобы папу рукоположили в парижскую архиепископию. И папу рукоположил в Париже архиепископ Георгий (Тарасов) в сослужении будущего архиепископа Георгия (Вагнера) на Благовещение 7-го апреля 1980-го года.
Три дня папа был дьяконом, худшим, я думаю, в мире. Он успел опрокинуть негасимую лампаду у образа преподобного Сергия и сделать много другого вреда ближним. Потом был рукоположен в иерея и последующие 25 лет был непрерывно счастлив. Он прослужил свои 40 литургий, которые нужно служить по рукоположении, в Бюси. Мы необыкновенно подружились с Покровской обителью Бюси, а потом архиепископ дал ему отпускную грамоту и он переехал назад в Иерусалим к нам всем.
Папа стал явлением уникальным, одноразовым в истории человечества, а именно единственным евреем, израильским гражданином, женатым священником – членом Святогробского братства. Днем он ходил на свою программистскую работу, а ночью служил на Гробе Господнем. Воскресенье-то в Израиле рабочий день. В субботу тоже служил в церкви Святой Екатерины для нашей маленькой общины православных евреев.
И вот тут-то и пришла беда, потому что родители этих православных евреев, их жены, их мужья, их дальние родичи и близкие знакомые затравили нас. Одного развели с женой, отняли у него жену по раввинскому суду, потому что он христианин. Меня оклеветали, что у меня притон, и я молодых людей принимаю по ночам.
А мою младшую сестру оставил муж, которого она любила больше всего на свете, и она сошла с ума. Он и сам был христианин, просто было очень большое давление семьи, чтобы с нами не общаться. Такого давления практически никто не вынес.
Тогда мы решили, что христианство – это не топор, который ты обрушиваешь на голову ближнего. Владыка Антоний так говорил про правду: «Правда – замечательная вещь, но не должна быть топором». Если от того, что люди крестятся и присоединяются к нам, они должны стать абсолютно несчастны, потерять самое дорогое, что у них есть, то это становится слишком большим испытанием.
И мы постепенно уехали во Францию – сначала я к мужу, потом их перетащила. Папа служил сначала в Аньере под Парижем, в храме Всемилостивого Спаса, потом на Сент-Женевьев-де-Буа, на русском кладбище, очень посещаемое место. Он был в юрисдикции европейской архиепископии Константинопольского патриархата.
Возвращение
Когда у нас на родине началось совсем другое, мы сразу захотели вернуться, но это долго не удавалось. В первый раз я поехала с дочкой в Россию в 1988-м году, еще почти никто из эмигрантов не приезжал, на Пасху. Все было непонятно, гражданство нам еще не вернули, требовалось разрешение, чтобы поехать в Питер.
Церковный статус тоже был не понятен. В первый раз, когда папино прошение легло на стол патриарху Алексию, это был 91-й год, он сказал: «Второго Меня мне не надо!». Он, как вы помните, не любил перемен, а жить ему выпало в эпоху максимальных перемен.
Сначала переехала моя семья, и только в 1997-м году папа смог перейти в Московскую патриархию. Тоже было непросто, сначала прихода не давали, и его, протоиерея с большим стажем послали в Обыденный петь на клиросе, как будто он что-то украл. Потом епархиальное собрание определило его в храм Петра и Павла на Яузе, некоторые говорили, что это наказание, потому что там служба каждый день. Но папа был счастлив.
И почти сразу образовалась община, собрались замечательные люди, храм наполнился. Настоятель этого храма отец Константин Харитошкин стал моему папе, как сын. Мы в первый раз пришли в этот храм, поглядели, как хорошо! «Мы здесь никогда ничего не меняли!» – сказал отец Константин. «С каких пор?», – спросила я осторожно. «Ну, с Алексея Михайловича!», – сказал он. Потому что Харитошкины служат у престола всегда. Сейчас отца Константина перевели настоятелем в Сабурово.
Для папы этот храм стал утешением его последних лет. Несмотря на трагическое событие, которое было причиной его смерти, которое вообще его сразило, а именно то, что моя сестра покончила с собой в год их возвращения.
Это была уже жизнь после жизни или, как сказал отец Константин: «У отца Илии теперь будет совсем другое житие». Отец Константин разговаривает наполовину по церковно-славянски, это для него естественно. И вот у папы стало житие. Ни у него, ни у мамы уже не было личных пожеланий, личных стремлений, все отдавалось общине. Создалась удивительная атмосфера.
Хотя то, что постепенно стало происходить с церковной жизнью приводило папу в ужас. Во Франции он большей частью ходил пешком по требам, потому что у него не было денег на метро. Вызывающие его на требу русские эмигранты, как правило, не интересовались, есть у него деньги на дорогу или нет. Здесь его стали возить на машине на требы, но он уже почти и не ходил. И однажды папа сказал: «Похоже, что священник сейчас вроде полковника. Когда ГАИ останавливает и видит наперсный крест – оно пропускает! Это что же такое!».
Когда моя семья уже вернулась в Россию, а папа только приехал в гости, скажем, это был 1993-й год, мы ехали с ним на эскалаторе и какой-то человек к нему обращается: «Батюшка, мне нужно исповедоваться!». Папа говорит: «Давайте в храм!» – «Батюшка, мне одно надо сказать – я человека убил!». Папа делает мне знак, чтобы шла, куда мне было нужно и остается с этим человеком.
Ревность к Церкви, доверие к ней физически ощущалась в России! Он исповедовал по 400 человек за вечер, приходил мертвый буквально, но переполненный ответственностью за людей, любовью к ним. И ответом было безграничное доверие людей.
Однако, чем дальше, тем больше стало очевидно, что Церковь говорит миру: «Дайте мне хорошие материальные условия». Все помыслы той части клира, с которой все время приходилось сталкиваться были обращены к деньгам, постройкам, имуществу… Это папу более и более удручало.
А потом отец Илья умер. Когда мы его клали в гроб, мама выдала священникам, которые его обряжали, тапочки, в которых он обычно ходил дома. Появляется на пороге молодой протоиерей и говорит: «Дайте ботинки!».
Мама дала башмаки, он говорит: «Что вы мне даете? Я двенадцатого протоиерея хороню! Дайте хорошие протоиерейские ботинки!». Мама ответила: «У него были одни ботинки». Понять этот молодой батюшка ее не мог.
То есть за это время, за семь лет, что папа прослужил в России, выросло новое поколение. Поколение прихожан, которые приходят в церковь по делу, получить что-нибудь: здоровье, индульгенцию, инструкции… И поколение клириков, уверенных, что они эти блага выдают, такая работа – и она должна хорошо оплачиваться.
А мой папа умер, но его не забывают: скоро, в любимый его день в году, Лазареву субботу, в храме у отца Константина в Сабурово, или в Митино, у отца Григория Геронимуса мы все соберемся. Здесь я закончу рассказ о родителях.