Димитрий Кидонис
Ок. 1323/26, Фессалоники - 1397/1398, Крит.
См. о нём Аверинцев. www.bbkl.de/k/Kydones_d.shtml
Монодия на павших в Фессалонике.
Ryder, Judith R. The Career and Writings of Demetrius Kydones: A Study of Fourteenth-Century Byzantine Politics, Religion and Society. Leiden, Brill, 2010, xvi, 296 pp.
СЛОВО О ПРЕНЕБРЕЖЕНИИ К СМЕРТИ
Перевод и примечания М.А. Поляковской.
Оп. в кн.: Поляковская М.А. Портреты византийских интеллектуалов. - СПб.: Алетейя, 1998.
Глава 1
Отделение души от тела, которое мы имеем обыкновение называть смертью, все боятся, все ненавидят, все считают самым худшим из зол. Когда же кто-нибудь спросит их, почему они так боятся ее, им кажется, что они говорят нечто (значительное), и они легко убеждают тех, кто им подобен, так же как именно дурные и слабые удерживают трусливых от войны. Их очень легко убедить, так как сходство натур объединяет советующих и слушающих. Когда же перед (зрелыми) мужами принимаются обвинять, то не могут высказать ни одного разумного основания для своего мнения, а доказывают лишь невежество и безволие, вследствие чего и боятся того, чего не следует бояться, и страшатся того, что не приносит вреда. Давайте же посмотрим, на основании каких рассуждений они считают смерть худшей из всех зол. Итак, говорят, как все делится на три части, так и порицающие смерть делятся на три группы. Те, кто более открыт и правдив, кто не умеет скрывать свои недостатки, сетуют на утрату всякого рода удовольствий а прекращения их считают, разумеется, самым тягостным и страшным из всего. Более утонченные и те, кто стыдится делать или испытывать что-либо, не основанное на разуме, говорят, что всем определено природой стремление жить и существовать. Но то, что прекращает всеми желанное, что обрушивается на живущих, приносит уничтожение и вопреки природе превращает тлением прекрасное в безобразное, — кто (против этого) не вострепещет? Кто не возненавидит это? Кто не отвернется даже от имени, враждебного природе? И не только природе, но прежде всего самому Богу — и не только потому, что он совершенно бессмертен,[2] но и потому, что это враждебно в высшей степени его стремлению.
Ибо то, что Бог стремится направить и сохранить, смерть уничтожает и подвергает разложению. Так говорят люди благоразумные, ссылающиеся на природу для объяснения своей ненависти. Третьи же, будучи более благочестивыми и осмотрительными, считая необходимым высказать что-либо более разумное, чем другие, порицают смерть не вследствие высказанных оценок, а потому, что после нее мы должны будем дать отчет за прожитое и подвергнуться самому мучительному и горестному вечному наказанию, которого бы мы не испытали, если бы смерть не отделила души от тел и не отсылала бы нас к тамошним законам и испытаниям Вот какими речами некоторые устрашают и себя самих и слушателей, сами трепещут даже при слове "смерть" и другим свой страх передают.
Глава 2
Давайте рассмотрим, правду ли они говорили, и хорошо ли тому, кто считается мужем, доверяться их словам. Первых, как чрезмерно любящих удовольствия и изнеженных, а потому неопытных в мужественной борьбе, нетрудно вынудить к сдаче, хотя они и имеют много союзников и во множестве на нас устремляются. Ибо все последователи Эпикура [3] считают сладкую и бесстрастную жизнь пределом человеческого счастья и говорят, что трудно найти среди людей кого-либо, кто хотел бы жить совершенно без удовольствий, если только кто-то из-за бесчувственности враждебно относится к всеобщему благу. Но таким мы можем сказать с достаточным основанием: "О мужи, если только следует так называть вас, распущенных, расслабленных и совершенно вялых, ибо слишком по-детски вы определяете благо лишь по удовольствиям. А то, что с неприятностью может быть принесена польза, это вы порицаете и всякими способами пытаетесь избегать. Хотя ни в чем это нельзя упрекнуть, кроме того, что не потакается чувственность. Ибо что мешает порицать на таком же основании и врачей, которые не иначе оказывают помощь телам, как заставляя больных неприятное есть или пить, употреблять или применять каким-то способом? А между тем за то, что они мучат нас таким образом, мы и даем им большие вознаграждения, и признаем их, как мы, так и наши близкие, за благодетелей. И если свести все только к удовольствию, то какими врагами следовало бы назвать их? Но я думаю, что о добре и зле можно судить не на основании скорби или удовольствия, а по пользе или вреду. А если мы все будем сводить к удовольствию то, как я сказал, врач — зло для тела, еще худшее зло для души — законы и воспитатели, и родители, и вообще все честное и полезное, ибо все они, если не убеждают, увещевая в приличествующем, становятся тягостными для убеждаемых, бесчестя (их), подвергая заключению и продолжительному наказанию. Но из всего этого нам не было бы пользы, если бы мы предпочли распущенность. Развратников, сводников, льстецов и тех, кто и сам совершает бесчестные (поступки) и другим через это доставляет удовольствия, мы сочли бы подходящими для уважения, если бы мы во всем видели превосходство удовольствий.
Глава 3
Во-первых, лишь легкомысленнейшим свойственно оплакивать утрату удовольствий, подобно детям, у которых педагоги отнимают бабки или что-нибудь из игрушек. Затем нужно исследовать, при уничтожении каких удовольствий смерть так тягостна. Поскольку и они делятся на три части, лишь первое и единственное, и превосходное, и только одно свойственное человеку, и само по себе предпочтительное — я говорю об удовольствии (постижения) истины, ума и тому подобного: смерть не может его уничтожить или умалить; и мы не можем им полностью — чисто и неприкосновенно — наслаждаться, как только после смерти. Это может показаться невероятным для тех, кто жил, как пришлось. Но это несомненная истина для тех, кто судит о вещах не без размышления. И мы, с нашей стороны, поднимем голос за это мнение, когда будем исследовать его далее. Итак, остается, что умирающие терпят ущерб в (лишении) телесных удовольствий. Но и между ними есть значительные различия. Одни (из телесных удовольствий) суть дело природы и они дозволены Богом, который через них или сохраняет часть целого, или целому передает длительность, надежность и преемственность того, кто рождается и умирает, создает возобновляющееся бессмертие, так как не может сохраняться то, что составлено из многих (частей). Таковы (удовольствия), полезные для зарождения, вызывающие живущих через удовольствия к продолжению рода, возбуждением аппетита к еде обращающие принимать пищу и таким образом восполнять убывающее каждодневно бытие и способствующие тому, чтобы жить, пока это возможно. Ибо никто не подошел бы к столу, не подумал бы о потомстве, если бы это было связано с неприятным, однако побуждения природы, действуя изнутри, не допускают пренебречь движением зарождения. И это удовольствия, как я сказал, имеющие законодателем Бога и природу, разумеется, никакому порицанию не предаются, если только определяются разумом, а не беспорядочно, сбросив узду, опускают управляющего колесницей до нравов бессловесных и до уровня их жизни.[4]
Глава 4
Но существует в нас еще иной род удовольствий,[5] не происходящий ни от Бога, ни от природы, но самопроизвольно взрощенный в нас, словно род спартов,[6] и возделываемый нашей невежественностью и беспечностью, когда мы, как следует, не пользуемся природой. Он, изгнав повеления разума, божественные и любомудренные помыслы, овладевает акрополем души, словно жестокий тиран, и вносит во внутреннее устройство человека пустоту [7] и раздор, и смуту, и не позволяет тому, кого он мучит, быть человеком, а лишь каким-то многообразным и чудовищным зверем, пока и для Бога, и для себя самого, и для окружающих не сделает бесполезным того, кто однажды был охвачен жаждой удовольствий, утратил свободу и решился служить им всю жизнь. Первые из этих удовольствий признаются благоразумными людьми необходимыми, особенно употребление пищи и питья, которыми питается тело и без которых невозможно существовать. И (удовольствия) совокупления, как способствующие (продолжению) рода, включают в (число) необходимых для человеческой природы, полагая, как пища нужна для каждого, так и (эти удовольствия) — для рождения целого; другие же (удовольствия считаются) постыдными, грязными, животными. И не называют ли все безобразными (удовольствия), за которые законы наказывают устремившихся (к ним), а те, кто следует им, предаются позору и порицанию? Из-за каких удовольствий считают смерть для людей самой тяжелой из всех зол? Не из-за них ли справедливо порицать смерть? Но почему ее оскорбляют — ведь она избавляет человеческую жизнь от подобного разврата, помогает природе разумом и не допускает уподобления неразумным существам? [8] Что безобразнее и неразумнее человека, тяготеющего только к удовольствию и забывающего о хорошем и честном? Его не следует называть человеком, а чудовищным зверем, который описывается только в сказках под видом человеческой природы. Справедливо ли называть человеком того, кто заботится только об еде и питье, но вообще пренебрегает тем, чтобы размышлять и познавать? Более справедливо было бы сопоставить его со свиньями, которых мы закармливаем большим количеством пищи для заклания; однако они более бесполезны, чем свиньи. Из тучности (свиней) часто извлекают пользу, а от человека, раскормившего себя, нет никакой пользы; разве что кто-нибудь, желая вразумить других, назовет его как позорный пример распущенности, подобно тому, как лакедемоняне посредством пьянства илотов [9] доказывали детям превосходство трезвости. Но что сказали бы о нескончаемости напрасного труда и о необходимости каждодневно наполнять дырявую бочку, чем были наказаны, как говорит басня (женщины), погубившие своих мужей?[10] Неужели следует порицать смерть, что она уносит обжору и этим освобождает мир от бесполезного (бремени)? Чем так жить, может быть, было бы более разумным раньше умереть, так как в отношении к разумной жизни он был мертвецом и среди бесконечных попоек стал ко всему бесчувственным? И если не за что другое, то хоть за это можно смерть назвать благодетельной, поскольку она забирает тех, кому с самого начала не следовало рождаться.
Я думаю, что и они сами, если протрезвятся, не станут порицать смерть из-за себя самих и не будут считать себя обиженными из-за того, что им не позволяют находиться в этой грязи.
Глава 5
Что же сказать о других пороках, которые, словно от матери, рождаются от роскоши, ибо от нее повод ко всему постыдному? Или о том, что, преступая утвержденные нам природой рамки, люди падают в пропасть порочных удовольствий, и даже воспоминания о них, я думаю, заставляют краснеть порицателей? Будем ли мы огорчаться, что прелюбодей не бессмертен, и вместе с педерастом желать, чтобы порок существовал вечно? Или пожелаем, чтобы вечно существовал злой умысел из-за денег, и соперничество, и зависть, и войны из-за различного рода выгоды (а ее люди предпочитают ради удовольствий)? Словно нет никакой пользы в жизни, если мы не совершаем беспрерывно большие злодеяния, или не страдаем от них, или принадлежащее нам не вверяем (во власть) многообразного зла. Но не будем же мы советовать зло, а добро считать достойным изгнания и бесчестья? Итак, стало быть, будем бесстыдно говорить, что удовольствие составляет человеческое благо, а добродетель, мудрость, знание лишь на словах и ради видимости так называются, — и в таком случае упрекать смерть, что она отнимает у нас самое лучшее и почитаемое? Но если счесть, что (некоторые) из удовольствий приносят душе явную гибель и в высшей степени враждебны общему государственному устройству людей, а другие тоже могут вредить, если не определить меру (на основании) здравого смысла, то смерть вообще (не заслуживает) бесславия и обвинения, как нечто вредное. Неизлечимо больных она направляет к соответствующим наказаниям,[11] и, разумеется, это совершается не без пользы. Смерть оценивается как весьма важное Владыкой и Творцом всего, который по своей справедливости наказывает людское зло и не допускает, чтобы им самим созданный мир направлялся беспорядочностью и случайностью, но по избытку благости наше зло посредством наказания приводит в порядок, словно врач, который отсечением и прижиганием не дает растекаться дурным сокам по всему телу. Поэтому тот человек, который хулит справедливость и возмездие, обвиняет и смерть, ограничивающую зло. Если же поработившие себя удовольствиями и думающие, что без этого рабства жизнь (нежелательна), не соглашаются с доводами, а считают злом все, что не доставляет (наслаждений), то их мнение нисколько не умаляет истины. И мы сейчас предполагаем не их мнение подтверждать, а существующую истину. Ибо кто будет подавать голос (в пользу) мнения преступников или обсуждать их приговор? Достаточно, что решение законно. Мы не будем, словно на суде, поддаваться сетованиям любителей наслаждений, выставляющих свои похоти, словно жен и детей, и на этом основании требующих исправления судебного решения в отношении них. Но так как они не могут доказать, что названные удовольствия суть благо, а воспрещение пороков есть зло, то мы должны оставаться при прежнем мнении, что для избравших добродетельную жизнь смерть представляется благом.
Глава 6
Если кто-то называет смерть злом из-за того, что она совершенно уничтожает удовольствия, (связанные) с продолжением рода и не являющиеся позорными, то я и сам говорю, что их не следует осуждать, ибо они по природе свойственны нам (волей) Творца и являются причиной вечности (существования) человеческого ро- да. Так что пользующихся ими благоразумно и умеренно никто и никогда не признавал достойными осуждения, не говорил, что их за наглость следует предать смерти, словно какому-то палачу. Но я не сказал бы, что смерть для них является благом, так как они не являются преступниками, которых следовало бы наказать, чтобы стали лучше. Но я говорю (также), что никакого вреда она им не наносит, кончиной прекращая дозволенные удовольствия, ибо они людям не как их личное благо, не ради их самих даны природой, а чтобы ими, словно целью, пользоваться внутри себя самих. Но из-за тех, кто должен был быть рожденным, (природой) было так устроено в отношении родителей, чтобы легче было людям переносить рождение детей, удовольствия заставляли их забыть о сопровождающих роды муках. Подобным образом и врачи, как мы знаем, иногда в отношении больных поступают, что-нибудь сладкое подмешивая к неприятному на вкус, чтобы они легко и с удовольствием принимали лекарства. Мы видим также, что те, кто поднимает тяжести, поют, когда натуживаются и думают, что при пении им легче тащить ношу. Итак, если этот род удовольствий был дан людям ради других и на время, то ясно, что с прекращением этой функции люди не терпят никакого убытка, сохраняя свои собственные блага, подобно тому, как никто не скажет, что несущие тяжесть что-то теряют, когда перестают нести тяжесть и петь. Справедливее было бы благодарить смерть за то, что она не позволяет им волноваться из-за других, наслаждаясь только призраком удовольствий, но развеивает обман и возвращает людей к самим себе. Говорят, что Кефалу, спрашивающему, хорошо ли в старости вступить в любовную связь с женщиной, Софокл отвечал как разумный человек: "О муж, я уже отрекся от них, как от неприятных господ". Так назвал он удовольствия, с которыми род человеческий будучи соблазнен, охотно остается.
Глава 7
Люди, которые из-за телесных удовольствий, если таковые существуют, ужасаются смерти и считают ее крайним злом, когда их отрывают от этих забав, а лучше сказать — от безумия и непристойности, я думаю, от этих слов станут благоразумными и, бросив ребячество, станут мыслить рассудительно и подобающе мужам, а к судьбе из-за удовольствий не будут настроены враждебно. А тем, кто по общему стремлению и вложенному всем природой желанию жить боится смерти, т. к. она у нас отнимает лучшее и высшее, а природой, как мы знаем, все так или иначе настойчиво оберегается, кто-нибудь мог — и весьма своевременно — сказать, что следует не по удовольствиям и нe по воспринятому от них заблуждению судить о делах, а по соответствию нашего блага божественному и определенному природой благу и считать, что согласное с ним и нам полезно, а то, что ему противоречит, является признаком зла и для нас губительно.
Это мнение нам приемлемо, ибо безыскусны представления благоразумных людей, которые все относят к тому, что должно быть. Но если бы мы жили без души и лишь тело было бы в (основе) нашего бытия, то при его разрушениях и мы не были бы тем, чем были ранее, и не оставалось бы у нас ни надежды, ни разума. Или, если бы пользовались мы при жизни только душой, мы не имели бы ее от творца бессмертной и могущей существовать самостоятельно, но существующей лишь вместе с телом и вместе (с ним) погибающей. И совсем не было бы безумным страшиться, опасаясь, что в будущем бытие, словно некая ладья, погрузит нас в пучину и хаос небытия. Но теперь кто не знает, что мы имеем и душу, притом во многом превосходящую душу неразумных (существ), так как она управляется разумом, а потому может телом управлять и распоряжаться, — душу бессмертную и негибнущую, могущую пребывать сама по себе вечно и не испытывать никакого вреда, когда тело разрушается? А если такова ее природа, не наивно ли за нее бояться, не погибнет ли она вместе с телом, чтобы бессмертное не подвергалось бы смерти и перестало бы быть бессмертным?
Глава 8
То, что душа истинна и по природе вечна и постоянна, а следовательно, из-за нее и человек выше и постояннее всех живущих в мире, легко узнать, если привести к этим словам еще несколько доводов. Мы утверждаем, что человек есть животное и живет. А признаком жизни является то, что тело перемещается не по толчку или давлению извне от других (тел), но по внутреннему движению, к которому оно стремится. Ибо все движущееся таким образом признается живущим. И причиной (движения) тела является не что-либо другое, как душа, ибо имеющее душу находится в движении и живет. И ощущение, и зрение, и слух являются явным доказательством жизни, ибо все определяют животных по чувствам, и чем они выше, и лучше, и точнее в них гем более высокое место отводится им в порядке животных. Человек же пользуется всеми чувствами и познает все, ради чего это чувство устроено, так что он не ниже остальных животных. Превосходство его заключается в том, что природа дала ему еще разум, вождя чувств. Она не только одарила человека (чувствами) и позволила ему быть ведомым ими, но и украсила его разумом и приставила его к жизни (человеческой), словно пастыря или наставника, им отделила (человека) от других животных и этим словно какой-то символ наложила на род (человеческий), по которому человек знает Бога, и почитает его, и сооружает ему храмы, приносит жертвы и молитвы и испрашивает у него благ для себя и других. И из населяющих землю он один только постигает истину и заботится о ней, и упражняется в добродетели, и законы учредил, установил государства, определил за добрые дела — награды, а за дурные — меры наказания, изобрел искусства, не только полезные, но и удовлетворяющие честолюбивой расточительности, и применил их на общую пользу, во всем взирая на пример Божий, по образу которого он создан, и по нему измеряя все свое. Ни к чему такому животные не имеют отношения, потому что они не имеют отношения к разуму, которым все это изобретается, и совершенствуется, и используется с пользой. Они стремятся только лишь к необходимому, к тому, что связано с пищей и рождением, и не беспокоятся ни о чем другом. Придерживаясь только необходимого, они ни в чем не расточительствуют, словно не осмеливаясь преступить определенные природой пределы. Так что в каждом из однородных (существ) наблюдаются одни и те же формы жилищ, обычаи питания и сна, забота о потомстве, а также приемы избежания (опасности) и схватки.
Глава 9
Во всех делах всем дан природой один закон, преступить который (животным) нельзя, так как они связаны одной природой и живут чувственной жизнью. Разум же не терпит, чтобы человек жил, связанный с какими-либо пауками. Он разрывает эти (связи), дает (человеку) свободную жизнь, освободивши не только от всякого деспота, но и в делах устранивши всякую необходимость, не ограничивая (его) в тесных пределах природы, не допуская, чтобы он заботился только о том, чтобы существовать, но гораздо более о том, чтобы счастливо существовать. Вследствие этого (человек) сооружает жилища не только для защиты от ливней и зноя; и не по одной схеме их строит, не из одного и того же материала, к чему вынуждает бедность животных. (Человек же) придумывает различные проекты домов и возводит (их) в (различных) пропорциях. И добывает вещество не только поблизости, но высекает камень в далеких землях, стены покрывает порфирным камнем из Фессалии, расписывает полевыми цветами, разукрашивает пол, вызлащает потолок и, совершенно пренебрегая пользой, стремится лишь к пышности. Подобным же образом поступает он и в отношении одежды, не только защищая себя тканью в соответствии с временем года (что не требует больших хлопот да и природе животных свойственно). Разум же привел к многим (проявлениям) красоты в одеждах, изыскал различие в материале, и цвет подыскал, и золото включил, и изобразил (на тканях) различных животных и растения, и дал одеждам различный вид соответственно происхождению, достоинствам, возрасту. Такую же роскошь увидишь в коврах, в обуви, в колесницах, на сосудах и прочих вещах, используемых людьми в (их) жизни. Ни в каком из дел один человек не находит удовольствия в том же, в чем и другие, но во всем придумывает, соперничая (с другими), какую-то необычную особенность в противоположность природе остальных животных, которые работают мало, довольствуются малым и научены природой к одному образу жизни.
Глава 10
Кто-то мог бы сказать, что все это делается (человеком) из необходимости, ибо нужны для продолжения жизни и пища, и дома, и одежда, забота о которых вложена природой и в некоторых животных, хотя для людей она устроила эти изобретения более роскошными и изысканными. Но разве по какой-то необходимости для жизни человек занялся философией? И разве для пропитания нужна арифметика, и логика, и геометрия? И был бы какой-то ущерб в том, что необходимо для жизни, если бы никто не занимался риторикой или диалектикой? Чем способствует защите от холода и зноя умение красиво говорить? Эти (занятия), существующие наряду с получением необходимого для людей, ясно показывают, что человек рожден на свет для того, чтобы стремиться не только к телесно необходимому или к удовольствию, но к более высокому и к большему. В чем выражается сила человеческой природы по сравнению с (природой) других (существ), так это в стремлении к пользе сродных себе. Для других (существ) довольно, если они сами не испытывают голода, не терпят холода, не чувствуют себя слабыми, а об однородных себе не проявляют никакой заботы.
Ведь не найдешь городов у львов, у слонов или у каких-нибудь других животных. Города являются созданием лишь людей. В них применяют они изобретения мудрости и (проявляют) взаимные благодеяния. В них одни приказывают, другие повинуются. Подчиненные оказывают правителям почести и (платят) налоги в ответ за их добродетель и попечение о низших; правители же проявляют постоянную заботу о тех, кто им подчинен, и попечение, которое (они) проявляют в такой степени, что хороший и справедливый правитель спасение других совершает с опасностями для себя и многие погибают, защищая отечество, что чуждо природе неразумных существ: едва ли кто-то увидит, что они защищают (кого-то), кроме себя и своих детенышей. Только забота людей о низших является другим названием ума или рассудка. И нельзя ли сказать, что это является явным примером человеческого совершенства и скудости неразумных (существ)? Последние едва заботятся о себе, да и то весьма умеренно. Людям же (свойственно) благодаря совершенству разума и о других брать на себя (заботу) и помогать испытывающим нужду. Можно видеть, как один человек не только подчиняет себе массу других животных, но управляет многими городами, многими народами, многими землями. Владевшие же всей ойкуменой являли собой не малый знак ниспосланного свыше достоинства. И удивительно, что человек, стремясь управлять и другими животными, и людьми, сам избегает ига и предпочитает лучше страдать, чем быть подчиненным другому. Так с самого начала человек наделен природой (стремлением) к свободе и неприятием рабства.
Глава 11
Таким образом, душа человека многообразна и свободна поступать иногда так, иногда иначе. Она всегда располагает своими действиями по своему желанию. Это определяется богатством разума, который, будучи свободным, может и делать, и находить различное. А природа, будучи бедной и скупой, является ограниченной, животных же, ею порабощенных, она делает бедными и зависимыми, заключенными (в пределах) немногих законов. А человек, изначально предопределенный Богом к тому, чтобы управлять, не только хочет управлять другими существами, но и применяет эту власть к самому себе, если соблюдает свою природу. Поэтому (людей), укрощающих себя и управляющих собой, мы называем благоразумными и рассудительными. И они, будучи сами счастливыми, являются причиной счастья для подчиненных, так как они умеют управлять, словно толпой, тем, что в людях является неразумным. И умные люди говорят, что прежде приобретения власти над собой нельзя людям разрешать (заниматься) государственными делами, потому что они не сделают ничего достойного, но погубят и других, и самих себя. Этим человек отличается от всех родов животных, так как среди последних ты не найдешь ни одного, который бы противился своим желаниям; однако все следуют беспрепятственно влечениям (своей) природы. Когда природа напоминает ему о пище, то он не предпочитает голод, когда понуждает к питью, он не избирает жажду. А во время случки они становятся невыносимыми для пастухов и для самих себя; и нет такой силы, которая бы могла сдержать побуждение к рождению. Причиной является то, что природа, не имея разума, не может сдержать влечения, и поэтому они удовлетворяют их, как тем угодно. Но в людях происходит великая борьба с законами природы. И всякий наблюдающий за самими собой испытывает это ежедневно. Сколь многие противопоставляют голод желанию (есть); они делают это по указанию врачей либо для усмирения плоти, либо по другим причинам, пренебрегая заботой о теле. А к совокуплению, которое природа предопределила всем животным как обязательный закон, некоторые испытывают такое отвращение, что из-за этого вообще не хотят смотреть на женщин.
Глава 12
Подобным же образом нужно поступать и в отношении гнева, ибо он вооружает обиженного против обидчиков и побуждает его поднять на них руку и меч. Но раздраженный чувствует внутри, как кто-то его упрекает, что нужно укрощать гнев и отвращать возбуждение и, остерегаясь уподобления львам, медведям и свиньям, сообразоваться с (достоинством) человека, внушением разума и благопристойностью. И это запрещение часто бывает столь сильным, что гасит гнев и заставляет обидчика полюбить того, кому хотел повредить. Положение человека сходно с положением города: в нем разум и природа соотносятся как правитель и подданные. Разум царствует, а природа управляется. И такой закон положен от Бога для желающих быть счастливыми, чтобы не предпринимать ничего вопреки разуму. И нет никого, кто не делал бы в нас такого различия, что это в нас разум, а то — телесная природа, что одному из нас (положено) законодательствовать и руководить, а другому свойственно повиноваться и быть руководимым. Тело, если следует за разумом, направляется и управляется его предсказаниями, подобно мулам, которые приносят нам пользу в пути и перенесении тяжестей. Если же будет противиться и спутает, предпочтя то, что (исходит) от собственных (побуждений), тогда ясно обнаружится господство разума над телом и телесными (проявлениями). Схвативши тело, словно некоего беглого раба, сначала подвернет его голоду, жажде и другим мучениям: затем, если оно не умерит своенравия, (разум), словно взявши в союзники против врагов гнев, применяет по отношению к телу, проявляющему упрямство, жестокие кары, не считая нужным щадить того, кто осмеливается противиться. Так, человек или с обрыва сбросится, или, наложив на себя руки, меч поднимет, или в петлю полезет. Это яснейшее свидетельство того, что разумная душа не только являет нечто иное, чем тело, но и господствует (над ним) даже в такой степени, чтобы уничтожить. И если бы не была чем-то иным, то, возгневавшись, не умертвила бы. И если что-то из телесного в нас господствовало, не осудило бы, как видим, тело к смерти. И ничто бы себя самого не умертвило, если бы не имело силы некоей в себе против себя самого. Ибо все стремится по возможности спасти себя, а с препятствующим спасению непримиримо сражается. Но если бы человек состоял только из тела и чувств, то все следовали бы желаниям тела и только о том заботились, чтобы ему было хорошо. (Тогда) не было бы никакой борьбы с удовольствиями, и то, что выше чувств, было бы объектом не желания, а пренебрежения и презрения.
Глава 13
Но может быть, кому-то покажется, что все это многословие не имеет необходимого (основания), ибо и так ясно, что у человека есть нечто более тела и телесных (побуждений), что разум обо всем размышляет, делает выводы, действует и направляет к достойной цели. Но и природа остальных животных не лишена (разума). Ведь известно, что и они поступают соответственно разуму и всякое действие имеет у них цель. Никто (из них) не поступал бы (именно так), если бы не направлялся разумом к цели. Иначе нужно было бы приписывать то, что они делают, случайности и, таким образом, не было бы ничего в том, что они делают, определенного, но как получится. Однако замеченное относительно них свидетельствует о противном, ибо или всегда, или большей частью все, что они предпринимают, происходит одинаково. И я утверждаю, что совершаемое животными согласуется с разумом. И не только в них, но и в (вещах) неодушевленных видно (воздействие) разума, так как и они происходят и действуют в некотором порядке. Но я говорю, что они не имеют разума внутри них, не действуют сообразно ему. Творец своим разумом ведет всякого к подобающей цели, но сами они не осознают причину происходящего. Так и стрела не знает цели, но направляется стрелком, куда следует. Никто не скажет, что стрела рассуждает о цели, или знает (ее), или стремится (к ней). Подобным же образом поступают и животные, которые, делая, не знают, конечно, цели, но двигаются, будучи ведомыми Тем, кто все знает. И доказательством этого является то, что они стремятся лишь к тому, что предполагает необходимость бытия. Идущего далее (этого) они вообще не предпринимают. И если бы они имели какое-нибудь разумное желание или стремление, они делали бы что-нибудь сверх необходимого, во всем применяя силу разума, который и понимает самое различное и достигает его.
Итак, нужно признать что, кроме человека, никакое животное не имеет разумной души. Она является свойственной только человеческой природе.
Глава 14
Итак, человек просто не принадлежит к тем животным, которые живут только чувствами и не могут перейти за их пределы. Он имеет чувства и много общего с животными. Но то, что поистине делает его человеком и отличает его от прочих животных, это разум и ум, восседающий, словно некий предводитель, на возвышении и все человеческое применяющий к себе самому и к своим (требованиям), как господин в доме, по распоряжению которого направляется все — и то, что касается детей, и то, что связано с рабами. Итак, человеческая душа, получивши от Творца разумную природу, уже не является телом, ибо она (в противном случае) не двигала бы его и не вмещала бы его в себе, а пребывала бы внутри тела как сосуд, вложенный в другой сосуд. И поскольку она не могла пронизывать все тело, многие его части вследствие необходимости остались бы неодушевленными. Душа имела бы величину, соответствующую величине тела. Поэтому можно было бы сказать, что из Аяксов Теламониец имел большую, а Локриец меньшую.[12] При разрезании тела и душа бы делилась, и каждое из (ее) состояний; а (отдельные) из ее видов имели бы в ней отдельную часть, как (это бывает) в веществах и телах. Поэтому она ничего не знала бы об общем, а имела бы лишь чувственное (ощущение) о том, что она ныне знает. Так разум, если допустит, что душа есть тело, впадает во многие нелепости. Но если она и бестелесна, и владеет телом, и двигает им по своему усмотрению, кто может не утверждать, что она сильнее смерти и тления? Ибо власть ее над телом и то, что она, будучи погруженной в него, не поглощается им полностью, а держит верх, и что тело в отдельности от нее ничего не может делать, а сама она в отдельности от тела и всяких пустых вещей предается великим и важным деяниям, свойственным ей, является ясным доказательством того, что сущность души сама по себе не нуждается в теле, а может и существовать, и быть незыблемой сама по себе, и — больше того — делать свои (дела) тем совершеннее и чище, чем более отрешается от тела и стремится быть с самой собой. Ибо когда, отделившись от тела и сопряженных с ним забот и освободившись от заблуждений видимого мира, она созерцает незримые основания существующих (вещей) и исследует истину в самой себе, и сделавшись совершенно независимой, будучи бестелесной, касается вещей невещественных и бестелесных, словно находится внутри священных (стен), оставляя тело вне, так как невозможно постигнуть истину, когда тело следует за ней и как бы опутывает ее собственным безрассудством, словно чем-то темным. (Душа), словно освободившись от какого-то груза, легко переходит к (познанию) сущности и к истине. И только тогда человека можно назвать и совершеннейшим, и мудрейшим, и наилучшим мужем, и (заслуживающим) всяких названий (проявления) добродетели. Но когда (душа), находясь в тесном обще- нии с телом, познает науку и исследует посредством впечатления и зрительных образов, то ее можно сравнить с правителем, который, добровольно отложив пурпур- ный плащ и диадему, смешивается с (окружающими его) рабами и снисходит до их рабских занятий. Если же (душа) служит удовольствиям и грязнит себя плотскими нечистотами, тогда она уподобляется человеку, который повергает себя в трясину и грязь, портит свой красивый и приятный вид, делая облик (свой) безобразным и отвратительным.
Глава 15
Итак, если совершенство достигается через удаление души от тела, то кто из умных людей придет к выводу, что она смертна и погибает вместе с телом, тогда как она еще до их разделения отвлекается от него на саму себя, чтобы извлечь для себя большую пользу? И если она с телом сосуществует и без него подвергается тлению и разложению, то как, превосходя всякое тело, касается (сферы) бестелесных и испыты- вает наслаждение в созерцании их; а если кто-то отвлекает (ее) от этого, она печалится и страдает, словно разлученная с родными и близкими? Удовольствие, (получаемое) от соединения с непреходящими (вещами), и печаль от расставания с ними свидетельствуют о ее родстве и сходстве с тем, что бессмертно. Если же (последнее) выше перемен, то и (душа) не подлежит уничтожению. Как она, будучи бестелесной и вследствие этого — неизменной (ибо изменчивость присуща телам), подвергалась бы тлению? Ведь оно вообще невозможно без перемен. Не может (душа) погибнуть и быть побежденной каким-либо противником, ибо нет ничего, что бы ей противостояло бы. Если же кто-то скажет, что душа может быть уничтожена вследствие собственной порчи, как железо от ржавчины, то это заключение опровергается тем, что негодяи живут не меньше, чем добродетельные люди, и что нельзя погибнуть от собственного зла, хотя от одного его, как кажется, можно было бы исчезнуть. А если разумно, что начало соответствует концу, то раз рождение вещества (произошло) только по желанию Бога, то и уничтожение может последовать только по желанию Бога. Но хотеть разрушить хорошо составленное не является (признаком) доброго, как сказал некий мудрец, рассуждающий о мироздании. Кроме того, не может быть, чтобы естественное и всеобщее желание было (в нас) напрасно вложено. И свидетельством этого является то, что никто и никогда не жаждал невозможного. (Разве) когда-либо кто-нибудь, находясь в здравом уме, желал (иметь) крылья или подняться выше облаков, или ступать по волнам, как по земле? Когда кто-нибудь рассказывает, что видел (это) во сне, мы смеемся. Ведь природа вложила (в нас) желание только возможного. Поэтому то, чего все хотят по природе, не может быть противным природе и напрасным. Но все сходятся в желании вечного бытия. Следовательно, необходимо, чтобы это было и чтобы душе, соединенной с вечностью, невозможно было бы ошибиться в мольбе.
Глава 16
Таким образом, разумным людям несвойственно опасение за душу, что она погибнет вместе с телом и нигде ее уже не будет. Она не только спасется, когда (тело) погибнет, но и сможет действовать в совершенстве не иначе, как освободившись от помех (со стороны) тела. Ибо мыслить, понимать, соединяться с божественными и бестелесными (существами) свойственно природе души, и то, что мы говорим, мыслим, является изо всего, (имеющегося) в нас, самым лучшим и наивысшим. Это совершенно чуждо совокупности тела и является делом одной лишь души, (подчиняющей) себе тело и делающей выводы об умозрительном. Если же она иногда и пользуется чувствами и получает от них некоторый материал для размышления, то это (бывает) в начале дела, когда она еще не обучена и начинает, как говорится, с малого, чтобы таким образом познать. Словно те, у кого не в порядке зрение, ощупывая, узнают предметы, так и душа, недавно через рождение получившая жизнь и имеющая око, покрытое в значительной степени мраком тела и как бы побежденное тяжелым сном, нуждается в чувствах, которые бы ее, словно спящего, разбудили. От них — первый толчок и пробуждение, а потом они не нужны ей для понимания и поиска истины, и более того — порой она упрекает их в невежественности, когда они ее принуждают признать то, что их влечет. Это похоже на то, как начинающие учиться нуждаются в прописях, а позднее, выучившись, считают недостойным обратиться к ним. Когда душа находится в теле, она для познания использует чувства; освободившись же, она не испытывает необходимости прибегать к чувствам для (познания) мыслей, так как они по своей природе явны и озаряют собой око души; в их присутствии она и кормится, и наслаждается достойной себя пищей и удовольствием. Если же кто-либо захочет сравнить их с телесными удовольствиями, то назовет (последние) скорее призраками удовольствий, а не тем, чем они называются. И в действительности их нет — они лишь возникают постоянно. Воспринимать их — (лить воду) в продырявленный пифос тела, со всех сторон протекающий и не могущий (ее) удержать.
Глава 17
Для чего же стремиться к тому, что не существует? И что из несуществующего остается в утекающем? В душе же есть и причины удовольствия, действительно существующие, и она сама есть сущность, и то, что принимает их, является (существом) здоровым и сдержанным, соответствующим им и бессмертным. И справедливо, что те из наслаждающихся, кто гонится за телесными удовольствиями, являются скорее их игрушкой. И всегда это (удовольствие) обнаруживается пустым, так как никогда они не могут овладеть тем, что преследуют, как если бы они гонялись за своей тенью; тело же, которому они хотят это доставить, ненадежно по своей природе и не удерживает даваемого. А предпочитающие духовные удовольствия всегда ими действительно насыщаются и живут с удовольствием. Таким образом, те (удовольствия), которые выше тела, и полезнее для души, и приятнее, и, как вообще (можно) сказать, божественны и (составляют) лучший жребий. Поэтому и первым, которые боятся смерти из-за приверженности к удовольствиям, и вторым, которые (думают), что после смерти ничего не остается, не только не должно бояться естественной смерти или быть недовольным будущей (кончиной), но признать ее беспечально, ибо иначе нельзя испытать истинных благ и быть более защищенным, освободившись от смертного и неразумного (бремени). Пусть успокоятся те, кто скорбит о телесных удовольствиях, и те, кто считает, что после (смерти) тела уже нигде не будет пребывать. Ведь им остается лучшая часть и, скорее, все, чем существуют, если здраво мыслят. Именно в этом скрыта нетленная красота образа Божия, не подверженная изменениям, могущая участвовать в добродетели и рассудительности. Для души лишь вредно служить плоти и связывать себя с ней. А освобождение от плоти есть восхождение к жизни и к действительному, есть постижение священной истины. И разве не достигнем мы лучшего, отделившись от тела, которое отягощает душу и не позволяет ей (стремиться) в мир преднебесный?
Глава 18
Разве для золота, смешанного с какими-либо другими случайными веществами, не было бы лучше и приятнее, если бы оно имело представление, как отделиться от того, что хуже его и своей примесью не цвет ему предстать во всей красе? Так что было бы неразумно (с его стороны) печалиться об очищении, которым оно доводится до блеска и возвращается к своей природе. Таким же образом и нам не следует возмущаться, что (смерть) похищает у нас наше и то, что ныне принадлежит нам, и не нужно в поспешности думать, будто она наносит нам какой-то ущерб, так как похищение не во вред нам. Ибо если мы отрешаемся от того, что хуже и что может мешать нам (в движении) к жизни совершенной, то смерть не наносит нам никакого ущерба. Страшно для нас только то, что опасно для души, и счастье наше есть не что иное, как благополучие души. Мы суть она (душа. — М. П.) и то, что она имеет; и если она не подвергается опасности смерти, то ничто и нам не мешает быть бессмертными. Смертное в нас — незначительно, оно — не мы, а наше, которое своей изменчивостью не может и нас подвергнуть смерти. Подобным образом никто не причислит к телу ветхие платья, и если они рвутся или изнашиваются, никто не сочтет это болезнями тела. И если из-за тления этого малого кто-то будет называть человека смертным, то более справедливо было бы из-за более значительного, превосходящего это, побеждающего тление и остающегося называть его (человека. — М. П.) бессмертным и нетленным? И не только ли человек безукоризнен — ведь только в нем есть (способность) мыслить и рассуждать, чем человек и отличается от остальных животных? И только доказавшие кончину души, которая погибает после (смерти) тела, имели бы основание говорить, что смерть есть всеобщая гибель и в силу этого бояться смерти.
Но поскольку и Бог, и здравый смысл, и философия, и повседневная жизнь подтверждают, что (душа) выше всего существующего, то пусть ободрятся и не выдумывают неизбежности, из которой, словно из пропасти, нет выхода.
Глава 19
А если человек, умирая, совершенно уничтожался бы, то и в таком случае не следовало бы терзаться мыслью о смерти, помня, сколькими неприятностями для тела наполнена жизнь и насколько легче быть совсем бесчувственным, чем каждый день подвергаться бедствию, разжигаемому телом, и которого душе не укротить, не перенести нет возможности, так как по сложности нашей все волнения тела отзываются в душе. И это необходимо терпеть душе, пока она служит рождению и многое из (жизни) тела невольно принимает на себя, так как она не полностью владеет им. Поэтому необходимо, чтобы мы бесконечно трудились, сражаясь (в условиях) непрекращающейся войны, то голод его (тела. — М. П.) унимая, то утоляя жажду, то создавая ему укрытие от холода, то предохраняя его от зноя. Молчу о пребывании в путешествиях по суше и морю, о лести и раболепии из-за обола, [13] проявляемыми часто перед недостойными людьми. И это тяжелее всякой петли человеку, хотя бы в малой степени себя познающеиу и размышляющему, с какой высоты истины и добродетели в какую трясину лжи и обмана он вынужден упасть. Что же сказать о страданиях от различных болезней, когда тело так изнемождается, что едва заметен жалкий остаток прежнего человека? Страдальцы не только не могут воспользоваться оставшимся, но также не могут использовать то, что им заменяет части тела. И не слышат они ни от кого по крайней мере (слов) утешения, так как все избегают сукровицы, гниения и зловония, что сильнее самой боли мучит страдальцев, так что они часто близки к желанию прибегнуть к петле или броситься с кручи, или поразить себя мечом. Если мы предположим, что и (в этом случае) не сообщается от тела никакого волнения душе, хотя это и странно, кто в достаточной мере опишет волнения и передаваемые душам от тел в юности и при полном здоровье? Ибо люди тогда не смогут остаться людьми, когда неустойчивостью мыслей, словно какими-то волнами, низводятся до природы бессловесных животных. Низменная часть души, обязанная повиноваться разуму, пользуясь случаем и прибегая к наглости, возмущается против ума и не стремится его слушать, но, захватив душу, сдерживает здравые и благопристойные понятия, стремясь к презираемым. Став ее (души. — М. П.) настав- ником, она стремится к чему попало, презирая всякую добродетель как (проявление) слабости и лишь зло считая мужеством. И, наконец, она доводит человека до непрерывного пьянства, распущенности и всякого законопреступления, ничего не оставляя ему из прежнего облика, кроме имени. Итак, тело удручает душу неприятностями не менее, чем удовольствиями, и более вредит ей праздностью и леностью. Так и всадник большей опасности подвергается, когда кони вследствие обильного корма резвятся и неумеренно скачут, чем тогда, когда они, получая умеренную и скудную пищу, выступают спокойно.
Глава 20
Это сказано для тех, кто думает, что после смерти ничего людям не остается, но все гибнет, и считает, что поэтому смерть самое худшее из происходящего с человеком. И кажется, что сказанного нами достаточно для убеждения тех, кто не совсем непонятлив: после этой жизни мы будем жить в другом месте той, нашей (частью), которая является в нас самым важным и богоподобным, а вследствие этого сохранится и (наше) бытие. Хотя я опустил важнейшие и сильнейшие из доказательств, которыми бы можно было показать, что божественные прорицания согласуются со сказанным (нами). А они (прорицания. — М. П.) обещают людям после этой жизни такие блаженства и утешения, что нельзя выразить словами.[14] Я не хотел бы использовать в беседе более простые и обыч- ные чувства. Теперь остается что-нибудь сказать и третьим и показать им, что они напрасно страшатся этих рассуждений. И что за совершенные здесь прегрешения и за нынешнюю неумеренность в удовольствиях в преисподней следует наказание — это доказывается не только согласным признанием всех мудрых, но и бесстрастием божественной справедливости, которую признают и самые бесстыдные, неприкосновенно сохраняя в душах эту догму.[15] Да и не подобает думать, что благому и совершеннейшему Богу не хватает чего-нибудь из благ. Справедливость же для всех хороша, особенно для тех, кто начальствует, а без нее власть сопряжена со многими оплошностями. Бог же в высшей степени имеет власть величайшую и абсолютнейшую, так как не имеет никого древнее себя и ни в чем не нуждается,[16] так чтобы какая-либо необходимость заставляла его подчиниться кому-то.
Он, будучи превыше всего и наблюдая дела человеческие, поступает справедливо, (исходя) из необходимого, и добрым определяет награды, злым — кары; и это есть дело одной справедливости. И если Бог благостен, то необходимо, чтобы добрым людям были уготованы венцы, а злым — казни, которые если здесь не постигают их, то неизбежно постигнут после смерти. И не может быть, чтобы по справедливости не было воздано должное.[17]
Глава 21
Если это истинно, то нельзя причислять смерть к самым плохим вещам. Если бы она была причиной следующих после нее страданий, то разумеется, (следовало бы) ей огорчаться, так как через нее (проходили бы) беды и несчастья. Если же после кончины одни устремляются к венцам, другие же изгоняются на мучения, то (можем ли) мы приписывать смерти преходящее? Скорее нужно ругать жизнь за ожидаемые горести, потому что наказываются не умершие, а дурно жившие. И если следует питать отвращение к этим (наказаниям), то справедливее перенести ненависть со смерти на жизнь, от которой проистекает в души зло, наказываемое (впоследствии). Смерть же вообще невиновна, так как она не является причиной последующих ужасов. Если же мы ей припишем эти тяготы, то почему не отнести к ней и воздаяния праведников? Итак, следующее за ней (смертью. — М. П.) следует называть не злом, а добром. А если мы будем придер- живаться истины, то найдем, что она является хорошим жребием, ибо тех, кто прожил праведно, (смерть) препровождает к наградам за добродетель, для дурных же кладет конец их низости, что для людей рассудительных мучительнее наказания.
Глава 22
Итак, не смерть нужно обвинять за грозящие наказания, а нас самих и рабство удовольствий, обезобразив которыми души, мы делаем страшным для себя этот суд.[18] Если бы мы избегали их, ничто не мешало бы нам считать смерть благодетельницей, препровождающей нас к наградам за наши добродетели. Не от смерти страх, а от совести — трепет, подобный тому, какой испытывает совершивший что-то ужасное. Поэтому они дрожат перед предназначенным возмездием и, чувствуя приближение его, лишаются силы, тогда как следовало бы управлять тем, на что они осмеливались. Говорят, пятый день, четвертый, третий, второй, но более всего я боюсь первого дня, и ужасаюсь, и трепещу. Несчастный, что же дурного в дне, которого ты боишься, дне, в который многие священнодействуют, совершают благодарение за победы, украшаются венцами и получают награды? Ты же, упражнявшийся в необузданности, боишься подобно тем, которые ждут полагающегося (им) по законам. Впрочем, им, однажды осужденным, не избежать (наказания), а для нас рас- каяние, осуждение прежних своих дел и более целомудренная жизнь устраняют мрачный жребий и дают возможность надеяться на лучшее. И если то, что следует после смерти для кого-то действительно является причиной для страхов, то исправление жизни пусть ослабит боязнь. А это зависит лишь от нас, от нашего желания. И, таким образом, страх исчезнет, и в душах вместо прежней тревоги наступит некое чудное спокойствие. Нужно ли говорить, что только не в руках имеем средство против страхов? Если же кто-то считает добродетельную жизнь неприятной и считает, что не всякий человек может к ней возвратиться после (испытанных) удовольствий, то и ему понятно, что причиной страха является распущенность и изнеженность души. И он сам согласится, что ничего не станут бояться люди рассудительные. Следовательно, не от факта (смерти) страх, а от глупости тех, кто не хочет самих себя исправить — словно какой-нибудь обманщик, привлекаемый к суду, не думает возвратить долг и не просит у судьи о снисхождении, но жалуется на длинный путь и выражает желание с наслаждением пользоваться дурно присвоенным и, наконец, обвиняет тех, кто его осудил, и не заслуженно — некоторых других. Безумный, отдай то, чем владеешь вопреки закону, — и судьи из карателей станут друзьями. А пока ты споришь, ищи в самом себе причину своих будущих страданий.
Глава 23
Таким образом, вместо третьих мы снова встречаемся с первыми, теми людьми, которые трепещут перед смертью из-за связанной с ней утратой удовольствий. Мы находим, что и они обвиняют смерть из-за прекращения удовольствий, а не чего-нибудь другого. Будучи очень привязаны к удовольствиям, они считают нетерпимым все, что мешает их сладострастью. Но прежних они превосходят тем, что свою разнузданность они прикрывают неким видом скромности. Не трудно их уличить, так как они легко уличаются своими же словами. Ибо, если, о друг, предвидение наказаний делает для тебя страшной смерть, то почему бы не отодвинуть их понемногу от себя, почему бы не осво- бождать душу от гнетущего бремени и не заменить одни удовольствия другими — опасные безопасными, ничтожные великими, временные вечными? Будучи порабощен теми, ты и настоящую жизнь проводишь в неприятностях, ожидая и боясь наказания впоследствии и от этого не получая никакого вкуса от так называемых удовольствий, хотя только в будущем действительно испытаешь то, чего ныне ожидаешь. А если хотя бы в небольшой степени ты вернешься к здравому смыслу и будешь вести благоразумнуд жизнь, то уже в текущей жизни испытаешь блага надежд и в будущем веке будешь жить в радости, когда не только исчезнут прочь все терзания, но все блага в обилии будут тебе предоставлены. Однако, как видно, ты, попавший под власть сиюминутных удовольствий, забываешь о свободе и принужден постоянно жить в страхе. Желая же очистить себя от упреков, страх приписываешь смерти, в то время как должен был бы обвинять себя за пристрастие к постыднейшим вещам. Итак, сводя все воедино, находим, что боятся смерти по двум причинам. Или это случается от некоего невежества, когда люди ничего в себе не осознают, кроме тела; или, если и сознают в себе нечто кроме тела, считают, что это нечто погибает вместе с телом — и вследствие этого, когда приближается конец, приходят в замешательство, как будто ничего уже им не остается после смерти. И скорбят о собственных удовольствиях, не надеясь в другом месте найти удовольствия более чистые, чем плотские удовольствия. И, естественно, что они, плача уходят (из жизни), так как для них потеряны совершенно благо и цель.
Глава 24
Происхождение же этих двух вещей взаимно. Вследствие порабощения удовольствиями душа совершенно смешивается с телом и не дает ей видеть себя чистой. Человек, привыкнув к постоянному такому смешению, чувствует, что душа смешана с телом, словно небольшое количество золота с многими неценными металлами. И по недостатку знания плохой рудокоп, не умея отличить одно от другого, объединяет их так, как ему показалось. Он говорит, что действительный человек тот, кто угождает себе возможно большим количеством удовольствий и считает полезным лишь еду, питье и распутство,[19] и что, как говорят, Сарданапал [20] написал на своем памятнике, то он неизгладимо начертал в душе своей. Но этого бы не случилось, если бы (этот человек) воздержанием укрощал страсти, и считал бы не вредом для себя, а пользой, если он что-то вырвет у них. Ибо, таким образом, освобождая себя понемногу от влияния тела и привыкая видеть себя, он не остался бы в неведении относительно себя, но созерцал бы и прозревал истину и вещи нетелесные.[21] И понял бы, что тело его с неким празднеством никак не связано, нашел бы душу свою не связанной с телом и даже могущей устоять против смерти: и тем красивее и сильнее будет душа, чем она меньше будет связана с телом.
Глава 25
К этому постепенно привыкая, (человек) не скорбел бы о разложении частей своего существа и не боялся бы за свое существование, убежденный, что душа будет существовать и расставшись с телом. Только удовольствия, смешивая душу с телом, притупляют сознание себя и наполняют ее страхом и невежеством. Вследствие этого она, все более склоняясь к удовольствиям, а вместе с этим погрязая в нечистотах, не находя никакого выхода из своего несчастного состояния. Через удовольствия душа становится невежественной, а из-за невежества попадает в пропасть удовольствий. И это естественно, так как всякий человек желает добра, о нем и говорит, и думает, и ради него действует. Нет настолько злого человека, что он себе и своим делам уготовил бы дурной конец. И если умом и старанием поймет, в чем состоит добро, то, руководствуясь им, словно светом, ясно увидит, куда нужно спешить. Без блужданий совершающий свой бег достигает желаемого без мучений и уверен в отношении самого себя, что никогда не потеряет сущности своей и жизни, находясь в единстве с причиной своей сущности и жизни. А если вследствие некоей дурной склонности не познает себя самого, словно родителей не узнают те, кто долго жил вдали от своих и в плену у варваров, то и тогда не угасает в нем желание добра, так как оно является для него врожденным.[22] Но ища, чем удовлетворить то желание и стремление, из-за незнания истинного добра привязывается к призракам и подобиям его, отдалившись от истины и знания, склонный к призракам и лжи, неудержимо направляется к телам и тому, что или совершается, принимая тень за истину. И вместо добра почитает удовольствие, привязывается к нему, вместо истины, от добра происходящей, радуется лжи, отдается по своему новшеству нечистым удовольствиям и готов служить им всю жизнь, будучи абсолютно уверенным, что они и есть добро. И это крайнее несчастье, невылазная грязь и мрак, в котором плутают непосвященные в то, что истина - это разум.[23] Этого нужно остерегаться каждому человеку, желающему жить истинно и блаженно: проявляя силу, следует держаться истины и знания, противиться плотским удовольствиям, чтобы, блуждая в неведении, не искать добра в другом месте, и думая, что нашел его, не поработиться удовольствием вместо добра; и не склонять душу к удовольствиям, и, блуждая вследствие своего невежества, не прожить жизнь в неведении истинных удовольствий и радостей. Кто же себя так расположит и настроит в соответствии с лучшим, тот найдет бессмертие для своей души [24] и впредь не только бесстрашно отнесется к смерти, но будет отказываться от ее промедления, будет желать ее от Бога, чтобы, таким образом, по его соглашению наслаждаться жизнью.
***
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Публикации греческого текста трактата: Migne J.P. Patrologiae cursus completus. Series graeca. Paris, 1863. Т. 154. Col. 1169—1212; Dechelmann H.Demetrius Cydonius. De contemnendo morte oratio. Leipzig, 1901. Переводы трактата: He должно страшиться смерти. Рассуждения греческого богослова XIV века Димитрия Кидониса. СПб., 1881; Salaville S. Le traite du "Mepris de la mort" de Demetrios Cydones. Traduit en francais par
Menard en 1686. — EO. 1929. V. 22. P. 26—49; Blum W. Uber die Verachtung des Todes. Munster, 1973. Наш перевод выполнен по изданию: Migne J.P. Patrologiae cursus completus. Series graeca. Paris, 1863. Т. 154.
2. Первое послание к Тимофею св. апостола Павла Тп. 6.16.
3. Эпикур (341—270) — греческий философ, автор концепции душевного равновесия (атараксии), составляющего высшее счастье человека и свободного от страха смерти.
Счастье, по Эпикуру, состоит в концентрации приятных ощущений.
4. Ср.: Платон. Федр. 246 С—247 В. Сочинения. М., 1970. Т. 2.
5. В русском переводе 1881 г. начало главы 4 включено в главу 3. В последующих главах есть пропуски (главы 12, 20) и добавления (главы 21, 22, 25).
6. Спарты — "посеянные"; по греческой мифологии — богатыри, выросшие из земли, которую основатель Фив Кадм засеял зубами убитого им дракона.
7. Точнее: изгнание.
8. Псалтирь. Пс. 48.21; Екклезиаст. Гл. 3.19.
9. Илоты — рабы у спартанцев (лакедемонян).
10. Образ из греческой мифологии. Данаиды, дочери царя Даная, в брачную ночь закололи спящих мужей. В Аиде Данаиды несли вечное наказание, наполняя водой
дырявую бочку.
11. Послание к Римлянам св. апостола Павла. Гл. 1.32.
12. Аяксы — в греческой мифологии имя двух участников Троянской войны. Аякс, царь Локриды, известен как "малый Аякс", т. е. не столь могучий и высокий, как Аякс Теламонид, сын Телемона.
13. Обол — самая мелкая монета в древней Греции, равная 1/6 драхмы.
14. Первое послание к Коринфянам св. апостола Павла. Гл. 2.9.
15. Послание к Римлянам св. апостола Павла. Гл. 2.15.
16. Деяния св. апостолов. Гл. 17.24—25
17. Евангелие от Матфея. Гл. 16.27.
18. Послание к Римлянам св. апостола Павла. Гл. 1.18.
19. Первые послания к Коринфянам св. апостола Павла. Гл. 15.32.
20. Сарданапал — последний царь древнеассирийского царства, известный своей любовью к роскоши. Будучи осажден в своей столице Ниневии, сжег себя вместе со
своим двором ок. 880 г. до н. э.
21. Послание к Ефесянам св. апостола Павла. Гл. 4.22-23.
22. Послание к Римлянам св. апостола Павла. Гл. 7.18.
23. Там же. Гл. 8.6.
24. Послание к Галатам св. апостола Павла. Гл. 6.8.
Монодия [1] на павших в Фессалонике [2]
1. Люди, избежавшие рук сородичей! Сколько я
ни смотрю вокруг, я не могу, как подобает, описать
город, в котором мы это пережили. Стены города стоят,
но внутри сооружен трофей победы над гражданами —
и это вынуждает назвать его, как и беженцы называют
обезлюдевший город, худшим, чем Стикс и Кокит [3]
или земля варваров.
2. О все обнаруживающее и все скрывающее время!
О несчастье, превзошедшее все исторические описания
и все стихи! О молва, вынуждающая к молчанию всех
пишущих повествования и сочиняющих монодии! Хвалить ли нам тех, кто решением судьбы жил в этом
месте? Но ведь здесь мы видим и убийц, и тех, кто
жесток по природе, кто вел войну против города. Или,
может быть, нам проклясть город и объявить его преступным? Но ведь доблесть павших доказывает, что
город достоин любой похвалы и молитвы. Кто же очернил доброе имя города? Кто не оберегал его до конца
от всех (опасностей)? Кто пренебрегал тем, чтобы считать
для себя вопросом чести его мудрость и человеколюбие?
Кто смешал главное и второстепенное? Ибо кто до этих
дней отчаяния и ужаса настолько превосходил всех
других в красноречии, чтобы быть в состоянии, повествуя, сравнить город по величине с величайшим (из
городов)? (Кто мог судить) о местоположении (города),
самом красивом и благоприятнейшем, или об урожае
плодов, превосходящем доход Египта?[4] Или о повсюду
расположенных храмах и священных местах, столь больших и многочисленных, что нигде нет подобных им ни
по величине, ни по количеству. Или о рынках, встречающих (гостей) со всех (концов) земли и заставляющих
собравшихся недоумевать, в каком месте они находятся.
Таким образом, жизнь здесь была такой, словно соединила (в себе) все (лучшее). Многие восхваляли другие
гавани, но эта по достоинству превзошла все другие,
будучи примером того, как одно и то же место является
и городом, и гаванью; город не кончался на море, но
там располагался другой город. И городские стены были
более величественными, чем (стены) Вавилона. Гавань
же, величайшая из всех, какие мы знаем, обеспечивает
надежнейшую защиту и, охватывая город, словно руками, кажется, стремится с ним слиться. Разве вид
города не успокоил бы недовольство? Разве не излечил
бы он пострадавшего? И не склонял ли он любого гостя
забыть родной дом?
3. Что же касается благочестия города и его служения Богу, то лучше это докажет молчащий, чем
говорящий вслух. Ибо нет установленного времени
для желающих отбить поклоны, а с тех пор как храмы
открыты днем и ночью, можно много времени уделять
молитвам и быть спокойным в отношении того, из-за
чего и пришел с просьбой. Среди остальных (проявлений) рвения и усердия (следует вспомнить) красоту
жертвенных панихид, мастерство певцов и во всем,
словно в музыке, гармоничность и стройность — все
это лучше воспринимается, когда сам увидишь и
испытаешь. И конечно, мы наблюдаем, что уважение
к благочестию не пустяковое, ибо каждый просил для
себя о самом дорогом: о снятии осады, об утолении
голода, об излечении от болезней, о смерти правителей,
нападающих с войском (на жителей города), о предсказании на будущее: «Лишь она (Фессалоника. —
М. П.) одна будет непоколебима среди общего несчастья». Принимает и он (св. Димитрий. — М. П.)
участие в нуждах города, вызывая восхищение им во
всей ойкумене, как в ненаселенных, так и в населенных
частях, и пребывая в городе, привлекает к себе отовсюду представителей самых разных (людей); он —
спаситель города, примиритель горожан и защитник
перед Богом. И не только это — он определяет управление добрыми правителями, снижающими городу налоги; сам же он сражается с внешними врагами,
внушая ужас осмеливающимся поднять оружие против
города. Таким образом, можно сказать, что город
служил всем примером благочестия.
4. Кто видел где-нибудь более многочисленный и
прекрасный хор риторов, философов и всех других,
преуспевающих в науках? Именно здесь, в этом городе,
составляют они то, что называют общей школой, и
каждый из них здесь следует музам. Однако нельзя
сказать такого, что если сейчас этой школе выпало
первенствовать в искусствах, то при ее возникновении
были лишь невежды. Нет, во все времена город был
Геликоном [5], а побеждающие в области муз процветали здесь во все века, словно Геба [6], как говорят поэты.
Можно сказать, что находящийся здесь словно бы
проводит время в Афинах с Демосфеном и Платоном.
5. Но один этот день все сокрушил, лишил город
венца (славы) и у всех вызвал подозрение к нему, ранее
любимому, словно (обнаружились) подводные рифы. Откуда в мир проник раздор? Откуда пришел мятеж?
Почему жители города, не уважая того, что полезно
каждому, ссорясь, пожирали друг друга, кровью ближних запятнали родину, которая, как они благоразумно
считали, должна быть для них выше, чем родители? Но
они безумствовали и падали ниц перед правителями, не
лучшими в отношении государственных дел, чем тираны. Земля (прежде) считалась нашей и возделывалась
способными пахать. Но море было закрыто — и, таким
образом, городам лишь в том случае можно было обладать им и немного передохнуть, если бы они отказались
от своей свободы. Но те, которым следовало бы возмутиться, поскольку пределы их власти сократились, веселились, словно они увеличили свои состояния. И единственным лекарством от бед было обличать в несчастьях
тех, кто принес жертву. Вряд ли кто среди происходящего предвидел, что процветающее в городах зло искало
того, кто позаботился бы о погибающих. И оно нашло
человека, более мужественного, чем Геракл, более благоразумного, чем Пелей, более рассудительного, чем
Фемистокл, подражающего в делах управления Киру.[7]
Однако он был суровым законодателем по отношению
к тем, кто не осознал (значения) спокойствия, и те, кто
считал это невыгодным для себя, были недовольны его
властью. Вследствие этого акрополь был захвачен людьми, которые имели намерение поработить народ насилием. В это время к сыну императора, скромному, мягкому и благородному человеку, были посланы люди [8] с
просьбой о войске для того, чтобы удержать город,
взъярившийся сам на себя, и для охраны их интересов,
которые только он способен был спасти. Следовало тогда
судьбе хотя бы ненадолго сохранить мир и не препятствовать воинам, несущим свободу. Тогда бы сейчас наш
город вместо того, чтобы стенать, предавался бы празднеству. И пока наши граждане веселились бы, враги
испытывали пришедшую беду. Это было бы справедливо
по отношению к людям, и блага золотого века пришли
бы к нам. Ныне же (о, как прихотливо поворачивает
судьба наши благие пожелания!) граждане унижены,
враги же вознесены. И прежде чем знамена показались
перед воротами города, некий злой демон захватил все,
что ему хотелось; и тогда простой народ, давно жаждавший крови, был поощрен дурными ораторами [9] к злым
действиям. И поистине он бушевал, как, по описанию
Гомера, бушует море, взволнованное противоположными ветрами [10]. С тех пор не было никакого закона, убивали даже первого встречного; через трупы добрались и
до архонтов. Последние же, будучи разобщенными,
предпочитали нападать на тех, кто им противостоял, и,
в свою очередь, бороться с ними. Так возникла другая
война, внутренняя, с тыла; и не было ничего иного, куда
ни погляди. Затем подожгли ворота, и дым не давал
войти внутрь находящимся снаружи, [11] как будто те,
которым спешили на помощь, были осаждены (огнем).
Те, кто находился внутри, открыли ворота человекоубийцам; они же устремились довершить полное разрушение города. Пока стратиот обнажал меч, случайно
был схвачен тот, кто опытно управлял во многих делах
многими людьми.[12] Раб не признавал более своего господина и, справедливо почитавший его ранее, теперь
требовал подвергнуть того наказанию. Имея оружие и
богатства, рабы и бедняки стали господами; для владевших этим ранее они считали подходящей участь рабов
и, связав их, подвергали заточению, не разрешая им
пользоваться и лучами света. Они врывались в дома, и
весь город был разграблен и превращен в пустыню.
Плакавшего из-за этого нечестивцы зарезали. О город,
вместо того, чтобы быть единым — распавшийся на части, каждая из которых враждебна другим! О гражданственность, ненадежнее всякого моря! О граждане, более
вероломные, чем варвары по природе! Они настоящие
пираты на суше,[13] даже, пожалуй, хуже их, ибо те лишь
отбирали собственность, но не лишали жизни, а эти
внезапно, словно подхваченные смерчем, доводили до
состояния нищеты человека, способного на свои личные
средства содержать войско. Неумеренность их в том,
что, лишая собственности, они негодуют при мысли,
что, оставшись живыми среди других людей, их жертвы
припоминают им свои несчастья.
6. О попранное здравомыслие! О заблуждающееся
безрассудство! Конечно, некоторые люди и тогда быстрее огня обратились к справедливым делам. Но никто
не мог быть уверенным (в успехе) — ни принадлежавший к правящему роду, ни выполнявший большие и
многочисленные государственные обязанности, ни
умевший приноровиться ко всем. Словно смерть была
предсказана многим, так дрожали от страха, считая,
что они будут жертвой эриний. Одни не могли вынести
даже вида этого, другие прятались под постелями соседей. Некоторые спускались в колодцы, [14] другие же,
припадая к алтарям, нигде не находили пристанища
от страха. Были и такие, кто, не испытывая отвращения к ранее умершим, раскрыв гробы, прятались под
трупами, уже гниющими, и не дышали, если кто-то
проходил мимо; но даже они не могли избежать преследователей, оскверняющих могилы. Вопли в жилищах; и тот, кто вчера копал землю ради обола, сегодня
обогащается, снеся до основания весь город. Даже пища
стала роскошью для тех, кто утолял жажду водой
родников. Грохот и пыль возвещают о рушащихся
поодаль стенах, погребающих под собой женщин и
детей. Выжившим было еще труднее спастись, поскольку они видели, что спасение небезопасно, так как
столкнулись с другим испытанием, когда от них потребовались богатства Креза. И куда бы ни бросалась
девушка, избегавшая доселе глаз мужчин, она все
равно погибала, обнаженная их кнутами. О безумие,
позволяющее людям называться чистыми после того,
на что они решились! О сколько было совершено,
сколько к этому было добавлено!
7. По сравнению с прежними злодеяниями предстояли еще более нечестивые. И преобладанием ужасного предыдущие злодеяния затмеваются последующими. Какую большую месть можно найти столь выдающимся людям, чем темница, или раны от удара
кнутом, или оковы, словно они преступники? Кто бы,
увидев этих страдальцев, не был бы поражен до глубины души и потери рассудка и, будучи осторожным
к поворотам судьбы, не оказал бы им помощь и не
положил бы конец этому? Но даже этим не были
удовлетворены преступники: им было недостаточно,
пока они не присоединили к злодеяниям некую нечеловеческую трагедию. Они выводили раздетыми в (одних) нижних одеяниях тех, кто ранее не раз сражался
за свою свободу и свободу города, и тащили с веревками
на шее, точно рабов. Здесь раб гонит своего господина,
невольник — того, кто его купил, селянин — стратига,
земледелец — стратиота. На того, кто много раз защищал родину на свои собственные средства, обрушивали
зло нищий и те, кто стал преступником вследствие
(собственной) лени. Итак, их вели туда, где они должны были принять кровавые муки.
8. О город, в котором от подобных дел пляшут
злобные духи! О стены, какие башни пристроили к
вам из умирающих людей! О крепость, с которой часто
(ранее) те бросали врагов; и от побед они пострадали
более мучительно, чем от поражений! И вот они вели
их на стены со связанными руками, как преступников.
И переворачивалась душа, когда они видели приближающуюся кончину. Одни подгоняли тех, кто ослабел,
другие вспоминали о деньгах. Некоторые же надеялись
только на великодушие. И тогда они напоминали тащившим их то доброе, что было ими сделано; те же
раздражались, когда им напоминали о хорошо обращавшихся с ними. Были тщательно обшарены дома,
сточные канавы, подвалы, могилы — все, что могло
быть укрытием.[15] Тех, кого хватали, утаскивали прочь;
другие же, видя это, бежали из города, ставшего вражеским, и сами бросались с (городских) стен наружу,
выгадывая этим только то, что их не могли убить, как
убивают преступников. Не было никакой возможности
избежать смерти. Вопли и слезы повсюду — у тех, кого
волокут, преследуют, топчут, хватают, режут.
9. С какой трагедией это можно сравнить, с какими
бедствиями городов? Какие поэты смогут сочинить
строки, соответствующие этим бедам? О все видящее
солнце, видело ли ты прежде подобное? Почему же ты
посылаешь лучи, когда все отвратительнее ночи? Как
только они перерезали людей у башен, город разделил
совершаемое зло: одни становились служителями жестокостей, другие наслаждались, будто при виде зрелищ. У одного была разбита голова, у другого сочился
мозг. Разрывая живот, они касались того, что велением
Бога не позволяется видеть. У одного они повредили
бедро, у другого сломали позвоночник, у третьего вытаскивали руками внутренности. Тот, кто падал сверху,
прежде чем достигнуть земли, попадал на мечи и
погибал; хуже было тем, кто еще не был сброшен,
видеть такую смерть и по телам своих друзей представлять, что будет с ним самим после падения. Если
же кто-то, упав, оставался полуживым и просил убийц
пощадить его, то принимал смерть более медленную и
более жестокую. Тех, кто был уже мертв, не замечали.
Но против тех, кто еще дышал, подымалась каждая
рука. Они убивали всех и различными способами. Для
многих даже смерть не обеспечивала покоя их телам.
Словно злясь на трупы, что они целы, убийцы делали
их неузнаваемыми, чтобы после этого родственники не
могли их найти. Тела бросались на тела, повсюду мозги
и кровь, пепел и внутренности, камни, мясо и сухожилия, палки и куски тел.
10. О более палачи, чем граждане! О нечистые
души! О более нечистые руки! Как не были они
поражены, когда взяли в руки оружие против братьев
и друзей, за которых они сами должны были умереть,
сражаясь? Как падение первой жертвы не умерило
их страсти? Как вторая жертва не потушила их гнева?
Как не сломилась у них душа, когда они увидели
третью и, напротив, были даже рады ожесточиться
против (человеческой) природы? О, как это следует
назвать? Победой, которая суровей всякого зла? Сказкой будут считаться кадмова победа, лемносские злодеяния, все преступления, бывшие до этого дня. О
те, для которых родина одновременно и могила! О те,
кого подхватывает и поглощает, словно волной буря!
О родина, исказившая даже имена тех, на кого она
поднялась более вероломно, чем Сцилла![16] О кровь
граждан, так несправедливо пролитая на родной земле!
О город, более горький, чем весь Стикс! О, как казалось, что город наказывал других, а между тем он
сам себя приговорил к тому, что произошло, и сам
страдал от действий безумцев, которые терзали самих
себя, думая, что терзают других! Когда пал воин, не
стало никого, кто был бы способен отразить врагов;
уже не будет того, кто мог бы посоветовать, что делать.
Теперь враги продвинутся вперед; те же, кто в городе
дерзает против подобных себе, содрогнутся, увидев
войско, сверкающее перед воротами. И когда оно
нападет, те не выдержат, и город будет принадлежать
победителям. И тогда поймут, что сами страдают от
того, что сделали другим. Это заметят все, как видят
непривычные звезды, сияющие днем, словно факелы,
и как замечают сотрясение земли. О всеобщее крушение! Я же теперь почитаю и удары молнии, и ураганы,
и расселины в земле, и болезни, которые хотя и
делают смерть более приятной, но погубят этих нечестивцев.
11. О убитые! О убиваемые! О те, кого убьют! О оставшиеся в живых! Я считаю, что положение последних не лучше, чем тех, кто ушел из жизни, ибо им
остались лишь мучения. Они отовсюду услышат хулу
и, словно пораженные проклятьем, будут изгнаны;
когда будут искать сочувствия, услышат брань человекоубийц и будут вынуждены скрывать, откуда они.
О город, ранее умножавший честь горожан, а теперь
окружающий все долгим позором! Что мы ответим
порицающим тебя? То ли молчать, поскольку родина
так постыдно оскорблена; то ли рьяно защищать обнаружившиеся в нем дела? Почитатели мудрости будут
ненавидеть дикость и бросят это в лицо граждан. А те,
кто хорошо знает свои собственные злодеяния, будут
молчать перед судом. И все будут бежать прочь от
этого города, словно есть опасность заболеть в этих
краях. Самые отвратительные из всех людей, прекрасно же вы отплатили родине за воспитание — по справедливости вы должны ей больше, чем своим родителям. Город даже не имеет имени из-за того, на что вы
осмелились. О чума среди нас! О событие, поднявшее
друг против друга людей, живших вместе! Теперь нам
следует лишь просить Бога, чтобы он распростер свою
руку и снова населил город.[17] Теперь нам следует лишь
ждать того, кто заполнит эти опустошения. Что же касается
людей, то они его разрушили, они же и убежали из него
с ненавистью.
Примечания
1. Монодия — литературное сочинение риторического жанра, выдержанное в духе траурной оды. О жанре монодии см.: Hunger H. Die hochsprachliche profane Literatur der Byzantiner, 1, 132—145; Hadzis D. Was bedeutet «Monodie» in der byzantinischen Literatur. - Byzantinische Beitrage. Grundungstagung der Arbeitsgemeinschaft Byzantinistik in der Sektion Mittelalter der Deutschen
Historiker -Gesellschaft IV. 1961 in Weimar. Berlin, 1964.
2. Перевод «Монодии...», выполненный по изданию Ж.-П. Миня (30, 1863. Т. 109. Со1. 639—652) был опубликован в «Византийском временнике». См.: Поляковская М. А. Освещение фессалоникийского восстания 1345 г. в памятнике риторической литературы. — ВВ. 1987. Т. 48. С. 79—83. См. также перевод «Монодии...» на английский язык Д. Баркера: Barker J.W. The «Monody» of Demetrios Kydones on the zealot rising of 1345 in Thessaloniki. - Essays in memory of B. Laourdas. Thess.,
1975.
3. Стикс — река в царстве мертвых. Кокит — одна из рек в царстве мертвых, отличающаяся леденящим холодом.
4. Вторая часть главы 2, а также главы 3 и 4 в соответствии с каноном жанра монодии представляет энкомий оплакиваемому городу.
5. Геликон — город в Средней Греции, на юге Беотии, где, согласно мифам, обитали музы, покровительствовавшие искусствам. На Геликоне находился источник, возникший от удара копыта крылатого коня Пегаса.
6. Геба — в греческой мифологии богиня юности, дочь Зевса и Геры.
7. Речь идет о правительственном наместнике Иоанне Апокавке, который после убийства Михаила Палеолога сосредоточил в своих руках всю власть в городе. .
8. Иоанн Апокавк после убийства его отца Алексея Апокавка, бывшего в этот период противником Иоанна Кантакузина, вступил в переговоры с сыном последнего Мануилом.
9. Вероятно, имеются в виду обращенные к жителям прибрежного района города речи вождя зилотов Андрея Палеолога и его сторонников. См.: Joannis Cantakuzeni historiarum libri IV. - Cura Ludovici Schopeni.
Bonnae, 1828-1832, II, 576.1—3.
10. Ср. с описанием Иоанна Кантакузина: «Ропот и шум раздавались во всем городе... Возле моря видны были многочисленные факелы. Слышен был ужасный шум и смутный рокот» (Joannis Cantakuzeni historiarum libri IV. - Cura Ludovici Schopeni. Bonnae, 1828-1832,II, 577.7—II). Наблюдающаяся у обоих авторов ассоциативная близость описываемого с состоянием моря накануне бури, возможно, определяется тем, что восстание началось именно в приморских кварталах.
11. Как известно, Иоанн Апокавк со своими сторонниками удалился в цитадель вслед за отказавшимся защищать знать гарнизоном (Joannis Cantakuzeni historiarum libri IV. - Cura Ludovici Schopeni. Bonnae, 1828-1832, II. 578.9—579.1). Поджогом ворот крепости было закрыто сообщение между городом и цитаделью (Там же, 579.7—9).
12. Иоанн Апокавк.
13. Сравнение восставших с пиратами, возможно, навеяно тревогой в связи с нависшей над городом постоянной опасностью извне. Иная интерпретация этого фрагмента предложена Д. Баркером: сопоставление восставших с пиратами понимается им как намек на участие моряков в зилотском движении. 14. Друг автора «Монодии...» Николай Кавасила был одним из тех, кому удалось избежать расправы, спрятавшись в колодце акрополя. Несомненно, это было известно Кидонису, как явствует из его более позднего письма.
15. Вторая часть главы 8 и глава 9 описывают те события восстания, которые обычно называются резней 1345 г. Описание их см. также: Joannis Cantakuzeni historiarum libri IV. - Cura Ludovici Schopeni. Bonnae, 1828-1832, II, 580.
16. Сцилла (Скилла) — морское чудовище с женским лицом и телом, опоясанным шестью собачьими головами. Она подстерегала мореходов в пещере крутой скалы У узкого пролива, по другую сторону которого жило другое чудовище — Харибда.
17. В соответствии с литературным каноном всякая монодия должна была завершаться утешительным пассажем, называемым иногда paramythetikon или protreptikon. У Димитрия Кидониса, отразившего первые впечатления аристократа, связанные с гибелью близких ему по положению земляков, не находится слов утешения. Данью традиции можно считать лишь сдержанную по тону фразу: «Теперь нам следует лишь просить Бога, чтобы он распростер свою руку и снова населил город.»
|