Яков Кротов. История. Книга о том, как общение создаёт свободу, любовь, человечность

Оглавление

XVI век. Франсуа Рабле. Гаргантюа и Пантагрюэль

 

Пятая, и последняя, книга героических деяний и речений доброго Пантагрюэля
Сочинение доктора медицины мэтра Франсуа Рабле, каковая книга заключает в себе посещение оракула божественной Бакбук, а также самое слово бутылки, ради которого и было предпринято долгое это путешествие

 

Предисловие мэтра Франсуа Рабле к пятой книге героических деяний и речений Пантагрюэля
К благосклонным читателям

 

Вы, пьющие без просыпу, и вы, драгоценнейшие венерики! Пока вы свободны и не заняты более важным делом, я позволю себе задать вам вопрос, почему в наши дни стало ходячей поговоркой: мир перестал быть глупым (fat)Fat – слово лангедокское, и означает оно – без соли, пресный, безвкусный, бесцветный, а в переносном смысле – глупый, тупой, бестолковый, безмозглый. Вы, пожалуй, мне на это ответите, – да логический вывод отсюда и в самом деле таков, – что до сей поры мир был глуп, а теперь он поумнел? Да, но сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он был глуп? Сколь многочисленны и каковы суть обстоятельства, в силу коих он поумнел? Почему он был глуп? Почему он стал умен? В чем именно усматриваете вы былую его глупость? В чем именно усматриваете вы нынешнюю его мудрость? Кто повинен в том, что он был глуп? Кому он обязан тем, что поумнел? Кого больше: тех, что любили его за глупость, или же тех, что любят его за ум? Как долго он был глуп? Как долго будет он умен? Откуда проистекала прежняя его глупость? Откуда проистекает теперешняя его мудрость? Почему именно теперь, а не позднее, пришел конец былой его глупости? Почему именно теперь, а не раньше, началась нынешняя его мудрость? Какое зло сопряжено было с прежней его глупостью? Какое благо сулит нам теперешняя его мудрость? Что станется с его былою низверженной глупостью? Что станется с его теперешнею возрожденной мудростью?

Ответьте, сделайте милость! Из боязни потревожить родичей ваших я иных заклинаний к вашим преподобиям не применю. Не смущайтесь, посрамите гера Тейфеля[1], врага райского блаженства, врага истины. Смелее, дети мои! Если вы – люди Божьи, то вместо предисловия хлебните разиков этак пять, а затем исполните мою просьбу; если же вы – слуги не Бога, а кого-то другого, то – отвяжись, сатана! Клянусь великим юрлюберли[2], если вы не поможете мне решить эту задачу, то я раскаюсь, да уже и сейчас начинаю раскаиваться, что вам ее предложил. А между тем решать ее самостоятельно – это для меня не менее тяжкий труд, чем держать волка за уши.

Ну так как же? Ага, понимаю: вы не отваживаетесь дать мне ответ. Клянусь бородой, я тоже уклонюсь от решения. Я только приведу вам, что в пророческом озарении изрек некий почтенный ученый, автор книги Прелатская волынка. Что же он, сукин сын, говорит? Послушайте, оболдуи, послушайте!

 

Тот юбилейный год, когда побриться

Решатся все, на единицу тридцать

Превысит. О какое непочтенье!

Казался глупым мир. Но по прочтенье

Трактатов тотчас поумнеет он

Так, как цветок, который устрашен

Был в дни весны, сумеет вновь раскрыться*.

 

Слышали? В толк взяли? Ученый – древний, слова его – лаконичны, изречения – скоттичны и туманны. Но хотя трактует он материю саму по себе важную и неудобопонятную, однако ж лучшие толкователи ученого сего мужа разъясняли это место так: коль скоро год юбилейный должен наступить непременно после тридцатого, то из всех лет, составляющих настоящий период времени, юбилейным годом вернее всего будет тысяча пятьсот пятидесятый. Цвету его ничто уже не будет угрожать. С наступлением весны мир никто уже глупым не назовет. Все глупцы, число коих, как уверяет Соломон, бесконечно, перемрут от бессильной ярости, глупость во всех ее видах исчезнет, а между тем разновидности ее тоже, как утверждает Авиценна, неисчислимы: maniaе infinitae sunt species[3], и если в лютую зиму ее отбрасывало к центру, то затем она вновь появлялась на периферии и цвела, точно дерево в полном соку. Этому учит нас опыт, вы сами это знаете, вы сами это видели. И это же в былые времена доказал нам такой светоч ума, как Гиппократ, в своих Афоризмах: Verае etenim maniae[4] и т. д. Когда же мир поумнеет, бобовому цвету нечего будет бояться весною, иначе говоря – постом (а вы, уж верно, со стаканом в руке и со слезами на глазах, заранее впадали в уныние), груды книг, с виду цветущих, цветоносных, цветистых, словно бабочки, на самом же деле невразумительных, утомительных, усыпительных, несносных и вредоносных, как творения Гераклита, и туманных, как числа Пифагора, который, по свидетельству Горация, являл собою царя бобов, – все эти книги погибнут, никто их и в руки не возьмет, никто не станет их ни листать, ни читать. Вот что судьба им определила, и предопределение это ныне исполнилось.

Их место заступили бобы в стручках, то есть веселые и плодоносные пантагрюэлические книги, на каковые нынче большой спрос, ибо в преддверии грядущего юбилейного года все стали ими зачитываться, – оттого-то и говорят, что мир поумнел. Ну, вот ваша проблема уже решена и разрешена, а по сему случаю действуйте, как подобает порядочным людям. Прокашляйтесь разика два и выпейте залпом девять стаканов, благо виноград уродился на славу, а ростовщики вешаются один за другим: ведь если хорошая погода еще постоит, то я получу с них изрядную сумму за веревки, – я же не настолько щедр, чтобы снабжать их ими бесплатно всякий и каждый раз, когда кому-нибудь из них придет охота повеситься самому во избежание расходов на палача.

А дабы и вы тоже приобщились к воцаряющейся ныне мудрости, с былою же глупостью разобщились, то прошу вас нимало не медля всюду стереть символ старого философа с золотой ляжкой[5], через посредство какового символа он воспретил вам употреблять в пищу бобы, ибо все добрые собутыльники считают доказанным и установленным, что воспрещал он это в тех же целях, в каких горе-лекарь покойный Амер, сеньор де Камлотьер, племянник адвоката, воспрещал больным есть крылышко куропатки, гузку рябчика и шейку голубя, говоря: Ala mala, croppium dubium, collum bonum pelle remota[6], – он приберегал все это для себя, больным же предоставлял глодать одни косточки. Примеру философа последовали иные капюшонцы: они воспретили бобы, то есть пантагрюэлические книги, а еще они подражали в том Филоксену и Гнатону Сицилийскому: эти основоположники их монашеского чревоугодия, сидя за пиршественным столом, плевали на лакомые кусочки, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь другой на них не польстился. Вот до какой степени эта паршивая, сопливая, червивая, слюнявая ханжатина ненавидит лакомые эти книжки, ненавидит и явно и тайно, и в подлости своей доходит до того, что без зазрения совести на них плюет. И хотя мы теперь имеем возможность читать на нашем галльском языке, как в стихах, так и в прозе, множество превосходных творений и хотя от века лицемерия и готики уцелело не много святынь, однако ж они предпочитают, согласно пословице, среди лебедей гоготать и шипеть по-гусиному, нежели среди стольких изрядных поэтов и красноречивых ораторов сойти за немых, предпочитают играть роль мужлана среди стольких сладкогласных участников благородного этого действа, нежели, замешавшись в толпу лиц без речей, ловить мух, ставить уши торчком, как аркадский осел при звуках песни, и молча, знаками, давать понять, что такую роль они играть согласны.

Придя к этой мысли и к этому убеждению, я решил, что ничего предосудительного не будет в том, если я снова начну двигать мою Диогенову бочку, чтобы после вы про меня не говорили, будто я ничьим примерам не следую.

Я гляжу на неисчислимое множество разных Колине, Маро, Друэ, Сен-Желе, Салелей, Массюэлей и на длинную вереницу других поэтов и ораторов галльских.

И вот я вижу, что, долгое время проучившись на горе Парнасе в школе Аполлона, когда им не возбранялось вместе с веселыми музами черпать из Конского источника целыми кубками, ныне они несут к вечно строящемуся зданию обиходного нашего языка только паросский мрамор, алебастр, порфир и добрый королевский цемент; они толкуют лишь о героических подвигах, великих деяниях, о материях важных, неудобопонятных и недоступных, и выражено все это у них витиевато и кудревато; их творения струят лишь нектар, дар богов драгоценный, вино искристое, игристое, благодатное, благотворное, душистое. И честь эта принадлежит не одним мужчинам, ее заслужили и дамы, и среди них та, у коей в жилах течет кровь французской королевской семьи[7], имя коей невозможно произнести, не воздав ей величайших почестей, изумляющая наш век своими писаниями, высокими своими помыслами, изящными оборотами речи и красотами дивного своего слога. Подражайте им, если сумеете, ну, а я подражать им не сумею – не каждому дано жить и пребывать в Коринфе. Не каждый был в состоянии пожертвовать от щедрот своих золотой сикль на построение храма Соломона. А так как в искусстве зодчества мне за ними все равно не угнаться, то и порешил я последовать примеру Рено де Монтабана: я стану прислуживать каменщикам, я стану стряпать на каменщиков, и хотя товарищем их мне не быть, зато они приобретут во мне неутомимого слушателя превыспренних своих творений.

Вы умираете от страха, вы, злопыхательствующие и завистливые зоилы; ну так ступайте вешаться, но только сами выбирайте себе дерево, веревочка же для вас найдется. Здесь, пред лицом моего Геликона, в присутствии божественных муз, я даю обещание, что если мне суждено целым и невредимым прожить век собачий, да еще и век трех воронов, так, как прожили свой век святой вождь иудеев, музыкант Ксенофил и философ Демонакс, то я, наперекор всем этим чужедумам, перетряхивающим то, что было уже сотни раз жевано и пережевано, штопальщикам латинского старья, перекупщикам старых латинских слов, заплесневелых и неточных, с помощью убедительных аргументов и неопровержимых доводов докажу, что обиходный наш язык вовсе не так низок, нелеп, беден и ничтожен, как они о том полагают. На этом основании я покорнейше буду просить вот о какой особой милости: подобно тому как во времена давно прошедшие, когда Феб распределял блага между великими поэтами, на долю Эзопа все же осталось место и должность баснописца, так же точно, видя, что я на более высокую степень и не притязаю, они, уж верно, не погнушаются мною в должности скромного репописца, ученика Пирейка; они мне не откажут, я в том уверен: ведь добрее, человеколюбивее, любезнее и мягкосерднее их на всем свете не сыщешь. Таким путем, пьянчуги, таким путем, забулдыги, они приберут к рукам весь урожай, ибо, пересказывая другим содержание моих книг на тайных своих сборищах, сами вкушая же пищу, которую для них представляют глубокие тайны, заключенные в моих книгах, они присваивают себе их славу – так поступал Александр Великий с творениями непревзойденного философа Аристотеля.

Ах ты, живот на живот, экие пройдохвосты, экие сквернавцы!

Со всем тем, кутилы, я вам советую: в свободное время и в час досуга обойдите книжные лавки и, где только мои книги обнаружите, тотчас же запасайтесь ими; и не только шелушите их, но и поглощайте, вводите их как сердцеукрепляющее средство в свой организм, и вы узнаете, какую пользу приносят они всем бобошелушителям, столь милым моей душе. Сейчас я вам предложу хорошенькую, верхом полную корзиночку бобов, которую я, как и предыдущие, набрал у себя в огороде, и повергну к стопам вашим смиренную просьбу: кушайте их на здоровье, а к следующему прилету ласточек ожидайте чего-нибудь повкуснее.

 

Глава I
О том, как Пантагрюэль прибыл на остров Звонкий[8], а равно и о том, какой мы там услышали шум

 

Ни в тот день, ни на другой, ни на третий мы не видели суши и не обнаружили ничего нового, ибо это побережье было нам уже знакомо. На четвертый день, начав огибать полюс и удаляться от экватора, мы наконец завидели сушу; лоцман же нам сказал, что это остров Трифы[9], и тут мы услыхали долетавший издали частый и беспорядочный звон, в котором мы различили большие, маленькие и средние колокола и который напомнил нам трезвон, какой бывает по большим праздникам в Париже, Туре, Жаржо, Медоне и других местах. По мере нашего приближения звон все усиливался.

Мы было подумали, что это додонские бубенцы, или же олимпийский портик Гептафон, или же постоянный звон, исходящий от колосса, воздвигнутого над гробницей Мемнона в египетских Фивах, или же, наконец, тот шум и гам, что раздавались в былые времена вокруг некоей усыпальницы на одном из Эолийских островов, а именно Липаре, но все это, однако ж, не подтверждалось местоположением.

– Сдается мне, – сказал Пантагрюэль, – что оттуда поднялся было пчелиный рой, и вот, дабы водворить его на прежнее место, все и начали бить в сковороды, в котлы, в тазы и в корибантские кимвалы Кибелы, праматери всех богов. Ну что ж, послушаем!

Подойдя еще ближе, мы установили, что к неумолчному звону колоколов примешивалось беспрерывное пение людей – по-видимому, местных жителей. Вот почему Пантагрюэль, прежде чем пристать к острову Звонкому, порешил подплыть в челне к невысокой скале и у ее подошвы высадиться, ибо неподалеку от нее виднелась хижина с садиком.

Нас встретил низенький простоватый отшельник по имени Гульфикус, уроженец Глатиньи; он дал нам исчерпывающие объяснения касательно трезвона и весьма странно нас угостил. Он велел нам четыре дня подряд поститься, иначе, мол, нас не пустят на остров Звонкий, а там сейчас начался пост четырех времен года.

– Не понимаю, что это значит, – заговорил Панург, – скорей уж это время четырех ветров: ведь этот пост одним только ветром нас и начинит. Нет, правда, неужто вы, кроме поста, иного времяпрепровождения не знаете? Приятного мало, я вам доложу. Нам эти придворные церемонии, собственно, ни к чему.

– Мой Донат различает только три времени: прошедшее, настоящее и будущее, – заметил брат Жан, – а четвертое время – это уж у них так, сбоку припека.

– Это аорист[10], превратившийся из прошедшего весьма совершенного греков и латинян в наше мутное и смутное время, – пояснил Эпистемон. – Ну что ж, слепой сказал: «Посмотрим».

– Время роковое, вот что я вам скажу, – объявил отшельник, – а кто пойдет мне наперекор, того еретика прямо на костер.

– Ну еще бы, отче! – подхватил Панург. – Вот только когда я на море, я гораздо больше боюсь промокнуть, нежели перегреться, и потонуть, нежели сгореть. Ладно уж, попостимся для Бога, но ведь я так долго постился, что посты подорвали мою плоть, и я очень опасаюсь, что бастионы моего тела в конце концов рухнут. А еще я боюсь прогневать вас во время поста: я ведь в этом ничего не смыслю, и у меня это не особенно ловко получается, – так по крайности мне говорили многие, и я не имею основания им не верить. Меня же лично пост не смущает – что может быть проще и сподручнее? Меня больше смущает, как бы нам не пришлось поститься и впредь, а про черный день непременно нужно иметь какой-нибудь запас. Ну да уж попостимся для Бога, коль скоро мы попали в самые голодные праздники, – я их не праздновал с давних пор.

– Если уж не поститься нельзя, то лучше возможно скорее от этого отделаться, как от плохой дороги, – молвил Пантагрюэль. – Вот только я бы хотел просмотреть сперва свои бумаги и удостовериться, не хуже ли морская наука сухопутной: недаром Платон, описывая человека глупого, несовершенного и невежественного, сравнивает его с человеком, выросшим на корабле, а мы бы сравнили его с человеком, выросшим в бочке и глядевшим только в дыру.

Пост наш оказался страшным и ужасным: в первый день мы постились через пень-колоду; во второй – спустя рукава; в третий – во всю мочь; в четвертый – почем зря. Таково было веление фей.

 

Глава II
О том, как ситицины, населявшие остров Звонкий, превратились впоследствии в птиц

 

Когда наш пост окончился, отшельник дал нам письмо к некоему мэтру Эдитусу[11], жителю острова Звонкого; Панург, однако ж, переименовал его в Антитуса. Это был славный старичок, лысый, румяный, багроволицый; благодаря рекомендации отшельника, который уведомил его, что мы постились, как о том было сказано выше, он встретил нас с распростертыми объятиями. Досыта накормив, он ознакомил нас со всеми особенностями этого острова и сообщил, что прежде остров был населен ситицинами[12], которые впоследствии по велению природы (ведь все же на свете меняется) превратились в птиц.

Тут только я вполне уразумел, что Аттей Капитон, Поллукс, Марцелл, А. Геллий, Афиней, Свида, Аммоний и другие писали о ситицинах и сициннистах, и теперь нам уже не показалось маловероятным превращение в птиц Никтимены, Прокны, Итиса, Альционы, Антигоны, Терея и других. Равным образом мы уже почти перестали сомневаться в том, как могли Матабрюнины дети превратиться в лебедят, а фракийские палленцы, девять раз искупавшиеся в Тритоновом болоте, – внезапно превратиться в птиц.

Затем старичок ни о чем другом уже с нами не говорил, кроме как о клетках да о птицах. Клетки были большие, дорогие, великолепные, сработанные на диво. Птицы были большие, красивые, приятные в обращении, живо напоминавшие моих соотечественников; пили и ели они, как люди, испражнялись, как люди, спали и совокуплялись, как люди; словом, с первого взгляда можно было подумать, что это люди; и все же, как пояснил нам мэтр Эдитус, это были не люди и, по его словам, не принадлежали ни к мирянам, ни к белому духовенству. Оперение их также заставило нас призадуматься: у одних оно было сплошь белое, у других – сплошь черное, у третьих – сплошь серое, у четвертых – наполовину белое, наполовину черное, у пятых – сплошь красное, у шестых – белое с голубым, так что любо-дорого было на них смотреть. Самцов старичок называл так: клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, епископцы, кардинцы и, единственный в своем роде, папец. Самки назывались: клирицы, инокицы, священницы, аббатицы, епископицы, кардиницы и папицы. Далее старичок сообщил нам, что, подобно тому как к пчелам забираются трутни, которые ровным счетом ничего не делают и только все поедают и портят, так же точно и к этим веселым птицам вот уже триста лет каждую пятую луну неизвестно отчего налетает видимо-невидимо ханжецов, опозоривших и загадивших весь остров, до того безобразных и отталкивающих, что все от них – как от чумы: шея у них свернута, лапы – мохнатые, когти и живот, как у гарпий, зад, как у стимфалид[13], истребить же их невозможно: одну убьешь – сей же час налетит еще двадцать четыре. Я невольно пожалел, что среди нас нет второго Геркулеса. А брат Жан с таким жадным вниманием все обозревал, что под конец совсем обалдел.

 

Глава III
Отчего на острове Звонком всего лишь один папец

 

Мы спросили у мэтра Эдитуса, отчего, несмотря на то что все разновидности почтенных этих птиц представлены здесь в изобилии, папец всего лишь один. На это он нам ответил, что таково было извечное установление и фатальное предопределение небесных светил: от клирцов рождаются священцы и инокцы, однако ж, как это бывает у пчел, без плотского соития. От священцов рождаются епископцы, от епископцов – пригожие кардинцы; иной кардинец, если только дни его не прервет смерть, может превратиться в папца, папец же обыкновенно бывает только один, подобно тому как в пчелиных ульях бывает только одна матка, а в мире есть только одно солнце.

Как скоро папец преставится, на его место рождается кто-нибудь другой, из породы кардинцов, но только, разумеется, без плотского совокупления. Таким образом, у этой породы бывает только одна-единственная особь с непрерывною преемственностью – точь-в-точь как у аравийского феникса. Впрочем, около двух тысяч семисот шестидесяти лун тому назад природа произвела на свет двух папцов одновременно, но то было величайшее из всех бедствий[14], когда-либо остров сей посещавших.

– Птицы в те поры принялись друг друга грабить, и все они передрались, – повествовал Эдитус, – так что острову грозила опасность остаться совсем без обитателей. Часть птиц примкнула к одному из папцов и оказала ему поддержку; другая – к другому и стала на его защиту; часть птиц молчала, как рыбы, они уже больше не пели, и колокола их, точно на них был наложен запрет, ни разу не зазвонили. В это смутное время на помощь к ним являлись императоры, короли, герцоги, маркизы, графы, бароны, а также представители всех общин мира, какие только существуют на материке, и ереси этой и расколу пришел конец не прежде, чем один из папцов приказал долго жить и множественность вновь свелась к единству.

Затем мы задали старцу вопрос, что побуждает этих птиц петь без умолку. Эдитус нам ответил, что причиной тому колокола, висящие над клетками.

– Хотите, я сейчас заставлю петь вот этих инокцов, у которых капюшоны – что мешочки для фильтрования красного вина или же хохолки у лесных жаворонков? – предложил он.

– Пожалуйста, – сказали мы.

Тут он ударил в колокол всего только шесть раз, и инокцы в тот же миг слетелись и запели.

– А если я зазвоню в другой колокол, вон те птички, у которых оперение цвета копченых сельдей[15], тоже запоют? – полюбопытствовал Панург.

– Тоже, – отвечал старик.

Панург позвонил, и прокопченные птицы мгновенно слетелись и хором запели, но только голоса у них были хриплые и неприятные. Эдитус нам пояснил, что они питаются одною рыбой, словно цапли или же бакланы, и что это пятая разновидность новоиспеченных ханжецов. К сказанному он еще прибавил, что по имеющимся у него сведениям, полученным от Робера Вальбренга[16], который был здесь проездом из Африки, сюда должна прилететь еще и шестая разновидность – так называемые капуцинцы, самые унылые, самые тощие и самые несносные из всех разновидностей, какие только на острове этом представлены.

– Это в обычаях Африки – производить на свет все новых и новых чудищ, – заметил Пантагрюэль.

 

Глава IV
Отчего птицы острова Звонкого – перелетные

 

– Вы нам объяснили, как от кардинцов рождается папец, кардинцы – от епископцов, епископцы – от священцов, священцы – от клирцов, – сказал Пантагрюэль, – а теперь я желал бы знать, откуда у вас берутся клирцы.

– Все они – птицы перелетные, и прибывают они к нам из дальних стран, – отвечал Эдитус, – одни – из чрезвычайно обширной страны под названием Голодный день, другие же – из страны западной под названием Насслишкоммного. Оттуда клирцы ежегодно слетаются к нам целыми стаями, покидая отцов, матерей, друзей и родичей своих. Вот каков там обычай: когда в стране Насслишкоммного в каком-нибудь знатном доме народится слишком много детей, все равно – мужеского или женского пола, то если бы каждый из них получил свою долю наследства, как того хочет разум, требует природа и велит Господь Бог, дом был бы разорен. Потому-то родители и сбывают их с рук на наш остров, даже если они обитатели острова Боссара.

– Уж верно, вы разумеете Бушар, что близ Шинона, – заметил Панург.

– Нет, Боссар, от слова боссю, то есть горбатый, – возразил Эдитус, – дети-то ведь у них почти что все горбатые, кривые, хромые, однорукие, подагрики, уроды и калеки, даром бременящие землю.

– Этот обычай, – молвил Пантагрюэль, – прямо противоположен соблюдавшимся в былое время правилам посвящения девушек в весталки, каковые правила, по свидетельству Лабеона Антистия[17], воспрещали возводить в этот сан девушку с каким-либо душевным пороком, каким-либо изъяном в органах чувств или же каким-нибудь физическим недостатком, хотя бы даже крошечным и незаметным.

– Я поражаюсь, – продолжал Эдитус, – как это тамошние матери еще носят их девять месяцев во чреве: ведь в своем доме они не способны выносить их и терпеть дольше девяти, а чаще всего и семи лет, – они накидывают им поверх детского платья какую ни на есть рубашонку, срезают с их макушек, творя при этом заклинания и умилостивительные молитвы, сколько-то там волосков, точь-в-точь как египтяне, которым, для того чтобы посвятить кого-нибудь в жрецы Изиды, также требовались льняная одежда и бритва, и открыто, явно, всенародно, путем пифагорейского метемпсихоза, не нанося им ни ран, ни повреждений, превращают их вот в этаких птиц. Одно только, друзья мои, мне неясно и непонятно: отчего это самки, будь то священницы, инокицы или же аббатицы, вместо приятных для слуха благодарственных песнопений, которые, как установил Зороастр, полагается петь в честь Ормузда, распевают богомерзкие мрачные гимны, подобающие демону Ариману. И все они – и старые и молодые – беспрестанно осыпают проклятиями родичей своих и друзей, которые превратили их в птиц.

Больше всего их летит к нам из страны Голодный день, коей нет конца-краю: когда населяющим сей остров асафиям[18] грозит такое не слишком приятное удовольствие, как голодовка, то ли от нехватки пищи, то ли от неумения и нежелания хоть что-нибудь делать, заниматься каким-либо благородным искусством или почтенным ремеслом, верой и правдой служить честным людям; когда им не везет в любви; когда они, потерпев неудачу в своих предприятиях, впадают в отчаяние; когда они, совершив какое-нибудь гнусное преступление, скрываются от позорной казни, то все они слетаются сюда на готовенькое: прилетят тощие, как сороки, – глядь, уж разжирели, как сурки. Здесь они в полной безопасности, неприкосновенности и на полной свободе.

– А что, эти милые птички, прилетев сюда, возвращаются потом в тот край, где они были высижены? – осведомился Пантагрюэль.

– Лишь немногие, – отвечал Эдитус. – Прежде – совсем мало, долгое время спустя и неохотно. А вот после некоторых затмений, под влиянием небесных светил, снялась сразу целая стая. Мы, однако ж, на то не в обиде, – слава Богу, на наш век хватит. И перед тем как улететь, все они побросали свое оперение в крапиву и в терновник.

И точно, мы наткнулись на остатки этого оперения, а кроме того, случайно обнаружили раскрытую баночку из-под румян.

 

Глава V
О том, что на острове Звонком прожорливые птицы никогда не поют

 

Не успел он договорить, как возле нас опустилось двадцать пять, а то и тридцать птиц такого цвета и оперения, каких мы еще на острове не видывали. Оперение их меняло окраску час от часу, подобно коже хамелеона или же цветку триполия и тевкриона. И у всех под левым крылом был знак в виде двух диаметров, делящих пополам круг, или же линии, перпендикулярной к прямой. Знак этот был почти у всех одинаковой формы, но цвета разного[19]: у одних – белого, у других – зеленого, у третьих – красного, у четвертых – фиолетового, у пятых – голубого.

– Кто они такие и как они у вас называются? – осведомился Панург.

– Это метисы, – отвечал Эдитус, – зовем же мы их командорами, то бишь обжорами, – у вас к их услугам многое множество ломящихся от снеди обжорок.

– Сделайте милость, заставьте их спеть, – сказал я, – нам бы хотелось послушать их голоса.

– Они никогда не поют, – отвечал старикан, – зато едят за двоих.

– А где же их самки? – спросил я.

– Самок у них нет, – отвечал тот.

– Почему же они в таком случае покрыты коростою и изъедены дурной болезнью? – ввернул Панург.

– Дурной болезнью эта порода птиц часто болеет, оттого что она общается с флотом, – отвечал старец. – К вам же они слетелись, – продолжал он, – дабы удостовериться, нет ли среди вас представителей еще одной, будто бы встречающейся в ваших краях, великолепной породы цов, хищных и грозных птиц, не идущих на приманку и не признающих перчатки сокольничьего. А вот некоторые из этих носят на ногах вместо ремешков красивые и дорогие подвязки с надписью на колечке, но только слова кто об этом дурно подумает частенько бывают загажены. Другие поверх оперения носят знак победы над злым духом, третьи – баранью шкуру.

– Такая порода, может быть, и существует, мэтр Антитус, однако ж нам она неизвестна, – объявил Панург.

– Ну, довольно болтать, – заключил Эдитус, – пойдемте выпьем.

– А как насчет закуски? – спросил Панург.

– Где жажду заливают, там и брюхо набивают, – ответствовал Эдитус. – Нет ничего дороже и драгоценнее времени, – так употребим же его на добрые дела.

Прежде всего он отвел нас в кардинцовые бани, отменные бани, где вы чувствуете себя наверху блаженства; когда же мы вышли из бань, он велел алиптам[20] умастить нас дорогими благовонными мазями. Пантагрюэль, однако ж, ему сказал, что он и без того выпьет как должно. Тогда старик провел нас в большую, весьма заманчивую трапезную и сказал:

– Мне ведомо, что отшельник Гульфикус заставил вас поститься четыре дня подряд, ну, а здесь вы, напротив, четыре дня подряд будете есть и пить без передышки.

– А спать-то мы все-таки будем? – спросил Панург.

– Это уж как кому угодно, – заметил Эдитус, – кто спит, тот и пьет.

Господи Боже мой, ну и пир же он нам закатил! То-то добрая душа!

 

Глава VI
Чем птицы острова Звонкого питались

 

Пантагрюэль приуныл; по-видимому, четырехдневный срок, который определил нам Эдитус, был ему не по душе, что не прошло незамеченным для самого Эдитуса, и он сказал Пантагрюэлю:

– Государь! Вам известно, что всю неделю перед зимним солнцестоянием и всю неделю после него на море не бывает бурь. Это зависит от того, что стихии благосклонны к алькионам[21], птицам, посвященным Фетиде, которые как раз в это время высиживают и выводят на берегу птенцов. У нас здесь море мстит за долгое спокойствие, и, когда к нам приезжают путешественники, четыре дня кряду грозно бушует. Все же, думается нам, это оно для того, чтобы вы по необходимости здесь задержались и в течение четырех дней угощались на доходы от колокольного звона. Не думайте, однако ж, что это для вас потерянное время. Вам волей-неволей придется у нас побыть, если только вы не хотите иметь дело с Юноной, Нептуном, Доридой, Эолом и всеми вейовисами. Но у вас теперь одна забота: попировать на славу.

Основательно подзакусив, брат Жан обратился к Эдитусу с такими словами:

– У вас на острове все только клетки да птицы. Птицы не обрабатывают и не возделывают землю. Они знай себе прыгают, щебечут да поют. Откуда же у вас этот рог изобилия, откуда же столько благ и столько лакомых кусочков?

– Со всего света, – отвечал Эдитус, – за исключением некоторых областей в царстве Аквилона[22], из-за коих вот уже несколько лет волнуются болота Камарины.

– Ни черта, – сказал брат Жан. –

 

Их ждет раскаянье, дон-динь,

Их ждет раскаянье, динь-дон!*

 

Выпьем, друзья!

– А вы-то сами откуда? – спросил Эдитус.

– Из Турени, – отвечал Панург.

– Раз вы из благословенной Турени, стало быть, вы племя не злое, – заметил Эдитус. – Из Турени к нам ежегодно чего-чего только не доставляют, и даже как-то раз ваши соотчичи, заезжавшие к нам по пути, говорили, что герцог Туреньский подголадывает по причине чрезмерной щедрости его предшественников, которые закармливали высокопреосвященнейших наших птиц фазанами, куропатками, рябчиками, индейками, жирными лодюнскими каплунами и всякого рода крупной и мелкой дичью. Выпьем, друзья мои! Взгляните на этот насест с птицами: какие они откормленные, раздобревшие, – это все благодаря пожертвованиям, и потому-то они так сладко поют. Лучшего пения вам не услышать, как ежели они увидят два золотых жезла…

– Это, уж верно, в праздник жезлов, – вставил брат Жан.

–…или ежели я зазвоню в большие колокола, что вокруг ихних клеток. Выпьем, друзья! Сегодня хорошо пьется, как, впрочем, и в любой другой день. Выпьем! Пью за вас от всей души, будьте здоровы! Не бойтесь, что вина и закуски не хватит. Даже когда небеса сделаются медью, а земля – железом, все равно к тому времени наши запасы еще не подберутся, – с ними мы продержимся лет на семь – на восемь дольше, чем длился голод в Египте. А посему давайте в мире и согласии выпьем!

– Дьявольщина! – воскликнул Панург. – Славно же вам на этом свете живется!

– А на том еще лучше будет, – подхватил Эдитус. – Нас там ждут Елисейские поля, можете быть уверены. Выпьем, друзья! Пью за вас всех.

– Уж верно, по внушению божественного и совершенного духа первые ваши ситицины изобрели средство, благодаря которому у вас есть то, к чему все люди, естественно, стремятся и что мало кому, а вернее сказать, никому не бывает даровано, – заметил я: – рай не только на этом, но и на том свете.

 

О полубоги! О счастливцы!

Судьбы такой же я хочу!*

 

 

Глава VII
О том, как Панург рассказывает мэтру Эдитусу притчу о жеребце и осле

 

После того как мы славно угостились, Эдитус отвел нас в хорошо обставленную, увешанную коврами, вызолоченную комнату. Туда же он велел подать миробаланов, вареного зеленого имбирю, как можно больше вина, настоянного на корице, и еще другого вина с восхитительным букетом, и посоветовал нам принять эти противоядия как летейскую воду, дабы позабыть и махнуть рукой на тяготы, сопряженные с морским путешествием; кроме того, он распорядился доставить изрядное количество съестных припасов на наши суда, уже вошедшие в гавань. Однако ночью нам не давал спать беспрерывный колокольный звон.

В полночь Эдитус поднял нас на предмет возлияния; он выпил первый и сказал:

– Вы, люди из другого мира, утверждаете, что невежество – мать всех пороков, и утверждение ваше справедливо, но со всем тем вы не изгоняете невежества из собственного своего разумения, вы живете в нем, с ним и благодаря ему. Оттого-то вас повседневно осаждает столько зол! Вечно вы жалуетесь, вечно вы сетуете и никогда не бываете довольны. Сейчас я в том совершенно удостоверился: невежество приковало вас к постелям, как некогда бога войны приковал Вулкан[23], – вы не догадываетесь, что долг ваш состоит в том, чтобы скупиться на сон, но никак не на блага достославного сего острова. Вам бы за это время следовало покушать не меньше трех раз, и уж вы поверьте моему опыту: чтобы поедать припасы острова Звонкого, надобно вставать спозаранку; если их потреблять, они увеличиваются; если же их беречь, они идут на убыль. Косите свой луг вовремя, и трава у вас вырастет еще гуще и еще питательнее, а не станете косить – через несколько лет он у вас зарастет мхом. Выпьем же, друзья, выпьем все вдруг! Даже самые тощие из наших птиц поют теперь для нас, – соблаговолите же выпить за них. Сделайте одолжение, выпейте, – от этого вы только лучше прокашляетесь! Выпьем раз, и другой, и третий, и так до девяти: non zelus, sed charits![24]

На рассвете он опять разбудил нас, чтобы угостить ломтиками хлеба, смоченными в супе. После этого мы только и делали, что ели, и так продолжалось весь день; мы уже не разбирали, что это: обед или ужин, закуска или завтрак. Единственно для того, чтобы хоть немного размяться, мы все же прошлись по острову и послушали пение прелестных этих пташек.

Вечером Панург сказал Эдитусу:

– Сударь! Дозвольте рассказать вам забавный случай, происшедший в Шательро назад тому двадцать три луны. Конюх одного дворянина апрельским утром выезжал на выгоне его боевых коней. И вот повстречалась ему там веселая пастушка: она

 

Одна в тени кустов густых

Овечек стерегла своих*,

 

а также осла и коз. Слово за слово, он уговорил ее сесть на круп его коня, посетить его конюшню и отведать деревенского его угощения. Пока они переговаривались, конь обратился к ослу и сказал ему на ухо (должно заметить, что весь тот год животные всюду разговаривали друг с дружкой):

– Бедный, горемычный ослик! Я испытываю к тебе жалость и сострадание, день-деньской ты трудишься без устали, – это видно по тому, как потерся твой подхвостник. И так тому и быть надлежит, – ведь ты создан Богом для того, чтобы служить человеку. Ты славный ослик. Но я замечаю, что тебя плохо чистят, скребут, снаряжают и кормят, – мне это, откровенно говоря, представляется жестоким и несправедливым. Ты весь взъерошен, загнан, заморен, питаешься ты одним тростником, терновником да репейником. Так вот, ослик, потруси-ка ты следом за мной и погляди, как обходятся с нами, коих природа произвела на свет для войны, и как нас кормят. Ты, верно уж, позавидуешь моим порциям.

– Ладно, господин конь, с великим удовольствием, – отвечал осел.

– Я тебе, осел, не господин конь, а господин жеребец, – поправил его жеребец.

– Извините, господин жеребец, – молвил осел, – ведь мы – мужланы, деревенщина, народ темный, говорить правильно не умеем. Да, так вот, коль скоро вы мне оказали такое благодеяние и такую честь, я к вашим услугам, но только я буду следовать за вами на расстоянии: я боюсь побоев, у меня и так вся спина исхлестана.

Как скоро пастушка вспрыгнула на коня, осел, предвкушая обильное угощение, двинулся за ним. Когда они уже совсем приближались к месту своего назначения, конюх заметил осла и велел мальчишкам, состоявшим при конюшне, встретить его вилами и обломать ему бока палками. Услышав такие речи, осел поручил себя богу Нептуну и рассудил за благо как можно скорее унести ноги; удаляясь же, он размышлял и строил такого рода умозаключения: «Конь рассудил здраво, не пристало мне тянуться за вельможами; природа произвела меня на свет единственно для того, чтобы я услужал людям бедным. Эзоп в одной из своих басен мне это ясно доказал. Я слишком высоко занесся; выход один – припуститься во весь мах, пока цел». И тут мой осел зарысил, затрещал, заскакал, припрыгивая, привзбрыкивая, припукивая.

Пастушка, видя, что осел удирает, сказала конюху, что это ее осел, и попросила не обижать его, а иначе, дескать, она сей же час повернет обратно. Тогда конюх рассудил так, что лучше, мол, целую неделю не давать овса лошадям, но уж ослу засыпать вдосталь. Однако приманить осла оказалось не так-то просто. Мальчишки его подзывали, подзывали: «Тпру, тпру, ослик, тпру!» А осел: «Не пойду, я стесняюсь!» Чем ласковее его называли, тем сильнее упорствовал он в брыкне своей и трескотне. Так бы оно и продолжалось, да вмешалась пастушка и посоветовала помахать ослу решетом, что и было исполнено. Осел в тот же миг повернул назад и сказал: «Коли овсецем – грешнии, притецем, но только не вилами. И не хотел бы я также остаться при своих». Итак, осел сдался и премило запел, а ведь вы же знаете, сколь приятны для слуха пение и музыка сих аркадских животных.

Как скоро он приблизился, его поставили в стойло рядом с боевым конем, и тут давай его отчищать, оттирать, отскребать, свежей подстилки ему по брюхо навалили, сена – вволю, овса – вдоволь; когда же мальчишки начали просеивать для него овес, ослик запрял ушами в знак того, что он хорош и с непросеянным овсом и что это-де слишком много чести.

По окончании обильной трапезы конь обратился к ослу с вопросом:

– Ну, бедный ослик, как дела? Хорошо ли тут за тобой ухаживают? А ты еще упрямился. Что, брат?

– Клянусь той самой фигой, которую ел один из моих предков, уморив со смеху Филемона, я здесь, у вас, господин жеребец, блаженствую, – отвечал осел. – Но только ведь это еще не все? Уж верно, вы, господа кони, тут осликаете?

– О каком таком осликанье ты толкуешь, осел? – спросил конь. – Ты что, рехнулся? По-твоему, я осел?

– Ах, ах! – всполошился осел. – Я осел неотесанный, придворного языка лошадей не разумею. Я спрашиваю: жеребцуете ли вы тут, господа жеребцы?

– Тише ты, осел! – сказал конь. – Услышат ребята – они тебя так попотчуют вилами, что ты забудешь, как это осликают. Мы здесь народ пуганый: мы отваживаемся только чуть-чуть выставить кончик, когда захочется помочиться. А во всем остальном у нас житье райское.

– Клянусь своей подпругой, я от такой жизни отказываюсь, – объявил осел, – не нужно мне твоей подстилки, твоего сена, твоего овса. Да здравствует репейник, растущий в поле, потому что там жеребцуй себе сколько хочешь! Меньше есть, да зато в любую минуту жеребнуть – вот мой девиз, и это наше сено и наш корм. Ах, господин жеребец, друг мой! Посмотрел бы ты на нас на ярмарке, когда весь наш провинциальный капитул в сборе, – то-то мы осликаем всласть, пока наши хозяйки торгуют гусятами да цыплятами!

На том они и расстались. Вот и все.

Тут Панург примолк и больше уже не проронил ни слова. Пантагрюэль стал его уговаривать окончить рассказ. Эдитус, однако же, возразил.

– Догадливому слушателю много слов не требуется, – молвил он. – Я отлично понял, что вы хотели сказать и на что вы намекаете этою притчею об осле и коне, бесстыдник вы этакий. Только здесь, было бы вам известно, поживы для вас не найдется, и больше про то ни гугу.

– Нет, найдется, – возразил Панург, – недавно я видел тут одну аббатицу с белыми перышками, – покататься на ней куда приятнее, чем просто подержать ее за руку. Другие мне показались стреляными птицами, ну, а та сейчас видно, что птица важная. Я хочу сказать, премиленькая, прехорошенькая, с такой нельзя разочка два не согрешить. Но только, видит Бог, ничего дурного у меня и в мыслях не было, а коли было, так пусть оно лучше приключится со мной.

 

Глава VIII
О том, как мы, преодолев препятствия, увидели наконец папца

 

Третий день, так же как и два предыдущие, проходил у нас в увеселениях и беспрерывных пирушках. В этот именно день Пантагрюэль изъявил настойчивое желание увидеть папца; Эдитус, однако ж, сказал, что папец не весьма охотно дает на себя посмотреть.

– А разве у него Плутонов шлем[25] на голове, Гигесово кольцо на когтях[26] или же хамелеон на груди[27], что он может быть невидим? – спросил Пантагрюэль.

– Нет, – отвечал Эдитус, – но он по природе своей не весьма доступен для лицезрения. Все же я постараюсь устроить так, чтобы вы на него посмотрели, буде это окажется возможным.

С последним словом он удалился, а мы продолжали набивать брюхо. Четверть часа спустя он возвратился и сказал, что папец видим; и вот повел он нас крадучись и молчком прямо к клетке, в которой, окруженный двумя маленькими кардинцами и шестью толстыми и жирными епископцами, распустивши крылья, сидел папец. Наружность его, движения и осанка привлекли к себе пристальное внимание Панурга. Наконец Панург громко воскликнул:

– А, нелегкая его возьми! С этим своим хохлом он ни дать ни взять урод, то бишь удод!

– Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – У него есть уши, как это совершенно справедливо заметил Михаил Матисконский.

– А все-таки он урод, – молвил Панург.

– Если только он услышит, что вы кощунствуете, – вы погибли, добрые люди. Видите, у него в клетке водоем? Оттуда на вас посыплются громы, молнии, зарницы, черти, вихри, и вы в мгновение ока уйдете на сто футов под землю.

– Лучше бы нам бражничать да пировать, – молвил брат Жан.

Панург все с таким же неослабным вниманием продолжал рассматривать папца и его присных, но вдруг, обнаружив под клеткой казарку, возопил:

– Свидетель Бог, мы попались на манки и угодили в силки, – видят, что дурачки, ну и втерли нам очки! В этой стране сплошное плутовство, жульничество и мошенничество, – не приведи Господь. Глядите, вон казарка! Это нас Бог наказал.

– Ради Бога, тише! – сказал Эдитус. – Вовсе это не казарка – это самец, досточтимый отец казначей.

– А ну-ка, – сказал Пантагрюэль, – заставьте папца что-нибудь спеть, мы хотим послушать его напевы.

– Он поет лишь в положенные дни и ест лишь в положенные часы, – возразил Эдитус.

– А у меня не так, – молвил Панург, – у меня все часы – положенные. Так пойдем же кутнем напропалую!

– Вот сейчас вы рассудили здраво, – заметил Эдитус. – Рассуждая таким образом, вы никогда не станете еретиком. Я с вами согласен, идемте!

Идя обратной дорогой, мы заметили старого зеленоголового епископца[28]: распустивши крылья, он сидел под сенью древа с епископцом викарным и тремя веселыми птичками – онокроталиями[29], то бишь протонотариями, и похрапывал. Возле него весело распевала премиленькая аббатица, и так нам это пение понравилось, что мы с удовольствием превратили бы все наши органы в уши, лишь бы ни единого звука из ее пения не упустить и, ничем посторонним не отвлекаясь, слушать ее да слушать.

– Прелестная аббатица из сил выбивается, а этот толстый мужлан епископец храпит себе вовсю, – сказал Панург. – Ну да он у меня запоет, черт его дери!

С этими словами он позвонил в колокольчик, привешенный над клеткой; однако ж чем сильнее он звонил, тем громче храпел епископец и даже и не думал петь.

– А, старый дурак! – вскричал Панург. – Хорошо же, я тебя другим способом заставлю петь.

Тут он схватил здоровенный камень и нацелился прямо ему в митру. Эдитус, однако ж, воскликнул:

– Добрый человек! Бей, круши, убивай и умерщвляй всех королей и государей на свете, хочешь – ударом из-за угла, хочешь – ядом, ну, словом, как тебе вздумается, изгони ангелов с небес, – все эти грехи папец тебе отпустит. Но не трогай ты священных этих птиц, если только тебе дороги жизнь, благосостояние и благополучие как твои собственные, так и друзей и родичей твоих, живых и мертвых, а равно и далеких твоих потомков, коим также тогда придется худо. Приглядись к этому водоему.

– Стало быть, лучше кутить напропалую и пировать, – заключил Панург.

– Он дело говорит, господин Антитус, – заметил брат Жан. – При виде чертовых этих птиц мы не можем удержаться от кощунственных слов; опустошая же бутылки ваши и кувшины, мы не можем не славить Бога. Ну так идем, кутнем напропалую! Здорово сказано!

На третий день, как вы сами понимаете – после попойки, Эдитус с нами распрощался. Мы ему подарили хорошенький першский ножичек, и подарку этому он обрадовался больше, нежели Артаксеркс ковшу холодной воды, который ему подал скифский крестьянин. Он вежливо поблагодарил нас, послал на наши суда всякого рода свежих припасов, пожелал нам счастливого пути, благополучного возвращения, успеха во всех наших начинаниях и взял с нас слово и заставил поклясться Юпетром, что на возвратном пути мы к нему заедем. На прощание же он нам сказал:

– Вот вы увидите, друзья мои, что на свете куда больше блудников, чем людей, – помяните мое слово.

 



[1] Гер Тейфель (Herr Teufel) – господин Дьявол (нем.).

 

[2] Юрлюберли — от англ. hurly-burly – переполох.

 

[3] Разновидности безумия бесконечны (лат.).

 

[4] Случаи же настоящего безумия (лат.).

 

[5] Философ с золотой ляжкой. – По Лукиану и Диогену Лаэртскому, одно бедро у Пифагора было золотое.

 

[6] Крылышко вредно, гузка сомнительна, шейка полезна, но без шкурки (лат.).

 

[7]среди них та, у коей в жилах течет кровь французской королевской семьи… – Имеется в виду королева Маргарита Наваррская (1492—1549), автор наиболее известной из новеллистических книг французского Возрождения – «Гептамерон».

 

[8] Остров Звонкий. – Название прозрачно ассоциируется с колокольным звоном. Аллегория Рима.

 

[9] Трифа – наслаждение (гр.).

 

[10] Аорист – в греческом, древнерусском и некоторых других языках – время, обозначающее действие, законченное в прошлом.

 

[11] Эдитус – сторож при храме, пономарь (лат.)

 

[12] Ситицины – музыканты на похоронах. Упоминаются у Авла Геллия

 

[13] Стимфалиды – в греческой мифологии хищные птицы, пожиравшие людей; с ними расправился Геракл.

 

[14]величайшее из всех бедствий… – Имеется в виду Великая схизма, церковный раскол 1378—1414 гг.

 

[15]птички, у которых оперение цвета копченых сельдей… – монахи-францисканцы.

 

[16] Робер Вальбренг – скорее всего некий Роберваль, сопровождавший известного путешественника Жака Картье в его путешествиях в Канаду (1541—1542) и ставший там генерал-лейтенантом.

 

[17] Лабеон Антистий — римский юрист I в.

 

[18] Асафии – собравшиеся вместе (др. – евр.).

 

[19] Знак этот был… цвета разного… – Имеются в виду различные монашеские ордена: белый цвет креста у Мальтийского ордена, зеленый – у ордена св. Лазаря, красный – св. Иакова (в Испании), фиолетовый – того же святого, но в Португалии; голубой – св. Антония.

 

[20] Алипты — у римлян рабы, натиравшие посетителей бань благовониями.

 

[21] Алькионы – зимородки.

 

[22]некоторых областей в царстве Аквилона… – то есть в тех северных странах, где дует Аквилон; аллюзия на Германию и Англию.

 

[23]бога войны приковал Вулкан… – В «Одиссее» (VIII, 267—366) есть вставная новелла, повествующая о том, как Гефест (Вулкан) поймал в сети свою неверную жену Афродиту и ее возлюбленного Ареса – бога войны.

 

[24] Не ревность, но милосердие! (лат.)

 

[25] Плутонов шлем делал невидимым того, кто его надевал («Илиада», V, 844—845).

 

[26]Гигесово кольцо на когтях… – Пастух Гигес владел искусством становиться невидимым при помощи волшебного кольца, что позволило ему в конце концов стать царем (Платон, «Государство», II, 354; Геродот, «История», I, 8—13).

 

[27]хамелеон на груди… – По Демокриту и Плинию, левая лапа хамелеона, сожженная в печи, использовалась для изготовления чудодейственного снадобья, с помощью которого можно было стать невидимым.

 

[28]мы заметили старого зеленоголового епископца… – Головной убор епископов был зеленого цвета.

 

[29] Онокроталии — пеликаны; ср. Пролог ко «Второй книге», где они олицетворяют апостольских протонотариев.

 

См.: История человечества - Человек - Вера - Христос - Свобода - На первую страницу (указатели).

Внимание: если кликнуть на картинку
в самом верху страницы со словами
«Яков Кротов. Опыты»,
то вы окажетесь в основном оглавлении.