Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Джеймс Хиллман

САМОУБИЙСТВО И ДУША

К оглавлению

«Вряд ли можно не придавать значения тому факту, что мы, психотерапевты, должны действительно быть философами или философствующими врачами или, вернее, что мы таковыми уже являемся...»

Карл Густав Юнг. Психотерапия и мировоззрение, 1942

 

«Психология признает важность метода, далеко превосходящую ту, которой он обладает в других дисциплинах. Ибо он является как средством становления, так и средством открытия... Следовательно, подтверждение обоснованности в психологии требует, чтобы каждый шаг вперед, каждая гипотеза, проверенная и подтвержденная, также удовлетворяли ценности души и потому сами были средствами, направленными к своей реализации. Таким образом, то, что психолог узнает о душе, квалифицирует его таким способом, каким научные знания не могут квалифицировать ученого. Для ученого всегда существует возможность, даже обязанность, отделять свою личность от того, что он знает, и от того, к чему это знание применяется: использование его метода не зависит от воздействия последнего на самого ученого, и его исследования проводятся скорее вопреки, чем с согласия его личности. Иначе обстоит дело с психологом, который одновременно с изучением своего мира создает его так же, как и творит самого себя».

Евангелос Христоу. Логос души, 1963

 

«Я — не механизм, не собрание различных узлов. И не потому, что механизм работает плохо, Я болен.

Я болен из-за ран в моей душе, в глубине Эмоционального Эго.

А раны в душе заживают долго, очень долго. Лишь время может помочь, И терпение, и особо трудное раскаянье, Долгое, трудное раскаянье, понимание ошибки жизни, и Освобождение себя

От бесконечного повторения этой ошибки, Которую человечество в целом избрало для освящения».

Дэвид Герберт Лоуренс. Исцеление

 

ГЛАВА VI. МЕДИЦИНА, АНАЛИЗ И ДУША

 

 

В ходе обсуждения проблемы самоубийства мы выяснили, как аналитик рассматривает свою работу. При столкновении с самой трудной из всех аналитических проблем наиболее отчетливо и явно проступают и сами притязания анализа. Они сконцентрированы в тех ответных реакциях, которые аналитик должен разработать, полагаaясь на свой собственный опыт, и неизбежно приводят к формулированию онтологии анализа. Тем самым подразумевается, что в психотерапии настало время для выявления архетипических корней этой дисциплины. Когда эта задача будет решена, термин «лэй-анализ» (анализ, проводимый специалистом без медицинского образования) утратит смысл, так как аналитик больше не будет рассматриваться другими или рассматривать себя сам с отстраненных позиций. Он больше не будет ни непрофессиональным священником, ни непрофессиональным врачом, ни непрофессиональным психологом. У него будет своя собственная территория, исследованная и нанесенная на карту, имеющая свои очертания.

Чтобы определить границы поля анализа, уже были предприняты определенные шаги. Экзистенциальная психиатрия пытается переработать психотерапию в новом ключе, дать ей новую форму. Исследования в области коммуникаций и семантики, в сфере психотерапевтического взаимодействия, изучение переноса и контрпереноса, равно как и постоянное взаимное обогащение идеями религии и психотерапии,— все это различные способы подхода к новым описаниям психотерапии и попытки отделения ее от соседних территорий.

Основательность и полнота предпринимаемых усилий, направленных на построение истинной онтологии психотерапии, будут зависеть от науки о душе. Такая наука позволила бы определить границы психической реальности как таковой, отличной от умственных содержаний, поведенческих актов, установок и т. п. Она могла бы заняться проблемами метода и проверки обоснованности и неоправданности гипотез. В ней могли бы выработаться критерии для распознавания психической реальности, позволяющие установить, что она подразумевает под психологической истиной, а что — под психологическими фактами. Кроме того, наука о душе позволила бы прояснить фундаментальные категории анализа: инсайт, значение, регрессию, перенос, невроз, да и само «переживание». Наконец, работа в данной области привела бы к онтологии «внутреннего», которое до сих пор неадекватно представляется как внутреннее содержание тела или головы вследствие заимствований языка и взглядов из других отраслей знания.

Это большая программа, выходящая далеко за пределы намерений этой книги. Она требует радикально нового мышления, готового оставить основания физической науки, теологии, академической психологии, медицины, иными словами, всех областей знания, кроме своей собственной. Эту задачу можно начать с отделения того, что само по себе является психическим, от разнообразных областей, в которых оно проявляется. Поскольку все человеческое так или иначе отражает какую-то сторону психического, то отделение души путем выявления ее структуры, содержаний и функций предстает задачей, которую можно выполнить только после того, как исследователь откажется от инструментов и «пробирок», заимствованных из других областей знания. Этот отказ — вынужденная необходимость, что и показало исследование проблемы самоубийства. Все другие области рассматривают проблемы души под иными, внешними углами. Только анализ начинает исследование с отдельной личности. Следовательно, именно он является основным инструментом, который необходимо использовать для построения науки о душе.

Онтологию анализа нельзя утверждать, приравнивая анализ к существованию и заимствуя при этом чуждые языки систему критериев экзистенциальной философии. Онтология анализа, при всем ее сходстве с философией, является аналитической психологией. Это психологический анализ, анализ психического, а не феноменологическое или экзистенциальное философствование. Аналитическая психология — в первую очередь наука о бессознательных процессах. Образно говоря, эти процессы, подобно ручейкам и водным потокам, образуют сеть главной «речной системы» — процесса индивидуации, который в разной степени осуществляется в каждом человеке, преобразуя его бытие в него самого «на пути в направлении моря». Различные бессознательные процессы можно рассматривать также как мифологемы или мифические фрагменты, проявляющиеся в поведении и сновидениях и создающие совместно центральный миф индивидуального процесса каждой личности. Анализ стремится поддерживать этот поток и соединять символические фрагменты в мифический паттерн. При изучении этих процессов мы обнаруживаем систему, закон, порядок и связность. Это не просто вежливое принятие того, что существует, как в daseinanalyse.1(анализ бытия) — течение в экзистенциализме. Его сторонник, швейцарский психиатр Людвиг Бинсвангер, вдохновленный мыслью Хайдеггера, в известном труде «О полете идей» (1933) рассматривал происхождение душевного заболевания как неудачу при использовании экзистенциальных возможностей, из которых состоит человеческое существование (Dasein). {Примечание переводчика.) Dasein индивидуальности не имеет ни паттерна, ни планов на будущее. Из-за того, что критерии для достоверного существования не могут быть созданы только на основе сознания индивида, происходит все что угодно. Субъективность не уравновешена объективной психикой. Вместо благоговения перед фундаментальными бессознательными процессами, которые выступают в качестве общечеловеческого начала и одновременно являются основой для индивидуации, мысль Бинс-вангера приводит к поклонению перед индивидуальностью в ее экзистенциальном одиночестве.

Для этой науки о бессознательных процессах требуется огромный объем знаний, которые можно было бы описывать, объективно передавать и использовать для клинического прогнозирования. Такое исследование этих процессов требует поиска материалов, касающихся тех или иных научных установок. Следовательно, онтология должна вырабатываться в связи с эмпирическими фактами. Она не равнозначна экзистенциальной онтологии, уделяющей мало внимания эмпирическим фактам, научному исследованию, бессознательному, описанию психологических процессов и даже самой психологии, которая воспринимается ею как не совсем отвечающая требованиям служанка экзистенциальной философии.

Наиболее важный вклад в прояснение психической реальности был внесен Юнгом, раскрывшим фундаментальные динамические паттерны психического, которые он назвал архетипами или органами души. Выдвигая утверждение о психической реальности как объективной сфере, имеющей собственные законы и требующей собственных методов, он столкнулся с оппозицией сторонников ортодоксальной медицины, теологии и академической психологии. Представители ортодоксии тоже заявляли о своих правах на психическое. Психотерапия рождалась в области медицины, а теология считала душу одной из сфер своей деятельности. Казалось, Юнг вырывает почву из-под их ног, описывая психические процессы и содержания, которые они уже нанесли на свои карты и именовали. Ортодоксы считали, что аналитик захватывает их территорию и является «незваным гостем» и непрофессионалом.

Юнг обладал достаточным мужеством, чтобы закрепиться на своей территории. Он защищал душу как главную человеческую реальность. Он не заимствовал корневые метафоры биологии или социологии, с их акцентами на виде или группе, а демонстрировал способность человеческой личности к самостоятельному изменению в направлении своей уникальности. Тем самым он открыто защищал индивида. Он доверял своим пациентам, верил их душам. Имея мужество защищать собственные переживания, человек начинает придавать душе смысл реального бытия, продвигая тем самым дальнейшее формирование онтологии, которая еще не была выстроена. Это единственный способ ее построения. От каждого индивида, вовлеченного в анализ, требуется отстаивание собственных переживаний — симптомов, страдания и невроза, равно как и невидимых позитивных достижений перед лицом всего мира, не доверяющего подобным вещам. Душа может снова стать реальностью только тогда, когда каждый из нас будет обладать мужеством принять ее как главную реальность собственной жизни, отстаивать ее, а не просто верить в нее.

Для построения психологической онтологии нет необходимости ждать гения синтеза, который создал бы унифицированную систему, где все практикующие специалисты смогли бы найти свою нишу. Такой эклектичный подход пытались применять годами, обретая в результате лишь новые школы и новые аргументы. Психологическая онтология строится аналитиками экзистенциально, внутри них самих, путем отстаивания каждым собственных позиций. Аналитик остается там, где он действует,— в аналитическом процессе. «Пребывание в процессе», как некоторые юнгианцы имеют обыкновение называть свое переживание в анализе,— это выражение, описывающее особое состояние бытия, а следовательно, онтологическое положение. Его можно было бы сравнить с состоянием «бытия внутри процесса», переживаемого художником, или писателем, или влюбленным. «Пребывание в анализе» несет в себе такое же значение для анализанда. Он переживает себя онтологически, отделенный от тех, кто в анализе не находится. Именно так «бытие в любви» отделяет влюбленных от остальных людей. Чтобы достичь «вхождения» в подобный процесс, нет необходимости предпринимать онтологический скачок в направлении нового вида бытия, нужно лишь отстаивать индивидуальные различия наших чувственных состояний, эти проблески уникальности.

Прежде чем работа Юнга сможет быть продолжена аналитиками (а они должны делать эту работу, так как их мышление всегда будет оставаться ближайшим к фактам переживания) , им необходимо освободиться от тех остатков теологии, академической психологии и особенно медицины, которые все еще цепляются за свою территорию и остаются ложными «землемерами» границ аналитической психологии. Одно из таких остаточных явлений — сам термин «неклинический анализ», который в данной работе подвергается критике. В этой работе также предпринимается попытка расчистить само основание территории, оспаривая притязания на каждый ее дюйм, предъявляемые анализу теологией, академической психологией и медициной. Не так важно захватить эту площадь — необходимо освободить занятую территорию, чтобы онтологию для психотерапии можно было однажды построить на ее собственном основании. Мы ведем борьбу за анализ, за точку зрения аналитика и корневую метафору души, из которой возникает эта точка зрения. Только там, где остатки старых воззрений, особенно медицинских, психиатрических, фрейдистских, создают препятствия этой точке зрения, их необходимо шаг за шагом опровергать.

Прежнее противодействие, оказываемое наукой религии, как в дни Шоу, или более позднее, возникшее между двумя культурами, как в дни Сноу1 Сноу Чарлз Перси (1905-1980) — автор нашумевшей работы «Две культуры и научная революция» («Two Cultures and the Scientific Revolution», 1959). (Примечание переводчика.), уже не представляет собой реального противостояния. Новая оппозиция, реальная для нынешнего поколения, возникает между душой и всем тем, что грубо ее искажает или же попросту стремится заключить с ней сделку; между анализом и официальной позицией медицины, теологии и академической психологии, которые хотели бы посягнуть на душу; между аналитиком и всяким другим человеком. Самоубийство — именно та проблема, которая обнажает этот конфликт.

В наши дни не имеет смысла занимать любую из традиционных позиций. Мы настолько больны и так долго находились на грани массовых самоубийств, ощупью отыскивая личные решения серьезных коллективных проблем, что сегодня, теперь или никогда, сгодится любая позиция. Все преграды устранены: медицина больше не является прерогативой врача, смерть — уделом престарелых, а теология — занятием посвященных в духовный сан.

Разумеется, врач также обладает душой, и, как целитель среди страдающих, он встречается с ней, возможно, чаще, чем кто-либо другой. Но современная медицина исключила душу из своих учений, требуя от врача действовать так, как если бы у него никогда ее и не было и как если бы пациент представлял главным образом тело. Современная медицина отделила врача от его собственной души. Он может верить в душу и следовать этому в своей жизни, одновременно поступая в профессиональной деятельности так, как если бы ее не существовало вовсе. Он оторван от истинных корней в медицине Асклепия, и суть разногласий между медициной и анализом — не что иное, как установление нового конфликта между методами лечения по Гиппократу и по Асклепию. Медицинское обучение сегодня настолько настроило студента против психологической предыстории медицины, что все преимущества метода Гиппократа оказались менее весомыми, чем недостатки одной его стороны. Из-за того, что врач так энергично отстаивает одну сторону, аналитик вынужден придерживаться противоположной. Этот печальный факт насильственно констеллирует медицинскую установку в собственном бессознательном аналитика, так что иногда он уже не знает, откуда идет искажение: то ли от современной медицины и ее «адвокатов», то ли оно есть уже в его собственной медицинской тени и во всей предыстории анализа в девятнадцатом столетии. Точно так же, как немедицинский анализ пал жертвой медицинской тени в качестве «лэй», медицина оказалась во власти теневых проекций анализа.

Последнее вряд ли может привести к взвешенному обсуждению. Но, возможно, это как раз и хорошо, поскольку равновесие уводит от обострения ситуации. Хотя именно на острый вершинный гребень должен взойти человек при исследовании самоубийства. Это та самая грань между человеком и пропастью за его спиной, которая пробуждает в нем крик сердца, пронзающий каждое взвешенное представление. То, что было сделано с душой ее пастырями и врачам во имя «душевного здоровья», «предотвращения самоубийства», «динамической психотерапии», «пастырского наставления» и «исследовательского изучения», требует соответствующего ответа, а он не может быть сбалансированным.

Анализ — дело аналитиков; обоснованно только то, что они сами думают о своей деятельности, и только их критерии для психотерапии и обучения следует принимать во внимание. Все остальные —врачи, священнослужители, психиатры, академические психологи, экзистенциальные философы, социологи — непрофессионалы в аналитическом отношении и будут оставаться таковыми до тех пор, пока не оставят позиции своих профессий и не станут в первую очередь отстаивать позиции души. К несчастью, из-за того, что так много аналитиков до сих пор предпочитают общепринятый стиль сложившихся структур, из которых вышли сами, они строят свои новые академии на прежний манер. Они продолжают руководствоваться своими медицинскими идеями и их описаниями, основанными на естественных науках, материализме и причинности, или вообще отказываются следовать науке, повинуясь стремительно возникшей моде на экзистенциализм из Германии или дзен — из Японии.

Следовательно, наша первая задача состоит в том, чтобы выстроить разговор с аналитиками по поводу анализа. Выделить в этом разговоре то, чем анализ может отличаться от медицины и действительно отличается от нее, где фактически аналитики уже не практикуют, иначе говоря, не мыслят или не ощущают себя как их коллеги-медики и современники. И это при том, что они во многом продолжают руководствоваться мнениями, сходными с традиционными представления врача. Продвигаясь от главы к главе, мы будем сопоставлять медицинскую и аналитическую точки зрения, прежде всего стремясь показать, насколько значительно то обстоятельство, что практическая психотерапия оставила свое медицинское происхождение и установила собственные правила.

Первым признавшим, что медицина не является достаточной и необходимой для практики анализа, был Фрейд. До некоторой степени соображения относительно отделения медицины от анализа, изложенные во второй части книги, развивают идеи его эссе «К вопросу о лэй-анализе» («The Question of Lay Analysis»).

Фрейд достаточно быстро понял, что медицина должна быть в анализе частично «игнорирована». Он говорил, что в психотерапии «больные не похожи на других больных, практикующий специалист — непрофессионал, а от врачей ожидают иной помощи, чем та, которой можно было бы от них ждать». Аналитик не подвергает физическому осмотру своих пациентов; физические методы лечения не применяются; в связи с органическими заболеваниями пациенты направляются к медикам; медицинское оборудование в консультационных кабинетах отсутствует; там нет ни белых халатов, ни черных чемоданчиков. Что же это за доктор, который не интересуется медициной, этиологией или диагнозом, не озабочен предписанием лекарств, ни даже облегчением боли и излечением в общепринятом смысле?

Со времени доводов Фрейда и жарких дискуссий двадцатых годов о лэй-анализе сменилось не одно поколение. Изменение категорий пациентов за это время укрепило позиции Фрейда. Сегодня аналитик чаще усматривает «расстройство личности» у людей, обращающихся к нему за «анализом характера», чем у тех, которые приходят, чтобы облегчить проявление того или иного симптома. Нынешний анализ ушел гораздо дальше от медицинской терапии симптомов и подошел ближе к психологии индивида как целого.

Отказ от медицинских методов в консультационном кабинете означает лишь, что сданы незначительные позиции; главные же медицинские установки все еще сохраняются. Они продолжают внедрять другие методы и техники тем же самым медицинским способом, стремясь придать анализу патологический уклон в отношении явлений, происходящих в душе. Опасность, исходящая для анализа от медицины, обусловлена не столько слабостью последней, сколько ее силой, то есть последовательным рациональным материализмом. Знания, усвоенные в медицинской школе, большую часть которых Фрейд считал бесполезными для анализа, также представляют меньшее зло (так как академическое знание в любой области требует накопления бесполезных сведений), нежели сама модель медицинского мышления, ее мировоззрение. Фрейд демонстративно благоволил лэй-аналитикам, и в письме, написанном едва ли не за год до его смерти, еще раз подтвердил свои аргументы: «...Я настаиваю на них даже еще более, чем раньше, оказываясь перед лицом очевидной американской тенденции обратить психоанализ в простую служанку психиатрии» (Jones, p. 323).

Тем не менее фрейдистская психотерапия в целом все еще представляет медицинскую точку зрения. Опасения Фрейда оправдались: фрейдистский анализ превратился в служанку психиатрии. Современный эклектичный психодинамический подход рядового психиатра является «седьмой водой» на психоаналитическом «киселе», оставшемся от Фрейда. Такую весьма популярную «психоаналитическую воду» можно вполне безопасно хранить в обычном глиняном сосуде. А сам рядовой психиатр избавлен от необходимости рафинировать собственную личность в ретортах глубинного анализа после краткого катарсиса своего бессознательного во время психиатрической ординатуры.

Большинство последователей Фрейда отвергли его представления не только о лэй-анализе, но и о стремлении к смерти. Это свидетельствует о том, что фрейдистская психотерапия осталась медицинской дисциплиной. Отвергнув представления Фрейда по этим принципиальным вопросам, фрейдистская терапия оказалась приемлемой с точки зрения медицины. Фрейдисты и в самом деле должны были пойти против своего учителя, постоянно настаивая на значимости медицинской ученой степени для аналитического обучения, так как корневая метафора, образующая их установки, ничем не отличается от медицинской.

Действительно ли необходимо придерживаться медицинского способа мышления, для того чтобы сохранять научность, опираться на данные эмпиризма? Наука — это установка разума, требующая размышления, сознательной честности и упорядоченного, оживленного обмена между фактами и идеями. Аналитики могут оставаться учеными — как в теоретическом, так и в эмпирическом смыслах — и без обращения к медицине. Порой Юнг упускал это из вида. Когда-то, оказавшись под огнем критики за «ненаучную спекуляцию» и «умозрительность суждений», он отступил на позицию «медицинского психолога».

«Медицинское» для него тогда означало «эмпирическое». Он разрабатывал свои идеи, придерживаясь эмпирических фактов, проявлявшихся в его практике. Но нет никакой необходимости быть медиком, чтобы эффективно решать те проблемы, которые клиенты приносят в консультационный кабинет, или заботиться о душевном благополучии своих подопечных.

Если бы Фрейд несколько глубже проник в тему лэй-ана-лиза, он пришел бы к отказу от медицинской точки зрения и не ограничился бы одной лишь декларацией своего мнения о том, что медицинское обучение не является необходимым и достаточным для анализа. Если медицинская подготовка не удовлетворяет условиям, необходимым для анализа, то анализ должен чем-то отличаться от медицины. Сомнительно, что Фрейд мог довести до конца эту линию размышлений, поскольку он был уже далеко не молодым человеком и на его мышление влияли его же собственные медицинские постулаты, заимствованные им из девятнадцатого столетия. (Ко всему прочему, его учителя родились в первой половине указанного века.) Итог подобного психотерапевтического размышления естественным образом подводит нас к вопросу о смерти. Фрейд и здесь сохранил убеждения, тесно связанные с естественными науками, что и демонстрирует его принцип Танатоса — стремление к смерти в противопоставлении жизни. Для фрейдистов этот принцип включает такое множество негативных сторон человеческой природы, что когда Фрейд говорит: «Цель жизни — это смерть»,— то это само по себе пессимистическое утверждение ученого-естественника, продиктованное спецификой его системы борьбы со смертью во имя жизни. Фундаментальная основа медицинского подхода к анализу всегда будет пессимистической, так как, что бы мы ни предпринимали, жизнь в конце концов побеждается смертью, а физическая реальность всегда остается первичной в отношении к психической реальности.

Но это утверждение не обязательно должно быть пессимистичным. Завершение анализа означает понимание высказывания о том, что «целью жизни является смерть», в совершенно другом свете, принятие этого утверждения как логического основания для онтологии анализа. Завершение анализа означает и приближение к смерти, и начало ухода от нее. Если смерть является целью жизни, то она более существенна, чем сама жизнь. Если приходится делать выбор между ними, то жизнь должна уступить своей цели. Физическая реальность, ограниченная жизнью, должна лишь уступить первенство психической реальности, так как реальность души включает и жизнь, и смерть. Парадокс души состоит в том, что, вопреки ее древнему определению как жизненного принципа, она также всегда защищает смерть. Душа даруется вместе с возможностью взглянуть на то, что находится за пределами жизни. Несомненно, душа трудится, стремясь к совершенству, вне зависимости от физического здоровья и жизни. Мы встречаемся с этой сверхъестественной особенностью души через образы и эмоции, возникающие в каждом анализе, где наиболее важные заботы души включают смерть. Реальность психического, по всей видимости, влечет нас к невыразимому и иррациональному абсолюту, который мы называем «смертью». Чем более реальным мы воспринимаем существование души, тем сильнее наш интерес к смерти. Как мы видим, развитие души направлено к смерти и проходит сквозь смерть, призывая к себе смертные переживания. Это априорное влечение души к смерти получило на философском и религиозном языках названия трансцендентности и бессмертия души.

Следовательно, аналитик может идти до конца в психотерапии, когда отстаивает психическую реальность. Он может встретиться с риском самоубийства без борьбы, без медицинского воздействия. Он может отвергнуть основу самой медицины — борьбу за физическую жизнь, так как он отбросил от себя онтологическую позицию материализма и научного натурализма, считающих, что существует только физическая реальность. Таким образом, теперь мы должны обсудить сущность и исходные данные самой медицины, на основании которых до сих пор рассматривалась в негативном ключе работа аналитика и осуществлялась демонизация самого аналитического подхода. Частично к такому обсуждению мы обратимся в последующих главах.

 

ГЛАВА VII. РАССУЖДЕНИЕ О СЛОВАХ

 

 

Аналитическая практика не совсем четко поделена между медициной и психологией (лэй). В общественном представлении самые разные практикующие специалисты отождествляются с аналитиками: психиатры, социальные работники, групповые и семейные психотерапевты, психологи-консультанты, целители, клинические психологи и многие другие. Общественность слабо разбирается в анализе и плохо представляет себе, какого вида подготовка необходима для практической работы. Те, кто побывал у психиатра, или психотерапевта, или у психоаналитика, считают, что всякая психотерапия в той или иной степени представляет собой одно и то же, каким бы именем ни называли ее ведущие прием специалисты.

Основное требование для практики психоанализа всегда было весьма простым. Аналитик, прежде чем он начнет анализировать других людей, должен пройти через свой собственный анализ. Такой была изначальная предпосылка Фрейда и Юнга, которая поддерживается последовательными фрейдистами и юнгианцами и по сей день. Подобную процедуру называют учебным анализом, и она включает в том числе и изучение бессознательного. Сколько аналитических часов провел аналитик в своей практике, имеет ли он докторскую степень или нет, заслужил он или нет признание своих коллег, лицензирована ли его деятельность государством и закончил ли он аналитическое учебное заведение — все вопросы такого рода вторичны по отношению к главному: аналитик должен сам пройти через анализ перед тем, как он начнет анализировать других. Такой анализ является одновременно и первичным обучением, и тестом на аналитическое поприще. Следовательно, аналитик может считать тех, кто не прошел через собственный анализ (независимо от того, каковы их академические дипломы и стаж клинической практики), лэй-аналитиками. Естественно, он стремится оказывать предпочтение тем, кто подвергся длительному и тщательному анализу у признанного специалиста, проходил контрольный анализ под наблюдением и окончил соответствующее учебное заведение (любой институт Юнга, например).

Публика имеет тенденцию смешивать в одну кучу всех, кто имеет отношение к психотерапии, обычно не обращая внимания на то, что большинство психиатров сами никогда не подвергались анализу и что анализ — необязательная часть их обучения. Разумеется, есть психиатры, которые, выполнив аналитические требования, являются и аналитиками, и психиатрами. Традиционно же психиатры вначале получают медицинское образование, затем работают в психиатрических клиниках и больницах с пациентами, которым предписываются в основном фармакологические и физические методы лечения. Аналитики, со своей стороны, работают с амбулаторными пациентами и для лечения используют психологические методы. Некоторые психиатры начинают заниматься частной практикой только на основании своего опыта работы с другими, не проходя через собственный анализ. Для аналитика психиатр такого рода, если он практикует какой-либо вид анализа,— лэй-аналитик, даже если он был квалифицированным специалистом в области психиатрии.

То же самое верно и для психологов. Психолог, обучавшийся в университете, получивший, скажем, степень доктора философии, может пройти или не пройти через собственный анализ, принадлежать или не принадлежать к профессионально признанному обществу аналитиков. Некоторые из психологов практикуют анализ на основании теоретических знаний, необходимых для получения ученой степени. Академические знания в таких областях, как, например, статистические методы, ассоциированные с нервной системой процессы в сознании, а также лабораторные исследования поведения животных, психологическое тестирование и консультирование в клиниках для душевнобольных, имеют отношение только к общей психологии. Поэтому такие психологи остаются лэй-аналити-ками, если занимаются анализом, не пройдя специального психологического обучения, включающего и собственный анализ.

Термин «лэй-анализ» используется аналитиками и в другом случае. Это то, что Фрейд называл «wilde Analyse» 1 «Дикий анализ» {нем.). {Примечаниепереводчика.). Анализ как профессия объединяет участников в различные местные и международные общества, члены которых придерживаются самых разных направлений и аналитических школ. При всех своих различиях профессия аналитика предъявляет определенные требования к кандидатам для приема их в общества. Если некто не подвергался в достаточной степени анализу, или не общался с признанным аналитиком, или ему не удалось представить обществу правильно оформленные дипломы, или он не имеет лицензии, так как его дипломы получены за границей или не относятся к областям знаний, определенным законодательством, и т. п., то мы снова сталкиваемся с «лэй-аналитиком».

Однако сегодня суждения олэй-анализе выносятся главным образом с точки зрения медицины. Само слово «лэй» является уничижительным, пришедшим первоначально из области медицины. Оно разделяет анализ на два вида: медицинский и немедицинский. Строгая медицинская аргументация звучит следующим образом: анализ — это специализация психиатрии, а психиатрия — специализация медицины; следовательно, аналитик — врач-специалист. Анализ — терапевтическое лечение, имеющее отношение к психопатологии. Все подобные методы лечения принадлежат только к медицинской профессии, единственной уполномоченной медицинскими комиссиями и законом осуществлять терапевтическое лечение. Любой человек, практикующий анализ, практикует в медицине; любой практикующий в медицине без медицинского диплома или ученой степени — не только лэй, но и шарлатан.

Подобное крайнее суждение обычно реализуется на практике не столь решительным образом. Тем не менее и их работа вызывала сомнение, казалась зловещей, шарлатанской, неакадемичной, сотворенной приспешником дьявола. Но именно в таком крайне затруднительном положении аналитик смог встретиться с душой, которая также была сослана в жизнь in extremis.

Первоначально в медицине использовался другой подход. Его суть можно выявить, опираясь на значения ключевых слов медицины. Обращение к этимологии этих слов показывает, что, как только медицина отказалась от старого подхода и начала все больше и больше становиться на точку зрения естественных наук, терминологические коннотации, оставшиеся вакантными, стали использоваться аналитиками.

Слово «врач» (physician), как и «физика» (physics), происходит от греческого «physis» (природа). Корневой основой этого слова является bhu, означающее «расти, производить». Из той же основы образованы «to be» (быть) и «being» (бытие). Слово «врач» сначала обозначало ученика природы. Такой «ученик» был философом, размышлявшим о природе бытия (или онтологии) и о бытии природы. Он познавал последнюю через изучение человека, который всегда рассматривался как целостное начало, а не просто как природная материальность. Это было еще до того, как природа и человек были разделены и природа стала отождествляться с материей. Но с семнадцатого столетия над философией природы возобладала физика, и врачи обратились к ней с целью создания своей модели человека как природного существа и за поисками методов обращения с таким человеком. Двигаясь в направлении естественной науки, врачи отошли от целостной природы человека. В результате произошли величайшие открытия в современной медицине, а современный врач столкнулся с огромными трудностями в понимании его пациентами всего того, что не укладывалось в объяснительные схемы рациональной науки.

В свою очередь слово «доктор» (doctor) пришло из латыни — от docere, что означает «учить». Оно родственно слову ducere-вести и слову educate— воспитывать. «Послушное» (docile) животное легко обучаемо; «документ» (documen- turn) — урок, а «доктрина» (doctrina) — содержание учения, та или иная наука. Люди, которых в католической традиции называют «Doctors of the Church», были великими теологами и философами. Право называться доктором в средневековых учебных заведениях предоставлялось только тем врачам, которые преподавали, аналогично тому, как, например, звание «доцент» присваивается на ученых советах в Германии в наши дни. Предполагается, что тот, кто имеет звание доктора, должен быть человеком знания, эрудиции и исследовательских навыков, способным учить других. Любопытно, что это звание теперь стало исключительно редким обозначением практикующих специалистов в области медицины.

Слова «медицина» и «медицинский» (me'decin означает «врач» во французском языке) тоже пришли из латыни. Слово «medicus» близко к латинскому глаголу «mederi» (заботиться), а также к «medication» (лечение) и к «remedy» (лекарство). Идя дальше, мы вновь обнаруживаем философский аспект. Mederi (заботиться) родственно слову medeteri (медитация, размышление). Здесь обнаруживается связь, восходящая к древнеиранскому vi-mad (рассматривать, оценивать, измерять), означающая акт рефлективного сознания. Далее сравнение ведет к словам из галльского языка: midiur— судья; med— равновесие. Как указывает Принс, medKav. равновесие является точкой опоры (рычага) или серединной частью (medius), соединяющей вместе противоположности и одновременно отделяющей (media-re) их друг от друга.

Эта связь может означать, что забота (саге) и излечение (cure), которые предлагает медицина, связаны с медитацией, с глубоким рефлективным мышлением. «Measure» (мера) и «balance» (равновесие) имеют значения, выходящие за пределы их фармацевтического использования. Medicus измеряет само себя так же, как измеряют, к примеру, жар во время лихорадки и дозировку предписанного лекарства. Врачу всякий раз необходимо посовещаться с самим собой, чтобы дать адекватную консультацию своему пациенту. Саге (забота) и remedy (лечебное средство) — больше, чем просто события, происходящие в результате внешнего лечения. «Medication» (средство для лечения) фактически оказывается медитацией, требующей от врача осознанного участия. Размышление над теорией так же необходимо, как и практика; консультации с самим собой не менее плодотворны, чем консультации с коллегами. Медитация — это theoria, иначе говоря, созерцательная и визионерская активность религиозной жизни. Если быть кратким, «медицина» ведет к самоанализу.

Греческое слово «терапия» (therapeia) также имеет отношение к уходу и заботе. Его корень — dher, что означает «нести, поддерживать, держать», и он имеет родство с санскритским словом dharma, означающим «habit» (привычку) и «custom» как «carrier» (носитель). Терапевт — некто несущий на себе нагрузку и заботы, как слуга (в греческом — theraps, therapon). Он также тот, на кого можно опереться и кто может поддержать, так как dher— корень слова thronos (трон, сиденье, стул). Здесь мы сталкиваемся с этимологическим корнем аналитического взаимоотношения. Стул терапевта и в самом деле — могущественный трон, который констеллирует зависимость и божественные проекции. Но анализанд также сидит на своем стуле, и аналитик — одновременно слуга и опора анализанда. Оба эмоционально связаны сложными взаимоотношениями, а их зависимость взаимна. Однако эта зависимость неличностная, они не зависят друг от друга. Скорее это зависимость от объективной психики, которой оба служат в терапевтическом процессе. Поддерживая, окружая вниманием психическое и преданно заботясь о нем, аналитик переносит в жизнь значение слова «психотерапия». Психотерапевт буквально означает «служитель души».

Стоит отметить, что слово «терапия» почти исчезло из медицинского употребления. Оно чаще появляется в немедицинских профессиях: в психотерапии, групповой терапии, трудотерапии, игровой терапии и т. п. Здесь эмоциональные аспекты (преданная забота, беспокойство друг о друге) являются первостепенными, в то время как в медицине они замещаются более интеллектуальными приемами поведения, такими, как диагностирование, фармакология и хирургия.

Там, где врач отходит от терапии в смысле ухода и заботы, он становится ближе к смыслу греческого слова, означающего «врач» — iatms. Происхождение слова iatros изучено плохо, но существует авторитетное мнение, что оно означает «он, который снова отогревает»; iatms— это тот, кто расшевеливает и оживляет, кто борется с хладной смертью. Считают, что iatros — слово, родственное ira, латинскому понятию злости, агрессии, могущества, раздражительности, гнева, вспыльчивости. Таким образом, слово «психиатр» должно было бы означать «воскреситель» или «вдохновитель» психического. Он возвращает тепло и нормальное состояние посредством стимуляции и возбуждения. Современными и конкретными выражениями этой древней идеи выступают электрошок и другие внешние раздражители.

Существуют и другие способы возбуждения, оживления и воодушевления. Оживление может произойти также посредством эмоциональных взаимоотношений с пациентом в течение терапевтического процесса. В этом случае терапевт должен обратиться за помощью к собственному духу и душе (аниме), чтобы вернуть тепло и жизнь пациенту. К сожалению, слишком часто его белый халат, стерилизованные инструменты, общая медицинская атмосфера лишь мешают возникновению такой эмоциональной связи. Кроме того, медицинская установка удерживает многих специалистов от проявления их душевного настроя и темперамента из страха, что последние превратятся во «внушения» и советы и соответственно перестанут быть научными. Если судить по самому корню iatros, то задача целителя состоит в пробуждении, оживлении и разжигании эмоции. Когда аналитик способен сделать это, он действительно в большей степени врач в старом смысле этого слова, чем его современный отчужденный собрат медик.

Сложные эмоциональные отношения с пациентом отражаются и в других европейских словах, используемых для обозначения врача: Idkare (шведское), lekan (польское), lefiar (сербское, и в аналогичных словах в славянских языках). Корень этих слов — такой же, как найденный в латыни,— loqui (разговаривать), из которого у нас образовалось «eloquence» (красноречие) и «loquacious» (словоохотливый). Родственными — вышедшими из одного и того же корня — являются рациональное рассуждение в греческом — lekein

и эмоциональный зов в животном мире — laskein (кричать), в литовском— 1ой(ъъпъ), на латыни — latrare (собачий вой). Задача терапевта, согласно этим корням, была родственна задаче знахаря или шамана. Эмоциональный уровень лечения с помощью заклинания, молитвы и стенания помогал такому первобытному лекарю изгонять демонов. Он использовал в качестве инструмента свой голос и говорил на уровне, лежащем ниже рационального знания. Он даже позволял тем же демонам вселяться в себя, воспринимая болезнь пациента как свою собственную.

Из всех этих лингвистических разысканий в корнях слов более всего удивляет изменение в значении, которое претерпело слово «патология». В буквальном смысле патология означает «логос патоса» (logospathos), что, возможно, наиболее точно переводится как изучение страдания. Индо-германский корень pathos — spa— можно найти в современном немецком слове spannen, spannung— длительное вытяжение, подобное натяжению тетивы лука. От того же корня происходят слова «patient» (больной) и «patience» (терпение). Оба слова означают долгое терпение, и, как говорили алхимики, «в твоем терпении — твоя душа». Искоренение патологии в современном смысле избавления от болезни, когда оно применяется к психическому, связано также с избавлением от напряжения и страдания, с терпением переносить невзгоды и, наконец, с душой. То, что пациенты испытывают терпение врача,— больше, чем горестный каламбур. В его терпении проявляется его душа, а в его пациентах — душа медицины. То, как врач встречает своих пациентов, понимает их патологию, переносит страдание, напряжение и обуздывает свой гнев, характеризует его собственное терпение и глубину души.

Цель этого отступления — указать на другую сторону слов, основных для медицинской профессии. Эта другая, более ранняя сторона, с одной точки зрения,— философическая, а с другой — эмоциональная. Она указывает на размышление и на некое эмоциональное соучастие, которые выходят за пределы слишком узкого интеллектуального взгляда на врача как на ученого-естественника. Эта другая сторона приближается к установке аналитика, исследующего природу в стремлении понять человека. До тех пор, пока врач не найдет дорогу назад, к более раннему и более интегрированному взгляду на свое призвание, такие слова, как «терапия», «доктор», «пациент», не следует считать медицинской прерогативой, так же как не нужно считать обоснованным медицинское мнение на тему о том, кто является «лэй» в психотерапии.

 

ГЛАВА VIII. ЦЕЛИТЕЛЬ КАК ГЕРОЙ

 

 

Попытаемся теперь понять, почему с медицинской точки зрения самоубийство следует предотвратить, с болезнью — бороться, а смерть — отсрочить. Может ли здесь существовать корневая метафора, архетипиче-ская установка, формирующая перспективу врача и направляющая его действия? Мы говорим об этой установке как о страхе перед смертью и наблюдаем признаки ее воздействия на работу врача «из-за сцены», через его бессознательное. Вероятно, подобный ужас соответствует архе-типическому видению в психическом, страху не только перед смертью, но и перед бессознательным.

Метафору, соединяющую страх перед бессознательным и перед смертью, можно найти в архетипическом символизме Великой Матери. Даже мужские репрезентации смерти, о которых можно прочесть у Герцога (Gerzog, I960), характеризовались обычно мрачностью и приземленностью, присущими образу всепожирающей всемогущей Богини. Врагом смерти здесь оказывается герой, сражающийся за свет, воздух и небеса,— солнечный Бог, первооснова сознания.

Чем более материалистично мы воспринимаем видение смерти в психическом, тем конкретнее представлено оружие героя и тем более физически явственной выступает первооснова сознания. Когда смерть воспринимается только как материальная, органическая, то сознательное начало должно осуществляться человеком, встречающим этот вызов физически, на органическом уровне. Поэтому главным воплощением образа борца со смертью сегодня является врач. Источник сознания и света, воздуха и неба материализован в его сверкающем хирургическом инструменте и окрашенных во все цвета радуги фармацевтических препаратах, прошедших очищение огнем и духом от всех хтонических нечистот.

Врач черпает свою власть из этого архетипа. Мантией героя он обязан не своим познаниям, ибо в основном он знает о жизни и смерти лишь немногим больше, чем другие,— столько, сколько готов признать старый консультант или с горечью обнаружить взыскующий пациент и начинающий практикант. И не по причине преданности своему долгу или жертвенности окружен врач этой героической аурой. Другие, например шахтеры, тоже имеют свои кодексы чести и преданности делу и также подвергают свою жизнь риску, но не облагораживаются подобным образом. Врач божественен, так как является первым среди борцов, сражающихся против мрачной смерти. Борьба против мрака — возможно, первая человеческая задача; и битва против регрессивного дракона бессознательного, с «челюстями смерти», повторяется всякий раз, когда врач накладывает шину и перевязки или выписывает рецепт.

Следовательно, врач должен лечить. Кроме того, он должен что-то делать. Если бы он ничего не делал, то мог бы опустить руки в борьбе со смертью и добровольно отказаться от своей архетипической роли. Именно эта роль заставляет его в первую очередь быть эффективным и действенным. Любое проявление пассивности с его стороны становится чем-то вроде профессионального самоубийства. Для него терапевтическое отступление является терминологическим противоречием. Лечение может быть только продвижением вперед, выпадом против сил тьмы. Он должен бороться со смертью в других и сохранять этот миф участия в самом себе. Вряд ли имеет значение, что он делает на самом деле, до тех пор, пока он способен кон-стеллировать образ спасителя, того, кто хотя бы ненадолго отгоняет смерть. Исцеление означает лечение.

Эксперименты с плацебо1 Плацебо — безвредные лекарства, успокаивающие больного.

{Примечание переводчика.), разнообразное, подчас противоречивое лечение определенных состояний и различные школы медицины (ортодоксальная западная, китайская акупунктура, шарлатанство, домашние лечебные средства, знахарство, гомеопатия, исцеление с помощью молитвы, вправление костей, ванны и воды, неортодоксальное лечение и т. п.) показывают, что значение имеет не столько то, что делает врач, сколько — что он при этом действует. Это не означает, что превосходный арсенал средств ортодоксальной медицины бесполезен и что любой мог бы прописывать пиявки и банки. Очевидно, в системе операций, которую сегодня использует западная медицина, доминируют определенные виды лечения. Эффективность научной медицины не вызывает сомнений, вопрос в другом. Дело скорее в том, что в последовательности лечебных мероприятий любой лечебной системы наличествует определенный архетип целителя. Именно этот архетип целителя придает врачу ореол сакраль-ности и делает эффективным лечение. Другими словами, лечение как результат заключено в целителе в той же степени, как и в медицине.

Архетип целителя был воспринят слишком узко. Особенно поверхностным оказывается общий взгляд на целителя как на слугу одной только жизни. И здесь вновь жизнь упрощена до физиологии, в то время как первоначально греческое слово «bios» означало весь жизненный процесс или течение жизни, а не просто ее телесное функционирование. Не жизнь, но свет - вот истинный Бог целителя. Целитель представляет сознание; он — герой, приносящий свет. Греческий бог целителей Асклепий — сын Аполлона. Сам Асклепий не является одной из фигур великого пантеона. Он, отпрыск бога-солнца,— всего лишь один из способов представления света сознания в мире. Архетип целителя не зависит от какого-либо особого вида или метода в медицине до тех пор, пока тот или иной медицинский прием способствует дальнейшему росту сознания, в свете которого этот прием представлен. Просветление, просвещение, инсайт и видение, сосредоточение жизненного опыта, как и расширение духовных горизонтов, также служат Аполлону. Лечение может так же легко осуществляться в диалектике анализа и не ограничиваться конкретными методами физической медицины.

Когда медицина отвергла религию, боги утратили свою реальность, а мертвые боги вряд ли могут исцелять. Сегодня только врач может излечивать, и потому он несет такую большую нагрузку и всегда вынужден что-то делать. Он — свой собственный представитель, лечение осуществляется с помощью его действий. Когда-то он был представителем богов, пассивным в отношении их намерений. В медицине Асклепия, система лечения которой сохранялась, по меньшей мере, в течение тысячи лет (и все еще действует в современном анализе, как указывает Мейер), целитель оставался довольно пассивным в сравнении с неистовым стремлением современного врача к действию. Боги насылали болезнь, и они же забирали ее обратно, когда наступало время. (Часто случалось, что оно не наступало вообще, или, вернее, именно его «ненаступление» было самой смертью, и, таким образом, исцелительницей оказывалась сама смерть.) Затем настало время, когда действующим лицом стал Аполлон. Согласно Карлу Кереньи, один из эпитетов, приписываемых Аполлону,— bonthei — означал, что он «спешит помочь». Врач был помощником бога, служа естественному процессу лечения в свете его познаний. Но этот свет никогда не заменял самого процесса; знание не было лечением. Сегодня врач в одиночестве соперничает с жизнью и смертью, так как боги мертвы (или он верит в то, что они мертвы). Он унаследовал это занятие от богов, и знак его заместительства божественного предназначения — спешное стремление помочь, неистовая страсть к действию, его безудержное устремление к спасению.

Хотя врач все еще находится во власти своей корневой метафоры, он утратил свою связь с ней, так что временами кажется, что Аполлон обладает им и влечет медицину в направлении вечно растущего желания света, порядка, смысла, умеренности и гармоничного, бесстрастного совершенства. Врач поклоняется этим принципам, и каждая новая больница представляется ему храмом секуляризованного Аполлона. Первосвященники проводят обходы в сопровождении своей белоснежной свиты, проходят мимо больных и страждущих просителей, раздавая указания на культовом языке. Все реже и реже покидает врач пределы «больничного храма» ради «помощи на дому» — посещения этого «иррационального», «нестерильного» мира страдающего больного. Все чаще и чаще два великих момента жизни — рождение и смерть — происходят в пределах этого святилища врача, которое, конечно же, было возведено не для рождения и не для смерти, а для болезни. Аналитик, исследуя бессознательное, должен настороженно относиться к неуместному влиянию Аполлона. Мрак — отнюдь не высшая сфера деятельности Аполлона. Подобное Аполлонову, уравновешенное сознание в ужасе стремится отпрянуть от бессознательного, отождествляя его со смертью. Медицинский анализ, с его, Аполлоновой, предысторией, использует диалектику слишком интеллектуально, в большей степени как технику. Аналитик обнаружит, что сам пытается навести порядок, вселить обоснованность и непредубежденность в своего пациента. Он пытается уяснить проблемы, вынося бессознательное на свет. Он гордится своей способностью к объяснению механизмов и целей для достижения равновесия и гармонии. Больше всего он стремится к бесстрастной работе с высоты своего величественного всеведущего олимпийского трона.

Если Аполлон — воплощение непредубежденности и ясности мышления, то Дионис — это символ затруднительности и запутанности положения. В своей потребности в Аполлоне аналитик может оказаться в положении враждебности к Дионису как противоположности Аполлона. Если аналитик, столкнувшись с риском самоубийства, остается одной ногой внутри — в мире Диониса, а другой — снаружи, в царстве Аполлона, то он поступает мудро, придерживаясь обеих точек зрения, представленных каждым из богов.

История о Дионисе раскрывает эту другую точку зрения. Там, где Аполлон — умеренность, Дионис —- преувеличение, лучшим примером которого служат его оргии. Он появляется в облике быка, льва, пантеры и змеи. О его женственности известно всем. Ему воздавали почести в танцах и почитали как покровителя драмы, служившей терапевтическим целям. Участники мистерий Диониса расчленяли и поедали бога и пили его как вино. Каждый из них вселял в себя божественный дух или входил в него через пьяные оргии, веселые танцы и страсти переживания драмы.

Когда аналитик работает со своими эмоциями — сферой, в которой он наиболее сопричастен мраку, и работает с духом, возникающим из инстинкта, он следует этой противоположности Аполлона. Такой подход вряд ли возможен в медицине, если только аналитик не решил использовать методы знахаря. Он разительно отличается от аполлонического подхода к бессознательному и также является односторонним. Но здесь, по крайней мере, сфера мрака уже не отождествляется с Великой Матерью и воспринимается с ужасом, как это и должно быть с точки зрения героя-Солнца. С помощью Диониса аналитик лучше подготовлен к вовлечению в драму пациента, к восприятию его сумасшествия и состояния, раздирающего его на части, к готовности своего подопечного проявлять свои женские черты, признать свою животную форму, поддаваться грубым порывам власти, непристойного смеха, сексуального увлечения и жаждать все больше и больше переживания подобных страстей. Дионис предлагает соучастие в страдании, и в таком случае признаком героя-целителя могла бы стать способность переживать в себе злоключения эмоций и через них находить отождествление с такими же силами в другом.

Противоположности — левая рука, правая рука; одна нога (вовлеченность Диониса) внутри, другая (отстраненность Аполлона) снаружи — поддерживают напряженность сознания в аналитике. Допустив слишком сильное отклонение в ту или иную сторону — непредвзятость или глубокое сопереживание во взаимоотношениях, аналитик бессознательно соскальзывает к своей архетипической роли. Роль Аполлона наиболее опасна для него, так как Аполлон стремится застать его врасплох с помощью медицинской традиции, сложившейся в западной культуре. В этом случае он становится героическим целителем, сражаясь, предотвращая и одновременно страшась всех тех запутанных переживаний, с которыми пациент пришел к нему для лечения.

Фактически аналитик не является Целителем. Целителей вообще не существует; есть только те, через кого работает архетип целителя, через кого говорят Аполлон и Дионис. Аналитик предстает как Целитель только в искаженном видении больного, так как больные не могут найти источник исцеления внутри самих себя. Они уже не в состоянии ни слышать речи исцеляющих сил, ни понимать их язык в бессознательном. Поэтому аналитик должен посредничать между ними и богами и, возможно, между самими богами. Если некий аналитик идентифицирует себя с божественной ролью Целителя, он понуждает анализанда отождествлять себя с компенсаторной ролью Пациента. И тогда анализ становится бесконечным, аналитик нуждается в пациенте так же сильно, как пациент в аналитике. Так как здоровье (health) и лечение (healing) этимологически означают то же, что и «целое» (whole), здоровье никогда не может зависеть ни от какой другой другой личности. Пациент должен оставаться пациентом до тех пор, пока он ищет у Целителя то, чего не нашел сам, то есть свое собственное отношение к богам. Здоровье, как и целостность, находит свое завершение в индивидуальности, и этому же процессу принадлежит мрачная сторона жизни, как-то: симптомы, страдание, трагедия и смерть. Целостность и здоровье, следовательно, не исключают этих «негативных» явлений; последние даже необходимы для здоровья. Мы можем начать осознавать, насколько по-разному аналитик относится к архетипическому целителю и к своему нынешнему коллеге-медику, на которого слишком сильное влияние оказала традиция Аполлона.

Традиция непредубежденности и независимости суждений, как бы то ни было, довольно нова в медицине. В прошлом медицина была ближе к тому, чем сегодня является анализ, включая и тело, и душу, аполлоническое и дионисийское. Во всех культурах (и в нашей до недавнего времени) врачи служили богам как священники; теперь священничество осталось, остались и храмы, но где же боги? Новая религия просвещения возвела на трон разум и тело за счет эроса и души. И именно в этой заброшенной области эроса и души, а не в рациональных методах современная медицина столкнулась со своими трудностями: сверхспециализацией, домашними вызовами, гонорарами, с больничной администрацией, медициной в политике, медицинским образованием, с взаимоотношениями доктора с пациентом — со всеми теми проблемами, которые показывают, как человеческий аспект оказался в тени. Большая часть проблемы касается подавления диони-сийского начала, этого существенного элемента в лечении, как подчеркивалось в медицине вплоть до недавнего времени. Теперь мы пришли к тому, что современный врач не избавлен от сегодняшних проблем, связанных с телом, и при этом он чувствует себя здесь не более уверенно, чем с душами своих подопечных. Нельзя порицать только его одного за материализм и бегство в лабораторию и хирургию, где разум и тело могут быть достаточно четко отделены друг от друга. Все мы делаем одно и то же, хотя и разными способами, в век аполлоновой науки и дионисийского отреагирования в состоянии аффекта и мечтательной фантазии. Врач несет свою ношу и терпит наше разочарование только потому, что содержит в себе образ целителя, а мы так отчаянно нуждаемся в исцелении. Мы ожидаем, что он каким-нибудь образом покажет этот путь к здоровью, вновь обретя свою дорогу к архетипическому образу целителя. Тогда аналитику не нужно будет решаться на крайности: только душа, только эрос, только эмоция. Тогда можно будет создать подлинно медицинский анализ в духе лечения во имя обоих богов.

 

ГЛАВА IX. ПАТОЛОГИЧЕСКАЯ ПРЕДУБЕЖДЕННОСТЬ

 

 

Патология изучает возникновение и эволюцию болезненных состояний. Она определяется как раздел науки, занимающийся исследованием причины и механизма болезни. Обычно понятие болезни устанавливается выделением и описанием тех характеристик больного, которые отличают его от здорового. Патология повествует о расстройствах или нарушениях в биосе, то есть в жизненном процессе. Существуют органическая патология, психопатология.

Как мы уже видели выше, первоначально патология означала изучение страдания; но в современной патологии страдание субъекта, его жалобы — лишь один из факторов, учитываемых при установлении болезни. Это вообще не главный фактор, и значительная часть работы с патологическими проявлениями выполняется людьми, никогда не видевшими самого пациента, а только изучавшими небольшие частицы его материальной субстанции. Так как любой пациент представляет собой субъективные переменные, способные исказить микроскопическую точность, медицинский патолог считает самым лучшим как можно дольше держать страждущего за пределами поля зрения, чтобы определить болезнь быстро и точно. Благодаря влиянию патологии медицина все более и более становится интеллектуальной задачей и все менее и менее эмоциональным взаимоотношением между доктором и пациентом. Сместив фокус своего внимания с постели больного к лаборатории или позволив лабораторным методам патологии оказывать влияние на свои клинические установки, врач приобретает при этом и патологическое предубеждение. Подобный уклон способен привести его к вере в то, что болезни существуют сами по себе, отдельно от людей и что исследование болезни как таковой более уместно, нежели исследование непосредственно больного человека.

Когда аналитик переносит интерес с человека, пришедшего с жалобой, на саму жалобу и ее причину, он также перемещается от самого больного в лабораторию. Он сам начинает страдать из-за патологической предубежденности. Этот сдвиг еще более серьезен в анализе, чем в медицине, так как в медицине существуют состояния, которые можно изолировать и наблюдать в искусственных условиях in vitro, куда, скажем, наряду с вирусами можно поместить также и искомое противовирусное средство, и только на последней стадии в случае успеха применить полученный продукт для лечения пациента. Но в анализе не существует паразитов, инфицирующих агентов или химических компонентов, отделенных от пациента. К нему неприменимы ни ситуации in vitro, ни другие возможности наблюдения, так как болезнь - это сам пациент.

Когда патолог пытается разгадать "загадку жизни", то даже весьма профессиональный гистохимик по-прежнему использует классические методы анатомии, предназначенные для разделения отделяемых частей, или, как сказал Клод Бернар, "для разделения всех сложных явлений последовательно на все более и более простые явления". Это разделение ведет к увеличению дифференциации частей (как в ядерной физике), что, в свою очередь, требует более усовершенствованного технического оборудования. Организм в его целостной жизненной ситуации больше не является главным, потому что состоит из комплекса элементов. И весь этот комплекс оказывается за пределами способности специалиста понять его полностью. Так что медицина стремится к созданию все более новых инструментов и методов для разделения этого комплекса — пациента. Более простые явления обычно обнаруживаются при обратном движении к моменту их зарождения. Таков генетический подход к объяснению проблем. Процессы, подобные болезням, исследуются в их простейшем периоде — периоде становления, а не в условиях конца, которого они достигают впоследствии, так как конец всегда приводит к общему результату — смерти. Следовательно, эмбриональное состояние имеет тенденцию вызывать больший интерес, чем зрелое, а детству отдается большее предпочтение, чем старости.

Такой генетический подход оказал негативное влияние на психотерапию. Психологические нарушения стали рассматривать как детские психические расстройства, а сам поиск возможных причин стал вестись по линии отделения настоящего от прошлого, психологического от телесных травм. Мы движемся в обратном направлении по рельсам этой ложной модели в направлении более простых событий, останавливаясь наконец у той единственной твердыни, обладающей, кроме Смерти, гарантией бытия,— у Матери. Так много явлений анализа истолковывается теперь в терминах отношений мать — дитя, что остается только спросить, не является ли психотерапия следствием страданий из-за коллективного бессознательного материнского комплекса. Этот "диагноз", определяемый на базе каузального генетического подхода, имитирует естественную науку, и то, что является материей в науке, оказывается матерью в психологии1.

1 В русском языке эти слова еще более омонимичны в своих корнях, чем в английском: mother — matter. (Примечание переводчика.)

Когда выясняется, что анатомические или генетические методы не выявляют коренных причин, на что возлагалась большая надежда, то патологическая предубежденность вынуждена решать свои проблемы с помощью измерения. Это простейший способ дифференцирования предметов, ибо каждое материальное событие существует в определенном количестве, и, следовательно, его можно измерить. Здоровье и болезнь могут быть выражены в формулах: анализ крови, основной метаболизм и т. д. К несчастью, как мы уже убедились, этот способ имеет тенденцию сводить качественные различия к количественным. Такой подход приносит с собой другую философию: хорошая жизнь все чаще означает более длительную жизнь. Улучшение жизни начинает означать ее продление. Развитие сознания означает теперь большую интенсивность его деятельности. Методы патологии, вливающиеся в кровеносную систему медицины, начинают, таким образом, заражать психотерапию.

Чем быстрее и увереннее распознается патология в медицине, тем выше шансы для быстрого и эффективного лечения. По этой причине врач всегда старается обнаружить патологию. Если он является успешным диагностом и это определяет направление его работы, вероятность нарушения деятельности организма, не обнаруженного ранее, должна повлиять на все, что он слышит от пациента, и на все, что он наблюдает. Любое обстоятельство кажется ему симптоматичным; все находится под подозрением. Если аналитик действует с подобной медицинской установкой, то это признак присутствия в нем патологической предубежденности.

Когда человек заболевает? Когда личность становится душевно больной? В медицинских книгах достаточно часто утверждается, что границы даже органической патологии не поддаются четкому определению. Выделяются различные уровни сложности, то есть существуют такие болезни, как бешенство или оспа, для которых индивидуальные переменные менее значимы, чем патологический синдром, справедливо считающийся ответственным за непосредственные причины заболевания. Но более сложные состояния, например, подобные самоубийству, требуют наличия более полной модели каузальных событий для своего понимания. Существует различие между откровенно выраженным патологическим состоянием, которое объяснимо состоянием одной части человеческой системы, и другими положениями, никогда не поддающимися объяснению, но которые можно понять в терминах целостной системы и ее окружения. Применение упрощенной модели к сложным состояниям искажает природу, загоняя ее в заранее приготовленные рамки. Это и есть патологическая предубежденность.

Чтобы определить границы между здоровьем и болезнью, следует более внимательно рассмотреть саму медицинскую идею здоровья. Обычно здоровьем считают свойственную организму деятельность, благополучное физическое самочувствие, крепкое телосложение, отсутствие болезненных проявлений, расстройств, нетрудоспособности и т. п. Ясно, что, как сказал Дюбос, такое понимание здоровья — утопическое; оно не оставляет места для каждодневных реалий человеческого состояния, включающих нарушения и страдания при каждом потрясении. Понимаемое таким образом здоровье только дает основания для патологических предубеждений и регрессивных предписаний современной психиатрии — анальгетиков, транквилизаторов и развлечений. Страдание до такой степени присуще человечеству в целом, что можно сказать, что оно более нормально, чем идеальное здоровье, или, выражаясь иначе, страдание - характеристика здорового состояния. Если это так, то где начинается патология? Из всех жалоб, с которыми врач встречается на практике, от одной третьей до двух третьих вообще не выявляют четко выраженных патологий. В сложных состояниях определение болезни так же туманно, как и определение здоровья. Эта неопределенность сказывается еще отчетливее, если к субъективной стороне — жалующемуся пациенту — относятся с особым вниманием. Могут существовать как объективное свидетельство патологии и отсутствие жалоб, так и жалоба и отсутствие свидетельства о наличии патологии. Внутри этих границ и вне их могут представляться совершенно разнообразные симптомы.

Для врача главным симптомом патологии является боль. Старомодный врач-рационалист отождествлял боль со страданием. Там, где не просматривалось органическое основание для страдания, оно считалось просто воображаемым. Боль должна была составлять основание для страдания, как если бы плач Христа был вызван его физическими ранами. Теперь мы знаем, что страдание предшествует боли; это психическое переводит физиологические события в болезненные ощущения. Измените сознание, как в гипнозе, и факир шагает по углям, а дантист сверлит отверстия в зубах, не причиняя боли. Страдание может присутствовать и без физической боли, а боль может возникнуть без какой-либо органической основы (фантомная боль). Но не может быть боли до тех пор, пока она не переживается психически. Это обстоятельство означает, что страдание первично по отношению к боли, боль — не что иное, как возбудитель, хотя, может быть, и главный, отправная точка страдания.

Помимо того, что физический подход направлен на устранение причины боли, на боль можно воздействовать психологически, но только двумя способами. Можно увеличить способность к перенесению страдания в спартанской или стоической манере. Психологические техники стремятся развивать в этом направлении. Или можно уменьшить нашу чувствительность с помощью анальгетиков, и это более современно. Второй способ ведет к ограничению возможности выносить боль, что, в свою очередь, снижает нашу выносливость в отношении всех видов страдания. Здесь возникает порочный круг, который ведет не к снижению чувствительности, а к возрастающей восприимчивости к страданию, так что потребность в анальгетиках становится еще более настоятельной. В связи с этим развиваются хроническая ипохондрия и лекарственная зависимость — характерные черты нашего века. Патологическая предубежденность смешала боль со страданием, заставляя нас оцепенеть перед обоими. Сообщение, в котором страдание могло бы оповестить о себе, аннулируется, а сами цели наших психических болей не имеют доступа в наше сознание.

Это привело некоторых аналитиков к решению занять противоположную позицию — отречься от всех физических методов лечения. Но в дальнейшем они также попали в ловушку патологического предубеждения. Они тоже путают страдание с болью. Признавая обоснованность страдания, они ошибочно верят в то, что боль должна быть ослаблена лишь в чрезвычайных обстоятельствах. В своих утверждениях о необходимости страдания для углубления сознания они забывают о том, что сознание может оказаться радикально ограниченным болью.

Страдание необходимо для роста осознанности относительно целостной картины заболевания и развития личности. К такому заключению мы пришли, обсуждая смертное переживание. Мы никогда не узнаем, осознанию скольких возможностей воспрепятствовало идеалистическое определение здоровья. Можно предположить, что оно значительно повредило смертному переживанию, так как сопутствующее ему страдание было резко остановлено патологическим предубеждением, не оставлявшим места для страдания в своем представлении о здоровье. Мысль о том, что сделало это же самое представление о здоровье с собственным развитием врача, также не вызывает радости.

Если неправильное функционирование и страдание рассматриваются только патологически, врач не дает себе возможности ощутить собственные раны. В древности врач лечил через свое собственное страдание, как в свое время это делал Христос. Незаживающая рана становилась источником исцеления. Цель обучающего анализа заключается не просто в оздоровлении личности аналитика, но и в том, чтобы вскрыть его собственные раны, дабы дать возможность истечь его состраданию. Но врач уже давно не работает на эмоциональном поле, так как его предрасположенность к научной патологии стремится отстранить его от понимания страдания ради объяснения болезни. Он уже давно не пользуется древней максимой: "Врач, исцели себя сам". Врачи зарекомендовали себя плохими пациентами, возможно, потому, что утратили способность быть ранимыми. Идея здоровья оказалась настолько фальсифицированной, что врач не может вылечить самого себя, начиная с собственных психических заражений, ран и страхов. Логос страдания невозможно описать в учебнике по патологии, использующем клиническую терминологию для описания душевных переживаний; он принадлежит также областям религии, философии и психологии.

Подобно тому, как боль и страдание отличаются друг от друга, причинение вреда и ранение также не являются одним и тем же. Когда аналитик оставляет неза-живленными собственные раны, он не причиняет боли себе самому. Когда история души вновь и вновь возвращается к своим болезненным ранам, к фундаментальным комплексам, она делает это для извлечения из них новых смысловых значений. Каждое возвращение раскрывает их, и они начинают сочиться заново, хотя это никоим образом не нарушает заповеди primum nihil nocere1. Если бы аналитик мыслил подобным образом и пытался залечить раны, свои или пациента, говоря, что то или это — уже закрытое дело, он снова следовал бы медицинскому принципу лечения. Неправильное лечение или правильное, но в неподходящее время, причиняет больше вреда, чем открытая рана. Рана, как часто говорит нам поэзия,— это уста, и терапевту необходимо только слушать.

1 Главное — не навреди (лат.). (Примечание переводчика.)

Обычно патология определяется на основе коллективных стандартов. Некоторые состояния являются патологическими только на коллективном уровне. В случае оспы, например, не существует различий между индивидуальным и коллективным; в случае самоубийства эта разница существует. На эпидемическое самоубийство, как проповедовал Гигезиас2 из Египта, следует реагировать коллективно. Но эпидемические психические явления не являются индивидуальными актами. Применение коллективных стандартов или коллективных систем измерений по отношению к поведению, которое, в первую очередь, является индивидуальным, порождается патологическим предубеждением.

2 Гигезиас — один из философов киренаикской школы в Египте во времена римского владычества. Школа названа по имени ее основателя, Аристиппа из Кирены. Философы этой школы полагали наслаждение главной целью жизни. Гигезиас сомневался в способности разума создавать удовольствия и потому советовал избегать боли. Он говорил, что большей части боли можно избежать, полагая, что такие вещи, как богатство и бедность, рабство и свободу, смерть и жизнь, следует рассматривать как не имеющие значения. (Примечание переводчика.)

Врач обязан использовать коллективные стандарты. Прежде всего потому, что эпидемиология входит в его сферу деятельности. Он отстаивает не просто жизнь своего пациента; он борется также за жизнь общества, за общественное здоровье. Эту деятельность переоценить невозможно. Профилактика — это основа общественного здоровья, и патологическая предубежденность помогает медицине в поисках патологии в санитарии, пище и лекарствах, в воздухе и в воде. Более того, коллективные методы установления болезни весьма существенны для определения медицинского диагноза.

Так как субъективную жалобу не всегда можно подвергнуть проверке с помощью объективного осмотра, а также из-за того, что объективное патологическое свидетельство может оказаться слишком слабым или даже вообще несуществующим, медицина располагает, кроме субъективных жалоб и объективных свидетельств, еще и другим методом. Это статистическая патология. Понятие заболевания основано на выделении тех характеристик больного, которые отличаются от нормальных. Патология искренне утверждает, что аномальные изменения — просто отклонения от нормы.

Отклонения от нормы зависят от определения той или иной нормы. Отклонения зависят от того, как и где специалист устанавливает пределы нормальности, насколько широкой оказывается определенная им средняя часть полученной статистической кривой распределения. Половина ежедневных решений, которые принимает практик, основаны на жалобах, не имеющих органической подоплеки, на жалобах, для которых не существует объективно разработанных норм. Поэтому отклонения от нормы в таких случаях имеют тенденцию отражать отклонения от норм самого практика. Врач вырабатывает свои нормы под влиянием полученного медицинского образования, своего клинического опыта, литературы, которую он изучает в данное время. Что касается комплексных психологических состояний, его нормы имеют тенденцию основываться на его личной терпимости, степени испытываемого им страха. В отличие от аналитика, он не представляет эти нормы для оценки. Они остаются патологическими отклонениями между его нормами и нормами пациента, которые могут быть совершенно различными.

Слово "нормальный" происходит от греческого norma, означавшего плотничий угольник — прямоугольный инструмент для установления прямизны. При измерении таким инструментом, разумеется, наблюдаются отклонения, и все, что не "прямое", не "квадратное", должно считаться патологическим. Нормальное незаметно отождествляется со здоровым. Широко распространенное использование слова "отклонение" в политике, сексе, в технологии свидетельствует о влиянии статистической нормы на патологическое отклонение. Наше представление о нормальном обычно основывается на статистических вероятностях. Все превышающее или не достигающее их отклоняется от нормы. Чем более строг в интеллектуальном смысле разум врача, тем менее он способен совладать с психологическими переменными. Медицинская статистика устанавливает предел терпимости и увеличивает страх в отношении состояний, находящихся на крайних оконечностях кривой, то есть в отношении наиболее индивидуальных явлений. Медицинскому образованию недостает знаний, получаемых при изучении человеческой культуры — истории, литературы, жизнеописаний, показывающих значение ситуаций, отклоняющихся от нормы. Надежды на то, что только статистические данные описывают присущие человеку свойства, уже перестали считаться надеждами. Как указал Юнг в своей работе "Нераскрытая Самость" ("The Undiscovered Self"), ни один человек не соответствует статистической норме. Каждый из нас болен, так как патологическая предубежденность встроена в статистическую модель.

Патологическая предубежденность проявляется и в другом виде — в том, что французы называют deformation professionnelle1. Видение жизни сквозь свою профессию — один из результатов профессионального обучения. Секретарь дисциплинирован, бюрократ — нерешителен, портной видит стежки и ткань, но не человека. Некоторые отождествляются с ролями, которые играют, с образом, который воплощают; внешнее сдвигается внутрь и определяет мировоззрение.

1 Профессиональной деформацией (франц.). (Примечание переводчика.)

Для медицины такая деформация видения означает видение в первую очередь патологии. "В первую очередь" подразумевает видение патологического как прежде всего остального, так и за всем прочим, скрытым,— еще до того, как проявится очевидное. Например, во фрейдистском анализе заранее известно, что большая часть поведения человека и культуры определяется сексуальной патологией. Психотерапия искажена подобной предубежденностью, и сама повседневная жизнь оказывается искривленной и неправильной. Дружба оказывается скрытой гомосексуальностью, а за каждым проявлением культуры стоит страстное желание кровосмесительства, садизма, анальной сексуальности, зависть к пенису1, боязнь кастрации и т. п. В экзистенциализме в сердцевине человеческих поступков скрываются тошнота, страх, скука и одиночество. В марксизме все достижения истории уводят нас назад, к временам рабства, гонений, эксплуатации и войны. Патологическое сводит наилучшее к наихудшему.

1 Зависть к пенису — предполагаемое сильное желание иметь пенис, испытываемое женщиной, которое, как утверждает психоаналитическая теория Фрейда, приводит ее к ощущению неполноценности, оборонительному или компенсирующему поведению. (Примечание переводчика.)

Все это указывает на хаос и путаницу в моделях. Пространственное расположение перепутано со шкалой ценностей. На первом месте — самое простейшее, самое простейшее пребывает в самом низу, самое нижнее есть наихудшее. Предел всего всегда указывает в обратную сторону, к началам, к первому звену в причинной цепи событий. В конечном счете все мы только животные, или клетки, или биохимические смеси2. Выражаясь психологически, про нас говорят, что мы — всего лишь продукт того, что случилось с нами в первые годы жизни. Рассматривая глубинные аспекты, психология стремится направить свои взоры на нижайшие, простейшие, наиболее удаленные от ее местоположения "здесь и теперь" уровни. Сновидения анализируются в направлении поисков латентного, отнюдь не манифестного содержания. Когда же в результате открывается наихудшее и самое низменное, то выстраивается предположение, что конечное (простейшее и самое основное) также обнаружено.

2 Вспомним, в частности, известное определение, данное Энгельсом: "Жизнь — это способ существования белковых тел". (Примечание переводчика.)

Однако в конечном счете мы являемся также и тем, чем стали, тем, что представляем собой перед смертью. В некотором смысле смерть более реальна, чем рождение во всех тех началах, которые остались позади нас. Смерть присутствует постоянно, так как моментом смерти может оказаться любой, и в каждый момент может произойти трансформация души, продолжающей жить после бренного телесного бытия. Не существует никаких моральных проблем, связанных с прошлым, кроме покаяния. Не существует вопроса, как войти в жизнь, но есть понятие, как войти в смерть. Патологическая предубежденность анатомически упрощает события до своих простейших элементов и рассматривает явления с их изнанки.

Например, самоубийство происходит в большинстве случаев в обычной человеческой обстановке, но воспринимается в своей патологической карикатуре, как в окружении изолированных психотиков. К нему приближаются с той стороны, где оно менее всего объяснимо, где оно осложняется органическими и другими глубинными факторами, в отношении которых у психиатрии все же есть несколько ответов. И в результате старинное психиатрическое заблуждение увековечено: к душе можно приблизиться через ее аномалию. То, что открылось, начинает затем применяться повсюду. Французский психиатр Шавиньи заметил по этому поводу: "Любое самоубийство должно интерпретироваться с точки зрения психиатрии". А Эйсслер закончил эту фразу таким образом: "...предотвращение самоубийства пациента — самоочевидный долг психиатра, не нуждающийся в дальнейших оправданиях или дискуссиях" (Eissler, 1965, р. 165). Все самоубийства в конечном счете представляют одну и ту же болезнь. Каждое самоубийство, подобно всякому страданию, содержит противоположные семена: ведь существует тень у любого поступка, и патология распространена повсеместно. Но предубежденность прежде всего овладевает болезнью, обнаруживая корни каждого поступка лежащими в тени.

Аналитик, работающий на основе этой запутанной медицинской модели глубинной психологии, возможно, обнаружит, что его пациенты вечно чувствуют себя виновными. Кажется, что, как ни пытайся, они никогда не обретут способность добраться до сути своих проблем. А если бы они однажды и дошли до этой сути, то последняя оказалась бы преисподней животной распущенности. Пациент не может быть высвобожден из этой дьявольской трясины до тех пор, пока аналитик упрощает события до их конечных значений и обнаруживает последние только на нижайшем уровне. Собственная патологическая предубежденность аналитика передается пациенту, производя метастазы в каждой клетке его личности. Тень распространяется повсюду, и пациента начинает беспокоить его ответственность за все то дьявольское, что он несет с собой, в то время как большая часть этого мрака образуется тенью аналитика из предубежденности его позиции.

Возможно, психологическая предубежденность нанесла медицине меньший вред, чем патологическая предубежденность наносит анализу. Любое событие, включая органические заболевания, относящиеся непосредственно к области медицины, может иметь свою темную сторону. И эта другая сторона является его бессознательным, психологическим аспектом.

Теория заболевания, названного "ослабленным заражением", недавно подробно рассматривалась Саймоном. Согласно этой теории, человек и микроб живут в мирном согласии, принося друг другу взаимную пользу. Хозяин и паразит являются частью одной и той же большой системы, так что заражение носит продолжительный (ослабленный) и привычный характер. Когда же заражающий агент приходит из другой экологической области, как, например, переносчики бешенства и чумы, то между ними нет естественных взаимосвязей. Но заражения патогенными вирусами, кишечными бактериями, туберкулезом, стафилококком и стрептококком формируют часть существующей нашей системы. Специальные меры против них — облучение, хирургия, антибиотики — разрушают ослабленное заражение, беспокоят ход сосуществования, а иногда становятся причинами новых симптомов и заражений. Эти новые заболевания были названы "ятрогенными", то есть болезнями, вызванными врачебным воздействием. Вследствие того, что врач продолжает связывать заражение с болезнью, а болезнь — со смертью, он сражается — и в результате часто уничтожает свой собственный замысел.

Теория ослабленного заражения говорит о том, что присутствие заражающего агента необходимо для возникновения болезни в хозяине, но его наличия недостаточно для того, чтобы болезнь начала развиваться. Микробы (бактерии) присутствуют, но болезнь может не развиться. Даже в том случае, когда агент идентифицирован, само заболевание остается загадкой. Такие эвфемизмы, как "пониженная сопротивляемость" и "гомеостатический дисбаланс", мало что говорят о сущности явления. Для определения комплекса условий, достаточных для возникновения болезни, мы должны начать исследование хозяина. В этом случае может помочь психологическая предубежденность. Выстраиваются следующие вопросы: "Какое значение имеет эта болезнь в данный момент в жизни пациента? Что происходит в бессознательном пациента и в его окружении? Что оказывается целью заболевания; что оно прерывает или чему служит?" Предубежденность психологии предполагает, что болезнь служит достижению чего-либо. Она могла бы предложить совершенно новые виды исследовательских программ. Короче говоря, патологическая предубежденность может увидеть болезнь там, где ее нет и не нести ответственности за заболевание, когда она действительно существует, в то время как психологическая предубежденность может снабдить той информацией, которой не в состоянии обеспечить сама патология.

Первый шаг в исправлении астигматизма ортодоксальной медицины и наведение нового фокуса считались бы, по мнению любого врача, проявлением психологической предубежденности. Но такие действия смогли бы разрушить порочный круг как ятрогенных болезней, так и рецидивирующих заболеваний. Более того, они могли бы привести врача к мысли заняться психологией, начиная с анализа своей собственной личности, своих собственных ран с той же преданностью, с которой он обрел свое призвание.

Теория ослабленного заражения, идеи Ясперса и Вайцзеккера о биографической значимости болезни, методы Кларка-Кеннеди, Дюбоса, как и другие глобальные понятия, представляют медицинскую практику в другом, более психологическом свете. Этот свет не столь великолепно сфокусирован, но освещает более широкую область. Он освещает не просто пораженную болезнью, удаленную под светом хирургических ламп часть тела, а человека в кризисной ситуации его болезни. Как это ни парадоксально, врач уже не может избавиться от патологии без психологической предубежденности, которая вовсе не намерена избавляться от этого. Предпочитая рассматривать анализ как лэй-медицину, медицина избегает заключения договора о сотрудничестве с единственной областью, предлагающей ей наилучшие возможности для решения двух наиболее неотложных проблем: значимости болезни и взаимоотношения доктора с пациентом. Если выразить это другими словами, практикующий медик мог бы извлечь пользу, если бы сам стал лэй-специалистом. Наряду со значением "непрофессиональный" слово "лэй" означает также "открытый". Предубежденность профессиональной установки и жесткая модель медицинского мышления могут быть отброшены для того, чтобы заняться душевными тайнами пациента, подходя к ним с открытой душой. До тех пор, пока медицина не примет вызов анализа и не позволит проникнуть в свое мышление реальности бессознательного и тем самым обогатиться ею, идеи медицины не смогут занять достойное место в нынешнем столетии. Ее развитие будет продолжать оставаться чисто техническим — химическим, хирургическим, инструментальным, пока сам дух медицины остается заточенным в монастырской девственности, обреченный блуждать по белым больничным палатам и изрекать замысловатые фразы о страдании, причинности, болезни и смерти.

 

ГЛАВА X. ДИАГНОЗ И АНАЛИТИЧЕСКАЯ ДИАЛЕКТИКА

 

 

Действительно ли диагноз принадлежит к одной из основных задач врача, о чем говорилось во второй главе? Не служит ли он, скорее, более широким целям, таким, как предупредительная мера, лечение, заживление, или важнейшей задаче - поддержанию жизни? На протяжении тысячелетий диагноз был и все еще остается во многих местах не отработанным или просто неверным. Различные медицинские системы по-разному оценивают клинические симптомы. Тем не менее, врачи были и остаются способными лечить и излечивать, восстанавливать и вселять надежду, продлевать жизнь. История медицины показывает, что в прошлом диагнозы были чрезвычайно неадекватными. Но насколько эффективной остается медицинская практика! Такое расхождение между медицинской теорией и практикой можно отчасти отнести к архетипу целителя, как мы уже видели выше.

Диагноз играет вторичную роль в искусстве врачевания, так как медицина - прикладная наука; она возвышается или рушится вместе с методами своего воздействия на пациента. Здесь не может быть чистой науки о диагнозе, о медицинском знании, так как не существует медицины без заболевания и заболевания без пациента. Как и в любой прикладной науке, искусство и методы врача являются главными. Знания врача могут быть менее существенными, чем его действия, особенно его способность к констелляции или структурированию лечения. И снова, может быть, не так важно то, что врач делает, нежели то, что он делает.

Но диагноз все больше и больше продвигается к центру современной медицины. Это явление частично вызвано влиянием на медицину естественных наук, особенно с начала семнадцатого столетия. Значимость диагноза отражает все возрастающую роль знаний в медицине, сверх и вопреки ее искусству и практическому опыту. Научная медицина ищет причины появления клинических симптомов, которые затем, после выяснения этих причин, определяют курс лечения. Корректно поставленный диагноз требует знания, и это знание становится все более сложным, по мере того как ежегодно одиннадцать миллионов страниц медицинского журнального текста добавляется к уже существующей медицинской литературе. Врач обязан отвернуться от пациента и работать в лаборатории для определения его диагноза, так как именно в лаборатории можно систематизировать и уплотнить эти сложные и громадные знания. Клинические симптомы возымели тенденцию превращаться в лабораторные отчеты, то есть, посредством изучения рентгеновских снимков, электрокардиограмм и электроэхограмм, анализов крови и мочи и т. п. практик составляет свой диагноз. То же происходит и с процессом лечения, - врач обращается в лабораторию, изготовляющую вещества, соответствующие диагностическим категориям.

Таким образом, врач превращается в посредника между пациентом и исследователем и, устраняясь от личного участия, насколько это возможно, избегает препятствий, возникающих при передаче точной информации от пациента в лабораторию и правильного рецепта в обратном направлении - из лаборатории пациенту. Диагностические вычислительные машины, предназначенные для улучшения точности диагностирования и предписаний, - логическое последствие научной эволюции в медицине. До тех пор, пока врач пытается приблизиться к точке зрения физика, присваивая себе модель мышления, принятую в сфере естественных наук, он должен держаться как можно "дальше" от пациента, четко определяя "границу" между собой и пациентом. Он должен оставаться объективным наблюдателем процессов, происходящих в организме пациента, и защищать эти процессы от субъективного вмешательства. Следовательно, лучшим является такой врач, который в наименьшей степени вмешивается в ситуацию. Перенося этот вывод на психотерапию, можно сказать, что лучшим аналитиком был бы такой, который в классической манере восседал бы в кресле позади пациента, редко разговаривал и оберегал бы свою личность от пристальных взоров своего подопечного.

Не следуют ли академическая и клиническая психологии тому же самому стереотипу или паттерну? В последние десятилетия были изобретены тысячи диагностических тестов для того чтобы обеспечить практика точными, сродни лабораторным, знаниями. Эти знания предназначены в помощь диагностической классификации и для облегчения выбора методики лечения. Ситуация с тестами похожа на лабораторную ситуацию; участие психолога должно быть сведено к минимуму. Для получения точных знаний психолог должен исключить факторы, возникающие на основе личных симпатий. Может показаться, что знание и понимание - несовместимы. Что касается понимания, с его благожелательным интуитивным вовлечением в отношения с другой личностью, то уровень понимания снижается, так как с научной точки зрения ему нельзя доверять; оценка другой личности стала все больше и больше зависеть от диагностического инструментария. Сможет ли когда-нибудь этот вид знания компенсировать утрату понимания?

Конфликты, возникающие в клинических коллективах между психиатром и социальным работником, отражают это различие между знанием и пониманием. Если специалист, обследующий пациента или тестирующий психолог хорошо знают своего субъекта и сумели добиться взаимопонимания с ним, то их наблюдения уже не могут оставаться достаточно объективными. Диагноз перестает обладать прежней обоснованностью.

С другой стороны, диалектика анализа пытается преодолеть дистанцию между субъектом и наблюдателем, создавая связи, сближающие их друг с другом. Этот процесс начинается только тогда, когда становится не совсем ясным, кто из них субъект, а кто - наблюдатель. Пациент начинает наблюдать за самим собой и аналитиком, таким образом принимая участие в диалектическом процессе; а аналитик, подчиняющийся происходящему процессу, - уже не наблюдатель, устанавливающий диагноз.

Как диагноз, так и диалектика начинаются с известного и работают с неизвестным. Оба процесса используют интеллект, и оба требуют участия пациента. Однако в случае, когда диагностика подходит к концу, когда неизвестное становится известным, когда болезнь уже классифицирована, диалектика продолжает работать с неизвестным и не заканчивается. Это явление аналогично бесконечному процессу развития сознания, за пределами ограничений, устанавливаемых рациональным интеллектом.

Это различие между диагностикой и диалектикой проявляется снова в различии между излечением и осознанием. Окончанием клинического лечения является излечение. Процесс приходит к получению результата, и все медицинские мероприятия - это стадии, продвигающие его в направлении осуществления. Однако сознание (насколько мы способны интерпретировать очевидное), не движется ни в направлении сколь - нибудь определенной цели, ни к использованию результатов труда, а является непрерывно продолжающимся процессом. Аналитик, представляющий излечение целью своей работы, мыслит как медик. Он не постиг природы комплекса, основы аналитического процесса. Противоядий против комплексов не существует. Их невозможно радикально вылечить, так как комплексы - не причины, хотя и являются детерминантами психической жизни. Они - основные личностные компоненты, приданные личности вместе с самой душой, как энергетические ядра и количественные средоточия психической жизни. Медицинская модель стремится представить их как раны и травмы или как злокачественные новообразования и инородные тела, которые следует удалять медицинскими средствами. Но, если комплексы являются энергетическими центрами, их нельзя "вылечить", не причинив вреда жизнеспособности пациента. Когда аналитик работает с таким представлением о конечной цели анализа, он находит лекарства, стремящиеся проявиться в его пациентах появлением большего равнодушия, хладнокровного упорядочивания своих жизней, меньшей живостью и свободой поведения. (Люди искусства всегда опасались, что медицинский анализ может освободить их от комплексов и, прижигая раны, кастрировать их творческие способности). В качестве энергетических центров комплексы не излечиваются и не уничтожаются, а, скорее, трансформируются, и, в качестве целеполагающих энтелехий*, наряду с диалектикой развивается их динамизм и углубляется осознание присутствия комплексов.

* Энтелехия - в философии Аристотеля - телеологическое понятие достижения цели, осуществляемого нематериальным деятельным началом, определяющим развитие материи. Телеология - учение, по которому все в природе устроено целесообразно, и всякое развитие является осуществлением заранее предустановленных целей. (Прим. Пер.).

Означает ли это, что каждый анализ должен быть "вечным", так как диалектика для сознания, кажется, не имеет предела? Точнее, это означает, что диалектика аналитического процесса продолжается, по меньшей мере, столь же долго, как сама жизнь. Данный процесс, как ни странно, является лишь вторичным результатом действительного анализа, происходящего между двумя участниками. Диалектика продолжается внутри души каждой личности, между эго и бессознательными доминантами, теми главными психическими силами, которые формируют характер и определяют судьбу. Диалектика вступает в действие еще до начала анализа и часто проявляется в качестве симптомов, всякий раз, когда эго не поглощает ее и относится к ней положительно. Развитие души проходит сквозь конфликтные ситуации, когда в какой-то один момент перевешивает эго, а в другой - бессознательное. Психическая энергия подобна изменяющемуся течению, усиливающемуся под влиянием анализа. Аналитик обеспечивает появление противоположного полюса, когда пациент утрачивает контакт с противоположностью в самом себе. В дальнейшем все расщепленные силы бессознательного в пациенте констеллируются в анализе. Кажется, что, подобно магниту, аналитик притягивает их к себе. Он отстаивает существование бессознательного в пациенте теперь в открытую, так что сам аналитик становится главным объектом пациента, и мы наблюдаем то, что называется "переносом". Он продолжается до тех пор, пока с помощью диалектики анализанд не сможет воплотить реальности души, не нуждаясь в личности аналитика, который выполнял эту функцию для него. В дальнейшем он сам сможет поддерживать процесс обострения сознания, временами возвращаясь к аналитику, чтобы вместе с ним потрудиться на наиболее неорганизованном энергетическом поле.

Диалектик действует, как повивальная бабка, сказал в свое время Сократ, изобретший этот метод. Его присутствие помогает пациенту родить новую жизнь, развившуюся в нем самом. Аналитик лишь углубляет процесс, являющийся, в основном, собственностью самого анализанда. Исходным для всех межличностных отношений является внутренняя диалектика личности, отношение к бессознательному психическому.

Диалектический процесс развивается внутри каждого из участников отдельно и самостоятельно. Аналитик тоже имеет мечты, эмоции, обнаруживает симптомы, с которыми он должен поддерживать связь, точно также, как врач "следит" за новинками современной медицинской литературы. Аналитик таким образом пытается соблюдать максиму "врачу, исцелися сам", применяя методы собственной медицины к самому себе. Он пытается содержать в порядке собственное сознание, чтобы не оказаться бессознательным положении, имея дело с тем или иным своим пациентом. Если он начинает ошибаться, то впадает в те роли, которые пациенты устанавливают для него. В дальнейшем такие пациенты уже не могут отличать свои проекции от реальности аналитика, поскольку аналитик отождествился у них с их собственными фантазиями. Только оставаясь на своей собственной позиции с помощью собственной диалектики, сохраняя свое собственное видение, фантазии, эмоции и симптомы, аналитик сможет быть полезным анализанду.

Отношение анализа к телу как к источнику симптомов и эмоций отличается от медицинского подхода. Диагностик относится к телу как к объекту. Диагноз требует педантичного изучения этого объекта. В этом смысле немедицинский аналитик выступает как абсолютный лэй. Он не умеет со значительным видом выстукивать грудную клетку или пальпировать брюшную область. Это медицинское невежество послужило главной причиной, почему аналитик не-медик, - даже если он компенсировал это свое невежество необходимыми познаниями в органической психиатрии, - рассматривался как лэй. Он не умел ставить диагнозы; он не знал строения тела.

Кроме того, что тело является объектом, оно являет собой и некое переживание. Тело одновременно представляет собой и "нечто", и "самое себя". Переживание тела распространяется за пределы представления о "теле-образе". Оно исходит из предыстории всей осведомленности и внутреннего ощущения человеком собственной внешней реальности. Когда пациент представляет свое тело для определения диагноза, ему удается вытащить из него самого себя, присоединившись к осматривающему врачу в отстраненном обследовании себя, лежащего на столе. Или он съеживается от страха, обнаженный, чувствуя себя злополучной, внутренне не защищенной жертвой. Эти основные реакции выказывают то расщепление субъекта, которое составляет диагностический подход. Тело становится только объектом или только субъектом, в то время как в действительности оно представляет собой субъективный объект и объективный субъект. Эти переживания тела, особенно отделение от него и наблюдение за ним, - то, что анализ старается трансформировать. Поэтому аналитик весьма осторожно подходит к вопросу использования диагностического подхода, который, при всей его ценности в медицине, только сильнее расщепляет то, что анализ стремится вылечить.

Анализ также уделяет тщательное внимание телу. Он наблюдает за телом и прислушивается к нему как к некоему переживанию. Тело - это сосуд, в котором происходит процесс трансформации. Аналитик знает, что невозможно достигнуть устойчивых изменений, пока не осуществится воздействие на тело. Эмоции всегда неистовствуют в теле, и свет сознания требует эмоционального тепла. Эти проявления эмоций в теле на протяжении анализа - симптоматичны (не в диагностическом смысле) по отношению к стадиям в диалектике. Восприятие их в качестве диагностических наряду с медицинским подходом к лечению могут повредить процессу анализа. Высыпание кожной сыпи, нарушения кровообращения, жалобы на внутренние органы, боли и раздражения, - все они отражают появление новых областей переживаний тела. Они часто проявляются сначала под видом недомоганий, до тех пор, пока тело не будет услышано без его вынужденных пронзительных криков, молящих о признании его переживаний. Аналитик также обращает столь же заботливое внимание на собственное тело, прислушиваясь к сигналам собственной плоти, чтобы помочь собственной диалектике. Он пытается ощущать его в часы усталости и голода, сексуального возбуждения, внезапных спадов активности, раздражающей суетливости или развития симптомов и болезни. Его тело - звучащая дека. Такая чувствительность свойственна телу как переживание и уместна в работе аналитика. Хотя эта работа и не устанавливает диагноз, но вряд ли заслуживает определения "лэй".

Это рассуждение приводит к рассмотрению симптомов с диагностической и диалектической точек зрения. Для первой из них симптом - это клинический признак, для другой - символическое значение. Желудочная и головная боли - клинические признаки, но они также выражают различные значения, в соответствии с общим символизмом желудка и головы в определенной личности. Таким образом, диалектический процесс собирает информацию из симптомов, так же как диагноз обращается к ним как к признакам патологии. Устойчивые симптомы, такие, как например, заикание, повторные язвы, "кашель курильщика" устраняются диалектическим процессом, а слияние этих страданий также происходит с помощью символа.

Там, где медицина пытается найти средство для излечения симптома, так как он означает только неправильное функционирование, анализ исследует симптом из-за его символического значения. Симптомы - это не только функциональные дефекты. Подобно всем ранам, они также являются повреждениями, имеющими архетипическую предысторию, то есть, человечество испытывает одни и те же страдания, по крайней мере, с тех времен, с которых существуют записи исторических событий. Биография, мифология, литература и традиционные практические знания, - а не только медицина, - создали основу для симптоматологии. Испытывающий страдания может обрести смысл в существовании своих ран, реагируя на них символически. Он может даже больше не испытывать потребности в реверсивном (обратимом) симптоме, если символические аспекты симптома уже укоренились в его сознании. Впоследствии его внимание не будет болезненно, вольно или невольно, обращаться к той же самой старой, подтачивающей силы проблеме. Если наступает исцеление, то оно возникает как побочный продукт сознания.

Диагностика и диалектика, кроме того, пользуются разными методами. Изучая диагностические признаки, врач стремится к точности определения именно того, что поражено, где ощущается боль, количественного анализа и состава крови и т. п. Аналитик, с другой стороны, пытается расширить диапазон сознания, исследуя символическую предысторию симптомов. Метод первого - определение; метод второго - амплификация.

Определение констатирует наличие некоего явления и где оно отделяется от того, что отличается от него. Определение хирургически изымает чужеродные включения. Чем более точно и подробно можно определить некое явление, тем основательнее становятся наши знания о нем. Поскольку душа неоднозначна, а наше знание ее до сих пор остается неполным, точные определения - всегда оказываются поспешными. Главные проблемы, с которыми анализанд приходит на анализ, являются центральными проблемами любой жизни: любовь, семья, работа, деньги, эмоция, смерть. Секира определения может скорее изуродовать эти проблемы, чем освободить их от окружения. Определения все-таки более свойственны логике и естественной науке, где необходимо строго соблюдать соглашения относительно значений слов, и где определения служат замкнутым системам воздействий. Психическое не является замкнутой системой в данном смысле. Определение создает атмосферу беспокойства, пригвождая все по местам. Анализу лучше служит амплификация, высвобождающая предметы обсуждения из их обычных жестких рамок. Амплификация противопоставляет разуму парадоксы и переживания; она раскрывает сложности. Она стремится даже выстраивать символы. Эти рассуждения подводят нас ближе к психологической истине, всегда имеющей парадоксальный бессознательный аспект, в сравнении с определением, характеризующимся исключительной рациональностью сознания.

Метод амплификации в большей степени похож на методы гуманитарных наук и искусства. Обращаясь многократно к одной и той же теме, находящейся под наблюдением, человек в исчерпывающей степени амплифицирует ее. Такая деятельность подобна затянувшейся медитации или вариациям на музыкальную тему, или повторяющемуся паттерну движений в танце, или в движениях кисти в живописи. Она имеет также ритуальный аспект, так как значительность проблемы, которую подвергают амплификации, никогда не постигается полностью. Человек начинает заниматься ею, зная, что не сможет разобраться в ней полностью. Он может только ходить вокруг нее, пробиваться через нее и свидетельствовать о своем почтении к ней, уделяя ей столько внимания. Такое отношение позволяет открыться уровням значения в любой проблеме, и оно соответствует способу, которым сама душа представляет свои требования, многократно возвращаясь к основным комплексам для выработки новой вариации и побуждения сознания к развитию.

Дар значения не является результатом интерпретации, которая столь часто представляет собой ничто иное как перевод его на понятные слова, ослабляющий бессознательное. Значение - это не нечто приданное аналитиком лоскутному одеялу из сновидений и событий. Оно не вводится внутрь, а скорее, выпускается наружу. Таким образом, значение предшествует интерпретации и делает ее возможной, ибо, если значение ранее не проникало в сознание как потенциальная возможность каждого психического события, ни одна интерпретация не попала бы точно в цель. Значение возникает a priori (заранее), так что любой случай может стать значительным переживанием. Аналитик вводит значения двумя способами: обнажая и рассекая их до самых сущностей или возвышая их, придавая им бoльшую весомость посредством амплификации.

Что касается первого способа, аналитик задает вопросы, точно так же, как диагностик. Но в диагностировании расспросы нацелены на получение точных, фактических ответов. Где именно болит? Когда это началось? Какая у вас температура при пробуждении? Вопросы прекращаются, когда информация получена. Вопросы анализа не приводят к определенным ответам. Скорее, они выявляют процесс, поднимающий еще большее число вопросов и вызывающий поиски в жизни на бoльших глубинах. Значение выводится из неизвестного. Раскрываются вещи, которые вряд ли можно было бы вообразить, подобно тому, как Сократ с помощью вопросов извлек неизвестные истины из Мено. Метод расспросов, примененный Сократом, стимулирует вопросы, обращенные к душе. Вследствие того, что они жизненны, такие вопросы ставят под вопрос саму жизнь. Снова мы обнаруживаем, что диалектика аналитического процесса приводит к смертным переживаниям.

Что касается второго способа ввода значения аналитиком, амплификация приводит к новым символам. По мере того, как старые становятся все более осознанными и сформулированными, значения, которые в них заключаются, по всей видимости, начинают истощаться. Возвращение снова к сути через новый поворот амплификации, - происходит ли оно через чтение, жизненный опыт, через сновидения, - открывает другой символический аспект, высвобождая другое переживание. События воспринимают символический аспект; внутренняя сторона жизни (аспект suksma* на санскрите) начинает проявляться во всем - цель, преследуемая многими духовными учениями. Это явление приводит к углублению способностей восприятия переживаний. Осваиваясь с основными комплексами своей души, человек узнает определенные истины о себе. Это интимное знание представляет собой как объективную истину, так и понимание.

* В индуистском религиозном течении Джайнизм (Jainism) постулируются 14 уровней добродетели (духовного развития). Десятый уровень (suksma) - переход к состоянию проницательности. (Прим. Пер.).

Вследствие того, что темы, к которым личность возвращается через амплификацию, - не только ваши и мои глубочайшие раны, но также и вечные темы души, последние никогда не успокоятся раз и навсегда после своего определения. Так как в объективных коллективных переживаниях принимает участие каждый из нас, мы также начинаем понимать других, достигая объективных коллективных уровней в своих собственных проблемах. Обучающий анализ развивает объективность путем амплификации проблем кандидата, осваивающего профессию аналитика, за пределами его личного уровня. Затем он начинает постигать другую личность "снизу", как это и случается на практике.

Если понимание было бы просто симпатией, оно было бы личным. Тогда и в самом деле только знание могло бы приводить к истине. Этот момент является наиболее значительным. Является ли понимание просто отождествлением с точкой зрения другой личности и разделением ее личных страданий, притом, что все суждения о неком явлении оставались бы субъективными? Аналитик оказался бы замкнутым в солипсический круг эмпатии, и объективность перестала бы существовать вообще. Анализ в таком случае вряд ли отличался бы от личного сострадания. То, что делает анализ объективным и предлагает возможности науке о душе, это именно объективный, коллективный аспект души. Этот ее аспект имеет точки соприкосновения с другими, и эта общность проявляется в способности замышлять, воображать, поступать и сочувствовать в соответствии с корневыми метафорами, которые Юнг назвал архетипическими паттернами.

Понимание, следовательно, требует знания, знания объективной психики. Не обладая знанием коллективного бессознательного, аналитик стремится упростить фундаментальные проблемы до личных мелочей индивидуальной жизни. Диалектика превращается в поверхностную беседу о слухах и преследующих воспоминаниях, в обмен личными мнениями. Индивидуальность не означает этот вид личностных различий в мелких подробностях. Индивидуальность души не основывается на случайностях воспитания и обстоятельствах. Скорей всего, она определяется способностью каждого из нас открывать свое особенное призвание, из которого эти случайности, должно быть, связанные между собой, формируют свою часть индивидуальности. Это движение к тому существу, с которым личность отождествляет себя, распознается через последовательность поразительно значимых переживаний, составляющих историю души. (Юнг отметил всеобъемлющие паттерны и главные стадии этих переживаний в своих исследованиях процессов индивидуации и привел личный пример истории души в автобиографии Memories, Dreams, Reflections ["Воспоминания, сновидения, раздумья"]). Аналитик пытается понять другого и вызвать в нем понимание самого себя, связывая историю болезни с историей души, помещая незначительные события в отношение к центральному мифу жизни пациента.

Хотя аналитик является специалистом, его профессиональная область, душа, заключает в себе, не менее, чем все свойственное человеческой природе, а, возможно, даже нечто большее. Затруднения, с которыми сталкивается аналитик, - не просто частные и субъективные истории болезни. Лишь необходимая аналитику скромность заставляет его описывать душевные переживания в виде историй болезни, а для измерения полного объема встревоженной души недостаточно использовать узкий фокус психопатологических механизмов и клинический язык. Проблемы, которые приносит ему душа в практической работе, требуют изучения. Он должен знать, как разместить субъективное внутри объективного психологического контекста, иначе ему суждено погрязнуть в мелочах. А когда он говорит ясно и отчетливо о своей работе, то использование при этом профессионального языка также несправедливо в отношении души. У него есть обязательства за пределами его специальности, так как то, что входит в его практику, - это сегодняшний день. Коллективный уровень встревоженной души - это история человечества. Она касается каждого.

Любой аналитик черпает познания из философии, этнологии, искусства, религии и мифологии, предпочитая эти источники ортодоксальной медицине, так как эти области знаний представляют формулировки объективной психики. Они описывают то, как душа видит и переживает жизнь и смерть. Аналитика спрашивают, как справляться с проблемами, не относящимися к излечению болезни и приведению в порядок здоровья; эти проблемы касаются вопросов "как жить" и "как умереть". Продолжительные, содержательные полемики на эти темы поддаются многосторонней амплификации. Они в большей степени, чем науки, касаются человеческой природы, и медицина приносит меньше пользы, чем миф, с его точным описанием подробностей в воображении и поведении, показывая, как психическое помещает на более фундаментальные и объективные уровни свои проблемы и альтернативные решения.

Каждое сновидение перечисляет эти вечные проблемы на некоем вечном языке, перемешивая их со случайными мелочами обстоятельств. Аналитик обязан воздерживаться от снижения проблем каждого уровня на другой, более упрощенный, но посредством полемической беседы со сновидцем ему удается объединить эти уровни. Позиция аналитика - одна нога внутри, а другая снаружи - означает не только знание и понимание, непредубежденность и причастность, но сверх всего - понимание личностного уровня психического в свете знания объективного уровня. Такая позиция обеспечивает аналитику непредубежденность изнутри, некоего рода символическое мышление, совершенно отличающееся от положения, в котором одна нога, стоящая снаружи, опирается на медицинский пьедестал.

 

ГЛАВА XI. НАДЕЖДА, РАЗВИТИЕ И АНАЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС

 

 

"Там, где есть жизнь, есть и надежда" — такова максима врача. Надежда поднимает дух пациента, укрепляя в нем волю к жизни. Врач никогда не осмеливается отнять у него надежду. В этом заключается сущность его терапевтической установки.

Эта максима содержит нечто большее, чем секулярное, медицинское указание, утверждающее, что до тех пор, пока пациент жив, существует надежда на его излечение. Максима констатирует тождество жизни и надежды. Там, где есть жизнь, есть и надежда. А эта надежда — сама воля к жизни, желание будущего, или, как ее определяет словарь, "страстное ожидание". Как смогли бы мы продолжать жить без нее; что означает без надежды слово "завтра"? В основе максимы врача — идея о том, что основной побуждающей силой человека вполне могла бы быть надежда, так же как безнадежность — атмосфера самоубийства. Томас Элиот выразил это так:

Ступай, ступай, ступай,- сказала птица,- род человеческий

Не может вынести слишком много реальности.

Но если надежда — фундаментальная эмоциональная сила жизни, то, возможно, она и, как намекает на это Элиот, противоположность самой себе — фундаментальный обман, поскольку именно ожидание и надежда уводят нас от настоящего момента.

Вероятно, стоит вспомнить мифы о происхождении надежды в мире. В Индии надежда связана с именем Майи, Великой Богини, искушающей нас круговоротом иллюзий. Подобно Майе, надежда завораживает неисчислимыми прихотями нашей судьбы. Нас опутывает паутина надежд, которые являются волей к жизни, переживаемой как проекции в ожидании будущего. Как фундаментальная эмоция, надежда Майи могла бы стать тем, что современная психология называет проецирующей функцией психического, которая никогда не позволит нам уйти, пока мы живы, соблазняя нас движением вперед. На Западе двойником Майи выступает Пандора. В мифах об их происхождении прослеживаются параллели. В греческой мифологии Зевс создал Пандору в виде статуи в натуральную величину, как красиво раскрашенную куклу (первый "сладкий обман"), наделенную добродетелями двадцати греческих божеств. В Индии Великая Богиня появилась на свет как создание, в котором объединился весь индуистский пантеон, чтобы спасти мир от отчаяния. По другой версии, она возникла в виде Утренней Зари; а затем, как Сати1, была создана Брахмой в присутствии двадцати божеств, чтобы соблазнить Шиву сойти вниз с высоты его аскетического отшельничества, для того чтобы могла продолжаться вечная драма жизни, беспрестанно воскресающая и умирающая. С этими персонажами греческой и индуистской мифологии ассоциировались все капризы и пороки человеческой страсти и вся творческая энергия человеческих стремлений (Шива и Брахма; Прометей, Гефест, Зевс).

1 Сати — самосожженная вдова на погребальном костре мужа (по обычаю, соблюдавшемуся в некоторых высших кастах Индии). (Примечание переводчика.)

Пандора первоначально представлялась в виде большого кувшина или сосуда. Как показывает Панофски, этот сосуд в более поздней традиции превратился в ящик. В Пандоре-сосуде взаперти было спрятано все мировое зло. Когда он был открыт (а это должно было произойти неизбежно, подобно тому как Ева, поддавшись искушению запретного плода, принесла Грех в этот мир), наружу ринулись все злые силы — все, за исключением Надежды. Истории о сотворении феноменального мира иллюзий, которые известны в Греции, Индии, в Ветхом Завете, очень похожи.

Сказание Гесиода1 о Пандоре говорит нам о том, что надежда - одно из тех зол, которые находились в сосуде, и единственное оставшееся в нем. Оно лежит там, скрытое от взоров, в то время как прочее зло, фантазии, страсти и есть те самые проекции, которые мы встречаем во внешнем мире. С помощью интеграции проекций это зло можно было бы снова захватить в плен и поместить в сосуд. Но внутри сосуда пребывает надежда, тесно связанная с динамизмом самой жизни. Там, где есть надежда, существует и жизнь. Мы никогда не сможем встретиться с надеждой непосредственно, как не можем и завладеть жизнью, ибо надежда — это побуждение жить в завтрашнем дне, бездумное стремление вперед, в будущее. Ступай, ступай, ступай...

1 Гесиод — один из самых ранних греческих поэтов (около 700 г. до н. э.), часто называвшийся "отцом дидактической поэзии". До нашего времени дошли полностью два его труда: "Теогония", основанная на мифах, и "Труды и дни", описывающие сельскую жизнь. (Примечание переводчика.)

Не является ли религиозная надежда совершенно другой? Мы находим ответ на этот вопрос в "Послании к римлянам, VIII" апостола Павла: "Ибо мы спасаемся надеждой: но надежда, которую мы видим,— это не надежда: ведь если человек это видит, почему он все еще надеется? Но если мы надеемся на то, чего не видим, то с терпением должны ожидать его". Надежда — это не то, на что человек надеется; человек надеется не на то, что уже известно. Такая надежда — надежда на нечто порочное. Это иллюзия. Снова обратимся к словам Т. Элиота:

Я сказал своей душе: успокойся и ожидай без надежды,

Ибо надежда может оказаться надеждой на нечто порочное; жди без любви,

Ибо любовь может оказаться любовью порочной; остается еще вера,

Но вера, и любовь, и надежда - все заключены в ожидание.

Религиозный смысл надежды — в принесении в жертву всех упований. Разве надежда отчаяния, возникающая при столкновении с риском самоубийства,— не религиозная надежда (в которой ожидание — это все)?

Секуляризованная надежда наилучшим образом проявляет себя в медицине. В ходе недавних собраний членов Американского онкологического ббщества докладывалось о некоем эксперте-консультанте, объяснявшем, почему в битве за спасение жизни онкологического пациента никогда не следует сдаваться. Вне зависимости от затрат, боли и психического мучения всегда существует надежда на то, что на протяжении временного облегчения страданий больного медицинская наука сможет разработать лекарство и сохранить ему жизнь. Вопросы качества жизни и вхождения в смерть стремятся отодвинуть на второй план по отношению к главной медицинской цели — продолжению жизни. Жизнь больше не служит чему-то иному, она сама становится своим собственным мерилом.

Уже достаточно сказано о научной медицине; но достаточно ли сказано об анализе? Спасение жизни несет в себе разные значения. Для врача оно означает прежде всего отсрочку смерти. Это просто и ясно. Такое спасение можно оценить измерением: годами, днями, часами. Надежда на спасение, которую предлагают врачи,— это надежда на большее время, то есть на длительность жизни. И надежда, которой служит врач,— это требование пациентом более продолжительной жизни, а не лучшей или преобразованной. Когда жизнь становится собственным мерилом, хорошая жизнь означает просто более длительную, а смерть представляется величайшим злом. Но предположим, что лекарство найдено, уже принесено к изголовью,— какая надежда остается пациенту? Что должно быть сделано для сохранения его жизни, для его спасения? Этот вид медицинской надежды служит секуляризованному спасению, но такого спасения не существует.

Медицина связывает болезнь со смертью, здоровье — с жизнью. Гаубиус из Лейдена (1705-1780) дает следующее определение: "Медицина — хранитель жизни и здоровья от смерти и болезни". В то же время сегодня медицина говорит о необходимости обоснования идеи "естественной смерти", так как аутопсия показывает, что любую смерть можно проследить до остатков болезни. Эта мысль подразумевает, что надежда, благодаря которой мы хотели бы покончить с болезнью, может избавить и от смерти. Однако "нездоровая" жизнь и "здоровая" смерть также являются реальностью. Такая перестановка элементов привычных пар (здоровье — жизнь, болезнь — смерть) предлагает другой способ видения проблем смерти, с которыми сталкивается аналитик. Борьбу с болезнью можно отделить от страха перед смертью, так как болезнь — враг и жизни, и смерти. Болезнь наносит вред не только достойному умиранию, но и достойной жизни. Метафора умирания, бытующая у индусов, показывает, что смерть требует здоровья; человек в надлежащий момент "опадает" с древа здоровья неповрежденным и созревшим. Эта метафора подразумевает, что врач может приложить усилия против болезни не только ради жизни, но и во имя смерти, чтобы позволить своему подопечному прийти к осознанному достижению желанной цели.

Или можно привести пример обычая, существующего у эскимосов. Когда человек заболевает, он присваивает себе новое имя, появляется новая заболевшая личность. Чтобы покончить с болезнью, он должен буквально "разделаться" с ней, выйдя за ее пределы, то есть умереть. Единственная надежда на излечение больного заключается в его смерти. Здоровье требует смерти.

Возможно, именно это имел в виду Сократ, невнятно произнесший последние слова о своем невыплаченном долге (жертвенном петухе) Асклепию. Как только исполненный надежд петух (дерзновенная гордость жизни), поющий на рассвете каждое утро, приносится в жертву, инстинкт ожидания завтрашнего дня пропадает. После этого смерть становится исцелением и спасением, а не последней, наихудшей стадией болезни. Пение петуха на рассвете возвещает также о воскрешении света. Но победа над болезнью и новый день начинаются только тогда, когда честолюбивое стремление к ним оставлено на алтаре. Болезнь, которую вылечивает смертное переживание,— это неистовое желание жить.

Эта болезнь лучше всего выражается медико-статистическим термином "ожидаемая продолжительность жизни". Надеясь, "ожидая с желанием" — статистически оправданное определение; каждый имеет право на определенную длительность жизни. Эта надежда имеет тенденцию вовлечь врача и пациента в ожидание неоправданного события. Они надеются на более продолжительную жизнь, чем та, о которой уже известно исходя из прошлого. Надежда такого рода вряд ли имеет отношение к спасению. Она регрессивна, так как мешает бросить смерти вызов. Такая надежда сосредоточена на самой себе, потому что просит больше того, что уже было у человека. Это вряд ли та надежда, которую описывает апостол Павел и для которой "улучшение" означало бы качество бытия, а не приближение к "нормальному". Каждого человека подводят к вере в то, что желание освободиться от болезни означает на самом деле возвращение к состоянию, в котором он находился до болезни, к status quo ante1. Когда врач присоединяется к пациенту в надежде на восстановление или возвращение его здоровья с быстрым выходом к исходному положению, они вместе движутся против потока времени, процесса старения и реальности смерти. Их объединенная надежда отрицает смертность всей жизни.

1 Положению, существовавшему до определенного момента (лат.). (Примечание переводчика.)

Аналитик часто обнаруживает, что намеренно проходит мимо симптомов, встречающихся в его практике. Вместо того чтобы исследовать эти симптомы, он обращается к жизни человека, способствовавшей развитию патологии. Его предпосылка заключается в том, что болезнь привносит свой смысл в жизнь пациента, и он, аналитик, пытается понять этот смысл. Он не может сулить обычную надежду на исцеление или даже на смягчение симптомов. Его аналитический опыт говорит, что надежда, которую лелеет пациент, является частью самой патологии. Надежда возникает в пациенте как существенная часть констелляции его страдания. Ею часто управляют невыполнимые требования освобождения от самих страданий. То же состояние, которое образовало симптомы, может прервать или убить эти симптомы — или вылечить их. Поэтому аналитик не надеется на возвращение к тому состоянию, из которого возникают симптомы и надежда на излечение.

Поскольку надежда имеет эту сердцевину иллюзий, она приветствует вытеснение. Надеясь на status quo ante, мы подавляем существующее состояние слабости и страдание, а также все то, что оно приносит с собой. Сегодня многие жалобы — на язвенные, сердечно-сосудистые заболевания, высокое кровяное давление, синдром стресса, алкоголизм, несчастные случаи на дорогах и в спорте, нервные срывы — поступают от людей, занимающих ответственные должности в обществе, и именно их статус повинен в возникновении этих жалоб. Подверженность заболеваниям, подобно суицидальному импульсу, приводит пациента и врача к встрече лицом к лицу с болезнью, упорно возвращающейся вопреки всякой надежде на исцеление. Человек может спросить, а не сама ли надежда на медицину частично ответственна за повторные заболевания; так как медицина никогда не уделяла полного внимания слабости и страданию, смертное переживание неспособно представить свое истинное значение. Ведь переживания, связанные с установкой на быстрое и полное выздоровление, как правило, обманчивы, ибо до тех пор, пока душа не получит того, чего хочет, она просто обязана заболевать снова. И здесь начинается новый порочный ятрогенный круг возвратной болезни.

Медицинский образ здоровья, с его ожиданиями относительно жизни, просто не воспринимает в полной мере страдание. Медицина может избавить нас от мучений. Врач может поставить перед собой цель вылечить пациента, так как воспринимает болезнь как чужеродное вторжение, от которого следует избавиться. Но "избавление" в анализе невозможно, потому что, как мы уже видели, сам пациент и есть болезнь. А болезнь — это не то страдание, от которого должен быть избавлен пациент, но состояние, необходимое для спасения. Если пациент — это болезнь, "избавление" означает деструктивный отказ от пациента. Единственной защитой пациента в таком случае может быть чрезмерный — раздутый, преувеличенный — перенос, в котором душа — умасливающая, льнущая, соблазняющая — требует более настойчиво, чтобы ей позволили существовать. До тех пор, пока излечение означает "избавление", ни один человек в анализе никогда не пожелает расстаться с ролью пациента.

И все же, казалось бы, надежда медицинского лечения состоит в достижении такого утопического состояния, когда не было бы пациентов. В какой-то степени пациент всегда чувствует, что ему "не следует" быть больным. Сама медицина со своим представлением о здоровье, отрицающем человеческую недолговечность, ведет нас, гонимых и измученных, к жизни за пределами наших возможностей, приводя таким образом к грани полного упадка сил. Когда врач предупреждает о необходимости замедлить движение, его собственное напутствие "Ступай, ступай, ступай" и furor agendi1 предотвращают воздействие его предупреждения на пациента. "Улучшение" означает "восстановление сил"; здоровье становится эквивалентным силе, стремлению к жизни. Наше здоровье доводят до полного истощения сил, а затем восстанавливают до его прежнего состояния подобно механизму, охваченному петлей ускоренной обратной связи. Кажется, душа способна заставить услышать себя, говоря только на языке врача — с помощью симптомов.

1 В состоянии гнева (лат.). (Примечание переводчика.)

Обнаруживать свою слабость и безнадежность, быть пассивным к проявлениям симптоматического бессознательного — такое состояние часто оказывается весьма благоприятным в начале анализа. Оно не ощущается как положительное, так как наша надежда связана с чем-то иным, с ожиданием чего-то такого, что мы уже знаем. Но смерть приближается неотступно, а с ней и возможность некоторой трансформации. Аналитик может вдохновлять пациента на переживание этих событий, на приветствие их, даже на сохранение их, ибо некоторым становится лучше при воспоминании о худшем. Если он приступает к анализу, надеясь вместе с пациентом на "избавление" от этих переживаний, стало быть, он начал вытеснять их медицинским способом. Некоторые переживания должны проявляться лишь после унизительного поражения перед болезнью или попыток самоубийства, только в органической форме. Но здесь медицинская надежда во всеоружии своих предписаний стремится восстановить силу status quo ante. Она снова отсылает прочь от себя укрепившего здоровье пациента. Так как на пути к выздоровлению пациенты оказываются вблизи смерти, медицина отсылает их обратно, снова к жизни и болезни.

Аналитик воспринимает зависимость, пассивность и безнадежность по-иному, так как начинает анализ с признания собственной слабости. В первый же час анализа он вынужден признать, что не может установить диагноз, не знает ни причины жалобы, ни того, сможет ли лечить или вылечить пациента. Он демонстрирует в некотором смысле собственную пассивность. Он должен оставить надежду на жизнь своих пациентов и не обещать многого для укрепления надежды пациента. Если он вообще имеет надежду, то она существует в бессознательном, в неизвестном, которое может появиться из аналитической диалектики, где существует надежда "на то, что мы чего-то не знаем". Эта установка была подробно представлена в главе "Столкновение с риском самоубийства".

Аналогично ожиданию обстоит дело и с развитием. Врача обучали биологии. Его модель развития исходит из изучения эволюции главным образом человекообразных видов. Он видит развитие в увеличении размеров, дифференциации в деятельности, усиливающейся жизнеспособности, в приближении к стандарту данного вида, а из высших проявлений жизни оценивает зрелость по способности к репродуцированию. Генетика, биохимия, гистология, эмбриология снабжают врача основными познаниями о развитии.

Перенесенная на аналитический процесс развития души, эта модель превратно истолковывает некоторые фундаментальные явления. Здесь мы снова сталкиваемся с фрейдистским анализом, испытавшим воздействие своей медицинской предыстории. Обычно фрейдистский анализ завершается, когда пациент достигает успешного урегулирования своих проблем сексуального характера. В этом виде анализа внимание аналитика редко привлекают пациенты в возрасте, превышающем 45 лет. Представление о развитии определяется биологическим мышлением.

Биологическая способность к репродуцированию переносится на свойства психического и становится критерием "зрелости". Но должно ли совпадать биологическое развитие с психической способностью?

Даже идея креативности — столь желанной для многих цели — формируется этими биологическими представлениями о потенции и репродуцировании. Вследствие того что продукт всех естественных процессов всегда проявляется физически, творческая способность рассматривается как репродуктивный акт с осязаемым результатом (в виде ребенка, книги, памятника), имеющим свою физическую жизнь, выходящую за пределы жизни его создателя. Однако креативность может выражаться и в нематериальных результатах — в виде приносящего пользу существования или прекрасного поступка или в форме других добродетелей души, таких, как свободолюбие и открытость, чувства стиля, такта, юмора, доброта. В философии и религии способность развить в себе добродетель всегда считалась лучшей из добродетелей. Традиционно этот вид развития предпочитался физическому развитию человека. Для достижения этой цели биологическая модель креативности и вид развития, демонстрируемый природой, могут быть принесены в жертву. Но развитие души не требует чрезмерных жертвенности и аскетизма. Достаточно вспомнить, что творческая жизнь характеризуется непосредственностью и свободой и что креативность означает не только способность к репродуцированию в виде физической плодовитости. Пациент мечтает о "развитии" и "обретении креативности". И психотерапия во многом введена в заблуждение идеей о том, что каждый должен быть нормальным (здоровым), иметь детей и "приносить пользу" или писать, рисовать, "создавать предметы искусства", то есть быть творческой личностью. Когда человек говорит о креативности как о продуктивности, он стремится найти восприимчивого слушателя в лице медицинского аналитика, поскольку здесь в дело вступает биологическая модель развития. (Медицинская установка справедливо связывается с этим способом мышления, потому что, как мы уже упоминали, корнем слова "врач" (physician) является "bhi",означающее "расти", "воспроизводить".)

Такое представление о развитии предает те же ожидания, что и надежда. И снова в его основе лежит количественный критерий. Подобный подход рассматривает аналитический процесс главным образом как добавление к личности. Аналитик, представляющий процесс развития в таком свете, надеется на то, что его пациент будет развиваться всесторонне физически, станет более приспособленным, более удачливым, его деятельность будет более успешной. Или, если цели аналитика в большей степени сосредоточены на самом себе, развитие имеет тенденцию означать более богатую, более дифференцированную субъективность, определяемую как "расширение сознания". Независимо от того, является такое расширение сознания экстравертным или интровертным, развитие означает, что расширение и эти цели находятся под влиянием биологической модели мышления. Личность надеется на развитие в соответствии с биологической моделью, и аналитик, полностью отстаивающий эту модель, рискует оценивать развитие только в соответствии с нормами эволюционных процессов. Такие идеи о развитии больше подходят подрастающему ребенку, чем взрослому человеку, для которого увеличение размеров тела и жизнеспособности, способность к репродуцированию и приближение к определенным показателям уже не представляются целями развития. Развитие, понимаемое только как увеличение и не предполагающее смерти, перекликается с желанием любящей матери иметь вечный источник молока, истекающий из ее груди. Креативность, понимаемая как увеличенная продуктивность, содержит в себе всепоглощающие фантазии о громадном фаллосе. Сохранение таких представлений в более зрелом возрасте, даже если они были перенесены в область психического развития и развития творческих способностей, свидетельствует о том, что не все ребяческие грезы исчезают по мере взросления человека. Лишь незрелые люди бывают озабочены поисками своей зрелости. И разве не типично для отрочества видение развития и способности к творчеству в протеевых образах "становления"? Ожидание и развитие, как и юность, свидетельствуют о незрелости личности. Творческий furor agendi, поддерживаемый неуместными метафорами роста, может предотвратить истинное психическое развитие и таким образом убедить аналитика рассматривать развитие в совершенно другом ключе.

Креативность анализа не должна выходить за пределы самого анализа. Он не должен производить еще и что-то другое. Креативность всегда пребывает в нем самом в течение всего аналитического часа. Аналитические взаимоотношения, то есть отношения, которые вырабатываются взаимными усилиями,— основная форма совместного творчества. Другие творческие деяния совершаются в одиночестве (например, сочинительство или живопись) или в группах (например, в артистической деятельности). В анализе же две личности "создают" друг друга. Разве не анализ обеспечивает креативность корневой метафорой в любом виде взаимоотношений, где плодотворное взаимодействие и есть работа, но работа не ради ее результатов?

Аналитический процесс состоит из трансформаций в направлении к индивидуальности; он ведет человека к состоянию, в котором тот становится самим собой. Из эмпирического наблюдения за этим процессом можно сделать вывод о том, что индивидуальность является нормой для самого вида — для гомо сапиенс, человека. Это парадоксальное утверждение, так как индивидуальность всегда отличается от вида и разрушает все статистические данные. Поэтому аналитик обнаруживает, что сам способствует развитию, которое, как бы то ни было, ведет в направлении к нестандартному и эксцентричному. Он обнаруживает, что сам занимает позиции (подобно его позиции в отношении самоубийства), которые определенно противостоят видовым нормам в их биологическом понимании.

Развитие души может увести ее полностью от способности к адаптации и дифференциации. Например, в результате анализа молодая женщина-интроверт или молодой человек, у которого чувства опережают мышление, могут обнаружить, что в большей степени погружены в себя, чем в те указания, которые вырабатывает для них внешний мир. Они в первую очередь предпочитают быть теми, кем являются, и это для них важнее, чем идти в ногу с миром, который предъявляет к ним неверные требования. По зрелом размышлении можно представить, что, вероятно, теперь они в большей степени адаптированы, но их шаги в направлении этой адаптации совершенно отличаются от обычного биологического представления о развитии. Даже такие наблюдаемые в психиатрической больнице крайности, как растущая зависимость или уход в себя больного, страдающего аутизмом, аналитик может рассматривать как явления развития. Душа может развиваться, не выставляя результатов этого процесса на обозрение, и проявления этих результатов могут противоречить требованиям внешнего мира, жизни и тела. Мы должны вернуться к древней мысли о здоровом духе в здоровом теле. Когда мы говорим о полноценной жизни, то не всегда подразумеваем также и полноценную душу. Иногда полноценная жизнь может означать "внутреннюю пустоту", точно так же, как кто-то, о ком говорят, что он душевно богат или очень добр, может ни единого дня в своей жизни не прожить в состоянии хорошего здоровья с медицинской точки зрения.

Биологическими целями расширения и дифференциации можно пожертвовать в пользу концентрации. Для некоторых молодых одаренных людей горизонт со всеми его ослепительными возможностями сужается. Развитие сознания требует настойчивости и целеустремленности разума. Концентрация на собственной личности и ее судьбе развивает узкий луч видения и эмоциональную напряженность, которые никак не соответствуют паттерну биологической дифференциации или жизнеспособности человека, хорошо развитого физически, приводящего в действие все свои способности.

Анализ вовсе не является динамической психотерапией. Само слово "психодинамика" предает философию жизни, основанную на надежде и росте. Анализ часто ведет к условиям, в которых динамика изменений постепенно снижается, завершаясь стабильностью. Устойчивость такого рода алхимики представляли как Камень с неведомой способностью расти и становиться чем-то иным, но в сущности тем же самым. Простота подобного состояния сама по себе не пессимистична, но все же она оказывает давление на оптимистические ожидания.

Рост может оказаться развитием в направлении от мира. Аналитический процесс демонстрирует это явление в образах утраты, увядания, умирания. Но прибавляется столько же, сколько и теряется. Когда иллюзии проработаны, то часто остается гораздо меньше, чем надеялись, поскольку становление собой означает сведение именно к тому, чем человек и является,— к камню из обычной глины, точно так же, как любовь, обращенная только на себя, означает ограниченность восприятия реальности человеком и в равной степени его уникальность. Аналитическое развитие, особенно для пожилых людей, означает, по всей видимости, удаление от видимого в направлении невидимого. (И снова, разве не ребенок должен указывать нам на все существующее на свете?) Проблемы видимых результатов оказываются все более и более преодолимыми, даже в тех случаях, когда аналитическая работа делается еще более необходимой. В таком случае творческая способность полностью занята сотворением самого себя. Мы обсуждали эту тему ранее на традиционном языке, говоря о ней, как об утонченном теле, или о бессмертном алмазном теле, или о выстраивании собственной смерти. Такое развитие и творчество невозможно измерить биологическими стандартами; они в большей степени соответствуют паттернам духовного развития в религии, мистицизме и философии.

Именно поэтому аналитический процесс описывается точнее как качественное, а не количественное изменение. Алхимия представляет (что весьма тщательно задокументировал Юнг) самую ясную картину этого вида развития. Руда (наше обычное содержание) переплавляется для получения драгоценного металла; жидкости (наши смутные эмоциональные токи) очищаются до капли редкой эссенции; твердые массы (наши аморфные скопления) сводятся к своим элементарным составляющим. Это разделение происходит с помощью установления различий, ненужные шлаки отбрасываются. Или путем применения огня и соли (наших жгучих и горестных переживаний) излишки сжигаются, а ценные компоненты обретают вечное существование. Слишком крупное превращается в едва различимое, слишком тяжелое улетучивается, слишком подвижное отягощается свинцом, а слишком сухое обогащается дождем. Собранного урожая всегда оказывается меньше, чем злаков на корню. Аналитическая работа имеет тенденцию создавать меньшую в религиозном значении личность, в которой рост происходит вниз, внутрь и назад, в направлении духов предков и к зародышам семян, из которых мы появились на свет. Как говорит алхимия, аналитический процесс — это некая opus contra naturam1. Онтогенез2 души вряд ли воспроизводит биологический филогенез3, даже если наш интеллект должен использовать биологические метафоры для подобных описаний. Следовательно, психическое развитие представляет собой, как это ни парадоксально, развитие, направленное против естественного существования, если естественную жизнь воспринимать слишком наивно. Развитие души должно было бы проходить через смерть, эту главную opus contra naturam. Нет, этот процесс не является развитием, скорее, как сказал Будда, "разложение свойственно всем составным предметам. Трудись усердно для своего спасения".

1 Работа против природы (лат.). (Примечание переводчика.)

2 Онтогенез — индивидуальное развитие живого существа, охватывающее все изменения, претерпеваемые им от стадии оплодотворения яйца до окончания индивидуальной жизни. (Примечание переводчика.)

3 Филогенез — процесс развития всех органических форм в течение всего времени существования жизни на земле. (Примечание переводчика.)

Поскольку надежда-ожидание и развитие не дают представления об аналитическом процессе, их противоположности — отчаяние и смерть — тоже не являются удовлетворительными метафорами. Или, вернее, до тех пор, пока мы рассматриваем анализ лишь как процесс улучшения, любые модели усовершенствования, трансформации, роста и развития будут казаться удовлетворительными. Но любые корневые метафоры такого рода вводят в заблуждение, когда выступают защитниками от непосредственного переживания. А непосредственное переживание — единственная пища души — является сердцем анализа, потому что именно переживание порождает сознание. Совершенствование, трансформация, рост и развитие требуют индивидуальных моментов непосредственного переживания, которое сходит на нет в разрушающей силе самого процесса развития.

Этот процесс слишком легко спутать с прогрессом, ибо прогресс достаточно просто маскирует сам момент переживания. Фактически любой момент может оказаться моментом смерти, вследствие чего весь процесс всегда сжимается в "здесь и сейчас". Не где-то в каком-то месте, не в будущем, но именно "здесь и сейчас", в любой момент эмоционально напряженного сознания.

Мы мало что знаем о сознании. После всех эпох и веков пребывания человека в этом мире мы все еще не можем сказать многого о главном событии в психической жизни. У нас есть заслуживающие доверия гипотезы о психологической основе и сенсорных связях сознания. Кроме того, мы имеем основания верить в то, что сознание потребляет энергию, что оно требует психологической напряженности или "направленности" и что оно связано с "реальностью". В противоположность ему мы используем слово "бессознательное", когда сталкиваемся с искажением реальности или с неосведомленностью о ней. Судя по тем очевидным фактам, которыми мы располагаем, нам кажется, что сознание усиливается, когда реальность переживается наиболее остро.

Данное предположение согласуется с описаниями большинства духовных практик, развивающих сознание путем тщательной фокусировки в призме внимания. Последнее (внимание) не является просто интеллектуальной процедурой. Это присутствие, ожидание или прислушивание к говорящей реальности, воплощаемое в образе Будды с его огромными, восприимчивыми ушами, вся вершина ума которого открыта для восприятия. Сознание обретает жизнь в анализе с помощью смелых столкновений с реальностью, парадигмой которой является встреча с реальностью смерти при самоубийстве. Прибытие туда, где сорваны все завесы, выражено в бесчисленных метафорах, связанных с развитием сознания: метания в тупиках и блуждания по лабиринту; движение странника вперед сквозь инфляции, депрессии и прочные заслоны; послойная очистка от шелухи каббалистической луковицы и т. п. Какой бы ни была метафора, ее цель заключается в том, чтобы пробиться к непосредственному переживанию реальности, к предметам в том виде, какими они являются. Мистическое сознание, даже химические "мгновенные видения" Олдоса Хаксли, нацелено на это живое проникновение, так что разделение на субъективную осознанность "здесь" и на объективную природу "там" исчезает. Жизнь и воображение соединяются в моменты синхронии.

Обходы, стены и заслоны — это те системы, которые мы создаем во избежание прямого контакта. Они являются тем ростом, который предотвращает развитие; панцирями, защищающими чувствительность от непосредственного обнажения. Ибо непосредственность является великим табу, и переживание становится косвенным. Пища души упакована. Человек больше не чувствует, что находится внутри собственной жизни, он где-то снаружи наблюдает за своей жизнью или выражает свои впечатления о ней словами. Он становится персонажем из фильма, автором собственных воспоминаний, частью семейного воображения, осуществляющей надежды, порожденные отчаянием других. Мать проживает жизнь через своих детей, а отец — через свою организацию (завод или контору). Контакт через сексуальность становится навязчивым, когда любая другая возможность контакта с обнаженной непосредственностью постепенно уменьшается. Душа хотела бы обнажиться перед другой в своем просторечии, но дело оборачивается всего лишь супружеской неверностью. В наиболее утонченном виде переживание опосредовано самой психологией, ее героями, образами этих героев и их жизнью, ее методами и терминами. Человек становится отчетом об истории болезни, переводящим понятия из книги в процесс самоанализа, размалывающего эмоциональную непосредственность в пыль. Даже все общественно полезные виды досуга и социальной ответственности, дачные хобби, наряду с "высшими" устремлениями, такими, как религия, искусство и идиллия личной любви, могут помешать непосредственному переживанию настолько, что жизнь, приобретающую

это качество, молодые называют "подделкой" или "липой". Те молодые, которые все еще способны к непосредственности, яростно сопротивляются заключению своего чистого видения в заранее изготовленные по шаблону ловушки, которые для них уже освободили взрослые. По этой причине мы назвали анализ непрерывным поражением и связали его с креативностью. Он обязан быть иконоборческим. Он действует, разбивая сосуды, в которые заключены пойманные в ловушки переживания, даже если это сосуды самого анализа.

Из всех этих сосудов медицинский наиболее искушает аналитика, в особенности потому, что он более всего соответствует ожиданиям пациента. Ожидая развития и надеясь на следующий сеанс, можно избежать незавершенности в течение данной сессии. В анализе остается только нуминозное; развитие и надежды уводят от этой конфронтации с незавершенностью. В такой ситуации лишь дерзновенность может справиться с этой проблемой, даже до степени, когда терапевтическое искусство (в медицинском смысле этого слова) уступает дорогу человеческой непосредственности и риску эмоциональной вспышки. В этом случае мы оказываемся обнаженными, безнадежно глупыми и ни в чем не превосходим пациента.

Единственным инструментом аналитика для интенсификации осознания в течение аналитического часа является его собственная личность. Следовательно, аналитики должны всегда рассматривать свой собственный анализ как главный критерий их работы; не прошедший анализ аналитик — лэй-аналитик. Сновидения, ассоциации, события могут прийти к нему на помощь, но с такой же легкостью они могут использоваться пациентом как новые занавесы и новые средства защиты от непосредственного переживания. Это обстоятельство делает очень важным существующее столкновение, так как в нем аналитик не только отображает пациента, но и сопоставляет его со своей собственной реакцией. Пациент приходит за этой реакцией. Он ищет не развития, любви или излечения, но осознания непосредственной реальности. Аналитическая встреча требует от участников напряженной концентрации или состояния "все там", своего рода всеобщего "присутствия", которое, благодаря физической основе сознания, невозможно поддерживать на нужном уровне в течение значительного времени. И снова, как мы обсуждали в главе VI, это всеобщее обязательство участия в процессе является онтологической основой работы, так как аналитическое присутствие означает также присутствие аналитического бытия.

Перемещение от кушетки к креслу, то есть переход от Фрейда к Юнгу, знаменует сдвиг от диагностики и опосредованного к диалектике и непосредственному. Это физическое положение, соответствующее другой онтологической позиции, придает иное значение выражению "быть в анализе". Пациент в кресле больше не смотрит на самого себя с позиции медика — как на объект для диагноза и лечения. Переход от кушетки к креслу представляет собой изменение фокуса в самой личности — от того, что она должна, к тому, что она есть. Кресло погружает нас в самих себя, назад, внутрь нашей реальности, кем и являемся на самом деле, лицом к лицу, колено к колену, бесстрашно отражающимися в зеркале другого, без единого шанса на замещающее переживание. Теперь свободы ассоциаций с надеждами на появление чего-то нового больше нет. Больше не существует ожиданий чего-то иного; вместо этого есть тождество с тем, что личность представляет собой сейчас. В повторяющихся изменениях мы обнаруживаем неизменность. Это тождество и неизменность древние греки называли бытием, и оно тождество уникальности личности, которую алхимики воображали в Камне. Здесь, в этой спокойной и способной нанести ранение точке, не существует ни надежды, ни развития, ни какого-либо превращения, но только то, что есть сейчас, и deo concedente1, чистое и прозрачное, как кристалл.

1 Божественное присутствие (лат.). (Примечание переводчика.)

Этот процесс может быть описан как последовательность уникальных и бесценных моментов прозрачности, которую часто представляют в психическом в виде ожерелья из драгоценных камней. Традиция относится к истолкованию этих ярких моментов, подобных лучам света,

вышедшим из призмы, как к построению алмазного тела. Теперь возникает вопрос о том, какое отношение имеет аналитическая работа по созданию в душе неразрушимых ценностей сознания к нашей теме смерти, бессмертия и построения алмазного тела.

Не могли бы мы в таком случае сделать вывод о том, что пациент, приходящий к аналитику для разрешения своей психологической проблемы, на самом деле просит разрешить проблему своего психического бытия, то есть что решение проблемы человека означает решение проблемы души или ее спасения? Таким и представляется то, что традиция всегда называла спасением души или искуплением. Мы обнаруживаем, что за всеми побуждениями к росту и развитию, к творчеству и созиданию, за надеждой обрести больше силы, больше жизни и больше времени, за этим "ступай, ступай, ступай" скрывается потребность в спасении души человека любым способом, всеми правдами и неправдами, сквозь ад и морские пучины, в спасении с помощью дзен, Фрейда или Юнга. С помощью непосредственного переживания, возможность которого предоставил анализ, мы поступаем так, как и завещал Будда: "Трудись усердно для своего спасения".

 

ГЛАВА XII. ВРАЧЕБНАЯ ТАЙНА И АНАЛИТИЧЕСКОЕ ТАИНСТВО

 

 

Давайте обратимся теперь к прошлому, чтобы посмотреть, зависит ли таинство анализа от врачебной тайны, какой она впервые была установлена в клятве Гиппократа: «Что бы я ни видел или ни слышал в профессиональной или частной беседе из того, что не следует разглашать, я буду хранить в тайне и не расскажу о том никому». Если бы в качестве основания для аналитического таинства можно было представить что-нибудь другое вместо врачебной тайны, мы столкнулись бы с еще одним аргументом против лэй-анализа.

Врачебная тайна — благородный этический принцип. Он охраняет достоинство личности и в то же время возвышает саму болезнь, относясь к ней как к принадлежности личной судьбы, части ее драмы и как к тому, что достойно уважения. Существует, кроме того, и социальная необходимость сохранения врачебной тайны. Там, где здоровье и болезнь рассматриваются как взлеты и падения судьбы, врач обязан не сплетничать о состоянии дел своих больных. Без медицинской этики сама медицина вряд ли могла бы существовать. Кто бы позволил врачу войти и увидеть себя в самом слабом и наиболее отвратительном состоянии, если бы врач вынес из комнаты больного сплетни на торговую площадь? Однако врачебная тайна, при всем уважении к ней, часто может оказаться чем-то таким, что лишь отдаленно ее напоминает.

Она запрограммирована, так как является правилом, а правила обращения со всеми историями болезни одинаковы. Врачебная тайна стремится не учитывать индивидуальные взаимоотношения пациента и врача, так что пациент и в самом деле находится «в руках врача» или «под ножом хирурга». Врач не начинает свою работу с отождествления себя с историей болезни, лежащей перед ним. Это не в правилах современной медицины в силу всех тех причин, которые мы уже обсуждали. Врач нуждается в правиле о врачебной тайне, чтобы защитить пациента, так как не чувствует воздействия истории болезни на него самого. Он не осознает, что врачебная тайна направлена также и на защиту врача, что предъявление другим истории болезни является также и его собственным разоблачением. Если бы врач эмоционально вовлекался в терапевтический процесс, подобно аналитику, то не испытывал бы подобной потребности в правиле сохранения тайны. В таком случае он бы чувствовал себя вынужденным хранить молчание о душе своего пациента, как он поступает в отношении собственной души. Осмотрительность не нуждалась бы в насаждении этического принципа в виде правила, так как возникала бы естественно.

Правило насаждается извне, когда естественное чувство благоразумия утрачено. В древности клятва Гиппократа имела религиозную окраску, которой лишена современная медицина. То, что от осталось от клятвы, представляет собой не более чем жесткий скелет, этический принцип, лишенный трансцендентной энергии. Врач говорит: «Вы можете рассказать мне обо всем, показать мне все, так как из-за моей клятвы это не распространится дальше». Но при этом врач ничего не говорит о самом себе и о том, каким образом он получает эти откровения о душе другой личности. Разделяемая тайна приводит к возникновению близости, и первая личность, которой интересуется пациент,— это не «другие», а сам врач. Достоин ли он столь глубокого посвящения в мою личную жизнь? Способен ли врач хранить откровения, которых требует от меня? Но пациент уже загнан в угол правилом соблюдения близости с незнакомцем.

Врачебная тайна реализуется посредством любопытной диссоциации. Пациент представляет свою историю болезни и свое тело так, как если бы они находились за пределами его внутренней жизни. Врач знакомится с историей болезни и осматривает тело больного, как если бы они были объектами. Для данной медицинской ситуации это, возможно, единственный путь, и врачебная тайна соблюдается. В любом случае тело не столь скрыто, как душа; данные телесного осмотра поддаются объективному анализу, публикуются, в то время как душа представляется в сущности личной и тайной. Поэтому, когда в старину врачи искали местоположение души, они заглядывали в наиболее скрытые, углубленные участки тела, точно так же, как испытавшие на себе влияние медицины современные аналитики считают психическую жизнь тесно связанной с «личными» или «тайными» частями тела.

Нарушение тайн и их неправильное сохранение прерывают отношения человека с врачом и действуют, как яд изнутри, не позволяя исповеди превратиться в катарсис, а общению стать терапевтическим. Параноидное требование абсолютной верности, страх предательства и разоблачения показывают, что человек не способен далее любить и терпеть обиды. Любовь возникает там, где возможно предательство, иначе не существует риска. Любовь, находящаяся в безопасности,— это наименьшая часть любви. Тайна такого вида представляет собой оборону, приводящую к параноидному одиночеству: человек находится наедине со своими тайнами, и не существует никого, кому бы он смог их доверить. В другом случае неправильно хранящийся секрет — это секрет маленького ребенка, который удерживает его, упражняясь во властном всемогуществе. Для него он необходим, но взрослое дитя следует тому же паттерну, упиваясь властью, обретенной посредством сокрытия своей тайны. Как параноидная, так и детская тайны по недоразумению оставляют их обладателя в одиночестве.

Хранить тайну этимологически означает хранить нечто в стороне от других, отдельно. Скрытность — основная черта индивидуальности. Например, в семье не могут развиваться индивидуальности до тех пор, пока в ней не начинают делиться некоторыми секретами друг с другом и хранить другие в тайне друг от друга. То, что вы содержите в тайне от другого, разъединяет вас, и в своей тайной жизни вы начинаете открывать в себе свою индивидуальную душу. (Одной из причин, почему столь трудно сохранять тайны, является именно то обстоятельство, что весьма трудно сохранять свою индивидуальность.)

Поделившись тайной, человек впускает другого в священное хранилище своей индивидуальности. Он хранит свои тайны до тех пор, пока не почувствует, что другая личность, с которой он уже готов поделиться тайной, тоже относится к ней как к священной. Для этого между двумя людьми должна возникнуть атмосфера доверия. Доверие развивается медленно, через понимание и диалектику. Тайна может разделяться только двумя людьми, не человеком и специалистом. Когда аналитик умалчивает о своей личности, надеясь в соответствии с врачебной тайной создать атмосферу, в которой он является только объективным отражателем событий, он может действительно предотвратить откровения, в которых нуждается пациент, не только в целях избавления от секретов, но и отчаянно желая разделить их с другим человеком. Мы раскрываемся не только для того, чтобы освободиться от своей тайны, но и чтобы посвятить кого-то еще в свой секрет. Аналитическая точка зрения рассматривает тайны как нечто, чем следует делиться, подобно общинной трапезе. Поскольку участие в тайне создает взаимоотношения, нежелание пациента разоблачить себя или даже позволить протестировать психологически может стать успешным началом аналитической работы. Эти чувства показывают, сколь высоко он ценит свою личную жизнь, историю своей души. Но скрытность не позволяет поставить точный диагноз; она также отказывает традиционному побуждению вынести все на свет. Поэтому медицинская точка зрения имеет тенденцию считать все тайны аморальными. Они то, что следует вывести из системы пациента посредством абреакции и катарсиса. О них следует рассказывать свободно, говорить обо всем, что взбредет на ум, чтобы чистосердечно раскрывать свои тайны. Таким образом фрейдистский анализ первоначально получил название «излечивающей беседы».

Анализ, каким мы его описали в первой части, является скрытым союзом. Доверительные отношения между аналитиком и пациентом развиваются через умение хранить тайну. Если для аналитика нарушение этого доверия является этически неправильным, когда он обсуждает своего анализанда, то анализанд также разрушает этот скрытый союз, если сообщает кому-нибудь о своем анализе и аналитике. Тайна, хранимая двумя, не может быть открыта любым из них без ее нарушения. Раскрыть тайну — значит нарушить обещание, данное анализу. Это обещание не связано с надеждой на какой-либо особенный результат, хотя оно и имеет некоторую весомость. Тайна, которую хранят партнеры, дает обещание, что желание исполнится. Сохранение тайны, таким образом, является первым действием при создании аналитического сосуда, содержащего аналитическое обещание.

Эта идея отображена в «аналитическом сосуде», описанном Юнгом при изучении алхимии. Верность двоих друг другу в их общей работе — некое обязательное требование самой работы. Без скрытого союза мы не сможем достойно встретить риск самоубийства. Эта тайна важнее, чем правило, диктуемое этикой. У нее абсолютно другие мотивы, близкие к тем, которые свойственны религиозным таинствам.

Слово «таинство» (mystery) происходит от греческого «myein», используемого для описания как закрывающихся лепестков цветка, так и смыкающихся век. Это естественное движение при утаивании, указывающее на добродетель стыда, испытываемого перед таинствами жизни, половина которых происходит во тьме. Аналитики, придерживающиеся мнения только о сексуальном характере переноса, возможно, стремятся не обращать внимания на то, что этот стыд, утаивание и таинство могут быть добродетелями. Некоторые процессы должны удерживаться в тайне, если им вообще суждено функционировать. Например, скрытность поощряется в творческой деятельности, во взаимоотношениях любовников, в молитве, размышлении и удалении от мира. Необычайным свойством наших главных переживаний является то, что они столь тайно сокровенны, предназначены только для нас, лично, индивидуально. Все, что совершается в темноте, нет необходимости вытеснять. А то, что глубоко, в глубинной психологии,— даже если представляется биологической моделью, как пустившее корни вниз, в землю и во тьму,— должно оставаться под землей. Источник находится за пределами видения.

Анализ ведет себя осмотрительно при истолковании вытеснений. В связи с тем, что вытесненное все равно возвращается в той или иной форме, раскопки, проводимые в духе furor agendi, могут оказаться преждевременными и нанести вред всему растению. Поэтому, исследуя вытесненную сексуальность, давайте не заходить слишком далеко и не обнажать то, что естественно скрывать. Божественное охраняется табу, а гениталии в большинстве людских сообществ обычно прикрывают. Откровенное обсуждение сексуальности может оскорбить чувства таинственности, которые столь естественны в отношении сексуальной жизни. Половое сношение обычно не становится публичным событием, а моменты воспроизведения, от опускания яичка и выработки спермы до оплодотворения и беременности, обычно происходят во тьме. Это значит, что, когда сексуальные тайны и сознание вины выносятся на свет, следует оставлять сексуальное таинство и стыд в темноте.

Из всех аналогий с аналитическим таинством, пожалуй, лучше других подходит религиозное таинство. Там, где скрытность хранит молчание об известном, таинство заботится о неизвестном и непостижимом. Участник религиозного таинства разделяет переживание, причиной которого сам не является. Он — свидетель Богоявления, драмы, затягивающей его душу в свои события, и через это переживание он преображается. Его свидетельство — не просто следствие беспристрастного наблюдения, не эмоциональное участие, присущее исступленному фанатику. Он принимает участие, будучи открытым к тому, что может произойти, позволяя себе растрогаться чем-то превосходящим его собственную волю. В Греции участвовавшие в величайших таинствах (а присутствующих одновременно могли быть тысячи) никогда не рассказывали о том, что же происходило, и до сего дня мы не знаем точно, в научном смысле, содержания и последствий этих таинств. Свидетели не рассказывали о них из страха смерти, потому что таинство, в котором человек участвует, рождает не просто тайну, не просто осторожное благоразумие, но превосходящий все молчаливый благоговейный страх, приводящий к невозможности рассказывать о таинстве кому-либо, не разделившему то же переживание. Участники сами «не знают». Религиозная жизнь зависит от таких переживаний, адом Бога возникает всюду, где бы ни совершилось таинство. Культ естественно формируется из аналитического таинства.

Человек не может рассказать о таинстве, так как не может говорить о том, в чем участвовал сам. Предлог «о» означает «извне», и, для того чтобы попасть туда, откуда рассказ возможен, человек должен выйти оттуда, где находится. Участник таинства до тех пор пребывает внутри, пока запечатан сосуд. Выйти из живого переживания с помощью рассказа о нем означает не разделять после этого его достоверность. Этот поступок означает смерть данного переживания.

Если мы согласны с тем, что аналитические взаимоотношения — это скрытый союз и аналитический процесс — таинство, то и нечто из этой скрытности переноса видится не только как увертка и сопротивляемость, но также и как некий легитимный аспект аналитического процесса. Анализанд — не медицинский пациент, пытающийся сохранить для себя частицы истории своей болезни. Он обязан умалчивать о своей душе до тех пор, пока не почувствует, что связь между ним и аналитиком является не спланированным состоянием, налагаемым профессиональным правилом, а реально существует. Или позже, когда анализ продвигается к их разделению, наступление этой стадии можно определить по утаиванию секретов. Другая личность начинает умалчивать о состоянии своей души, питая свою индивидуальность собственными неразделенными переживаниями.

Эта стадия в отношениях приводит к следующим наблюдениям: во-первых, сопротивление, скрытность, молчание и подозрение тормозят аналитический процесс. Преодолеть эти препятствия настолько трудно, что может возникнуть вопрос, для чего они возникли вообще, если не для того, чтобы придать трансформациям более стойкий и долговременный характер. Скрытность, таким образом, укрепляет не только связи между двумя партнерами, но также и интеграцию, продолжающуюся внутри психики анализанда. Когда анализанд блокирует процесс свободной ассоциации, то мы имеем здесь признаки сопротивляющегося комплекса. Но комплексы, как мы уже видели, невозможно задавить насильно, и их сопротивление побеждает. В их основе всегда лежит окрашенная чувством идея, неопровержимое переживание, которое должно храниться в тайне, так как оно в своей основе содержит неизвестное и божественное таинство. Эту основу невозможно познать до тех пор, пока ее архетипическое значение не проявится в переживаниях, а этого можно ожидать всю долгую жизнь. Следовательно, сопротивление и скрытность основаны на неизвестном и непознаваемом, лежащем в основе психической жизни.

Во-вторых, аналитиков можно оправдать в том, что они упорно отказываются представлять в письменных материалах каждую подробность анализа. О некоторых темах можно не говорить никогда, даже если человек уже скончался, так как тайны принадлежат душе, а умирает ли душа с телом, этого мы не знаем. Более того, о некоторых вещах можно не рассказать никогда потому, что о них рассказать невозможно; они не поддаются ни артикуляции, ни формулировке. Формулирование превращает неизвестное, лежащее в основе психической жизни, в «проблему». Путать психологические проблемы с таинствами души — значит совершать ошибку: с одной стороны, интригующие проблемы, в то время как с другой — попытки разгадать таинство. Душа, хотя и загадочна, не представляет собой проблемы, но также является таинством. Аналитик, хотя он и устранитель проблем, тоже некий «мист»1 Myste -посвященный в культ таинства (лат.). (Примечание переводчика). Проблемы могут быть решены, таинства - только прожиты.

Наконец, сопротивление, которое чувствует аналитик в отношении объяснений человеческого поведения, прочно обосновано. Его чувства возникают не от некоего вида романтического облачного флера и не из склонности к помутнениям рассудка. Напротив, аналитик служит Аполлону и денно и нощно трудится над выяснением и истолкованием. Он вынужден упорно мыслить и выражаться достаточно определенно. Однако анализ разъясняет своим практикующим аналитикам, какая большая часть человеческой жизни скрывается в бессознательном. Примирившись с этой тьмой, он может работать внутри нее. Если душа — это таинство, объяснения будут всегда терпеть неудачу.

Таинство терапевтического процесса — подлинная предыстория аналитической тайны. При этом аналитическая тайна полностью отличается от тайны врачебной, которая означает, что медицинское звание, клятва и кодекс не являются необходимыми для обеспечения безопасности закрытого сосуда. Закрытый сосуд — это хранилище трансцендентных, беспристрастных сил психического, производящих излечение. Это излечение подготавливается за занавесом, за кулисами сцены. Некоторые воспринимают эти беспристрастные силы как богов, деяния которых в процессе излечения превращают этот процесс в драму, отраженную в сновидениях. Каждое сновидение имеет свою драматическую структуру, и вереницы сновидений раскрывают интриги, сценические ландшафты и характерные особенности истории души. Эта терапевтическая драма — одна длинная мифологическая эпопея, в которой принимают участие боги, пациент и аналитик. Когда на сцену выходят боги, наступает всеобщее молчание, и все смыкают веки. Погруженный в забытье этим переживанием, человек, выходя из него, не ведает точно, что же случилось; он знает только, что изменился.

 

Постскриптум: Сорок лет спустя

 

 

Универсальность и вечность проявлений самоубийства делает его архетипическим событием; но при этом наше отношение к нему определяется временем. Поэтому данная книга одновременно и учитывает время, и не зависит от него. В ней просматриваются следы середины века, когда она замышлялась; психотерапия конца 50-х и начала 60-х, все еще находившаяся под влиянием медицинских моделей, времени, всецело предшествующего периоду начала признания души,— конца девяностых.

Сейчас кажется странным: 40 лет назад "душа" была, пожалуй, бездомной, найти ее можно было только на городских улицах или похороненной в церковных проповедях и на кладбищах. Эта книга фактически воскресила "душу" из ее гробницы в религиозной духовности и постепенно вносит в переполненную страстями повседневную жизнь идеи пищи души, музыки души, душевного братства и смерти души. Можно по праву заявить, что эта книга была первой, где "душа" находится в центре клинического обсуждения, и даже гордо несла это слово в своем названии.

Включение понятия "душа" в название книги по терапии связано со знаменитой работой Юнга "Современный человек в поисках души" (английское название "Modern Man in Search of a Soul", 1933). Моя книга пытается внести его идеи о психологии, признающей существование души, в наиболее сложную область терапевтической практики — самоубийство пациента. Именно поэтому она была написана и поэтому ее продолжают читать. Она проникает в сердце терапии. И поскольку каждый из нас находится в безмолвной терапии с самим собой, сущность самоубийства достигает сердца каждого.

Так как психотерапия 1950-х годов была столь четко ориентирована в направлении медицины, то большая часть книги (часть 2) раскрывает перед читателем различие между двумя контрастными установками — медицинской и психологической. В целом книга развивает мысль об этом различии глубже, радикально определяя разрыв между жизнью и душой. Она убеждает, что первостепенная задача психотерапевта — "душетворение" (термин, который позже я нашел у Джона Китса), а не сохранение жизни. И далее, если жизнь и душа могут идти своими раздельными путями, ярчайшим образцом подобного разделения является самоубийство.

Но даже если это отличие полезно для разума, на практике душу и жизнь не так легко разделить. Фактически большинство моих последующих сочинений о душе (и, конечно, работа Томаса Мура "Забота о душе"1) более подробно показывают, как можно продолжить жизнь, не утрачивая души, и как можно сотворить душу, не отказываясь от призывов жизни.

1 Автор имеет в виду сравнительно недавно вышедшую в США и ставшую бестселлером книгу Томаса Мура "Care of the Soul: A Guide For Cultivating Depth and Sacredness in Everyday Life" (New York, 1992). (Примечание переводчика.)

В более ранние годы я обычно не мог разглядеть это естественное взаимодействие, прочерчивая границу между душой и повседневной жизнью даже более резко, как, например, сделал это в работе "Сновидение и подземный мир" ("Dream and the Underworld") в частях о вечном ребенке и в алхимических сочинениях о печали в меланхолии и воображаемой белой земле. Позже меня увлекла противоположная тематика — взгляд со стороны жизни, о чем свидетельствуют мои работы о городских структурах и обычаях горожан, о гражданственности и экологии; но и в том, и в другом случаях я имел дело с колебаниями между душой и жизнью. Окончательное решение сформировалось в 1981 году с помощью понятия об anima mundi — о душе мира и о душе в мире. В том же году была прочитана лекция в Эраносе о воображении воздуха в алхимии ("Imagination of the Air in Alchemy"), иллюстрировавшая процесс выхода души из замкнутых сосудов интровертной закрытости в открытый мир химии и техники.

Кроме желания исправить первое противопоставление — между душетворением и проживанием жизни, возникла потребность в обращении к другим темам. Эта книга показывает пристрастную негативную позицию в отношении медицинской модели, хотя в контексте 60-х годов подобный анимус расценивался как героический и обоснованный. Психотерапия отбрасывала тогда отчетливую медицинскую тень, что, между прочим, продолжается и по сию пору. Эта тень — интроекция канона, установленного культурой общества, вознесшего психиатрию над психологией, тело — над душой, мозг — над разумом и науку — над искусством. Поэтому работа психотерапевта всегда затеняется чувством неполноценности, связанным с тем фактом, что он "не медик". Чтобы идти собственным путем, психотерапии следует отделиться от своего медицинского притеснителя, говорящего голосом материализма, наукообразия и прямой причинной зависимости. И вновь, хотя и несколько позднее ("Исцеляющий вымысел"), я осознал, что чувство неполноценности возникает вместе с душой, а не является просто результатом действия канона и его защиты медицины как науки. Поэтому данная книга также представляет борьбу ее автора с медицинской тенью.

Как следствие этой борьбы, этого героизма, данная книга отвергает ту истину, согласно которой медицинское мышление может влиять на психологическую практику также и по линии добродетели. Давайте не забывать и об этом. Например, об этическом принципе тайны; о девизе primum nihil nocere, об аполлоновой максиме о скорой помощи, согласно которой терапия обязывает практикующих врачей к участию в альтруистической деятельности. Психотерапия же сосредоточивает свои усилия на другом.

Медицинская модель, кроме того, привлекает общественное внимание к различным общественным делам и проблемам — к мероприятиям по борьбе с распространением инфекций, к эпидемиологии, состоянию здоровья общества. Это публичное внимание переводится в психотерапии в заботу о пациенте в более широком представлении о нем, чем только как об автономной единичной личности, отдельном индивиде, не имеющем социальных связей и окружения в обществе.

Другой особенностью медицинской модели является ее патологизирующий взгляд. Врач погружен в патологию, в нарушение, болезни и смерть. Этот взгляд настроен на видение теней, пытается разглядеть мельчайшие комплексные признаки расстройства. Независимо от того, что именно приводит любого пациента в терапию, эта причина не имеет никакого отношения к переносу, сопротивлению, манипуляциям, вытеснению и к другим практическим техникам и к динамике теорий, это просто страдание, часто воплощающееся в форме болезни. Что-то становится более невыносимым и ощущается как зло.

Медицинский разум хранит верность приоритету болезни, и идея о болезни должна пронизывать терапевтическую практику, основывая ее на боли и терпеливости человеческого состояния. Иначе кабинет психотерапевта превращается в опечатанную комнату, наполненную газообразными идеями о самореализации и духовной транс-ценденции, а душа возвращается обратно в церковь.

Давайте также помнить, что и в медицинской модели существуют божества. При всем ее современном наукообразии и преклонении перед лекарствами и приборами медицина имеет своих божественных покровителей — Аполлона, Асклепия, Гигию, Харона, Махаона (по преданию, военного хирурга, одного из сыновей Асклепия), Подалейроса1, Панацею, Диониса, Артемиду, Пеана2.

1 Подалейрос — сын Асклепия, брат Махаона. Слыл знаменитым доктором. В битве при Трое сумел остановить эпидемию чумы и исцелил воина Филоктета после ранения отравленной стрелой. (Примечание переводчика.)

2 Пеан — греческий бог здоровья, исцелявший других богов и часто отождествлявшийся с Дионисом, Зевсом, Аполлоном, Асклепием в их роли целителя и протектора против болезней. (Примечание переводчика.)

Обвитый жезл Меркурия все еще символизирует медицинскую помощь. Геркулеса называли целителем-спасителем; даже Ахилл мог перевязывать раны, полученные в бою. Кроме божественного начала, медицина воплощает гуманную традицию глубокомысленного наблюдения и сосредоточенного внимания к таинству человеческого состояния; состояния, которое, как знает оптимистичная медицина, не соответствует идеализациям людей, считающих, что оно с готовностью попадается на уловки медицины, и которое психотерапия без своей медицинской предыстории может забыть и даже отрицать.

Несмотря на такое преклонение перед медицинским подходом, я продолжаю отстаивать то, что написал в этой книге тридцать пять лет тому назад. Душа воистину родственна смерти, независимо от болезни и расстройства, которые являются не единственными посланниками смерти. А потому смерть не может быть привилегией медицины. Врожденное родство души с подземным миром и с потусторонней жизнью отличает душу онтологически от любой медицинской модели, определяющей жизнь и смерть в медицинских терминах. Смерть мозга не может считаться смертью в полной мере, и даже эта мера чисто физической смерти должна оспариваться. Какими бы ни были средства помощи, предоставляемые медициной, жизнь вряд ли может быть сведена к системе ее поддержания. До тех пор пока сложности и пертурбации смерти заключены в рамки медицинских определений, нелегко говорить одновременно и о медицине, и о душе. Они расходятся в разные стороны и оказываются в оппозиции друг с другом. В то время как медицина становится поклонницей фармацевтических и механических процедур, душа уступает влиянию духовной чистоты.

Основное различие между душой и жизнью, лежащее в основе мышления в данной книге, необязательно приводит к тому выводу, который также представлен на этих страницах. Я имею в виду, что из книги не следует, будто душа приватна, а смерть касается только индивида. Возможно, много лет назад, когда эта книга начинала занимать мой разум, экзистенциализм со своим горестным раздражением располагался в том же доме. Камю, Сартр, Кьеркегор, Хайдеггер с его Страхом и Метанием — были моими соседями. Разумеется, Юнг занимал весь нижний этаж, из которого в мои комнаты наверху исходили его вдохновляющая философия самости и ее радикальный индивидуализм.

Индивидуалистические установки, свойственные этим философским подходам, оскорбляют общественность. Они воспринимаются как бесчувственный ад ("ад — это другие", как писал Сартр), просто "коллективное" — если воспользоваться термином Юнга, термином, который описывает жестокость условий существования советских крестьян или чуму и мух Камю и Сартра лучше, чем он подходит человеческому обществу, где душа находится в зависимости от условий своего существования и получаемых благ. Конечно, Юнг и эти французские писатели смотрели на коллектив сверху вниз. Они только что прошли сквозь бедствия Второй мировой войны с ее массовыми ужасами, коллаборационистами, эсэсовцами и лагерями смерти. И все же Калигула, Аттила и Кортес появляются в любое время в любом месте, даже в присутствии магической фигуры Пентагона. В конечном счете "коллективное психическое" — не что иное, как общество. Это сама цивилизация, а не просто толпа, массы, безумная чернь. Вынуждая индивида и коллектив составлять антагонистическую пару, экзистенциализм превращает индивида в незнакомца в своем городе — таково экзистенциальное последствие отчуждения. У подобной изолированной самости смерть может воображаться только как нечто обнаженное и единичное, логически и онтологически отделенное от любого сообщества душ. Самоубийство — это ваше личное, частное дело. Оно терзает индивида в гамлетовском понимании. "Быть или не быть" должно стать главным вопросом каждого из нас, незнакомцев, как писал Сартр.

Однако если "душа" относится также и к душе мира, то, как писали алхимики, подобные Сендивогиусу и Парацельсу, большая часть души пребывает "вне" личности. Она принадлежит также и миру, за пределами вашей собственной компетенции. В таком случае решение о самоубийстве принадлежит не вам одному. Быть может, ваше тело и его жизнь находятся в ваших собственных руках, но ваша душа участвует в жизни мира. Вы можете быть единственным палачом, но можете ли вы быть единственным судьей?

Несколько лет тому назад, участвуя в широко распространенной критике психотерапии я сражался с ее чрезмерным индивидуализмом, ее пренебрежением к миру. "Почему бы не определить "самость" как интериоризацию общины?" — предлагал я. Почему бы не возвратить душе ее космологическую значимость, обеспокоенную состоянием окружающей среды и гражданства в связи с нашей индивидуальностью? Почему бы не пожаловать душе онтологический статус, столь необходимый и существенный для природы души?

В таком случае взаимоотношения между людьми, как и между людьми и неодушевленными объектами, строились бы на природных началах и более не рассматривались как внешние связи между отдельными, разделенными индивидами, заключенными в панцирь собственной кожи. Тогда мы бы больше не "создавали" взаимоотношения или не трудились бы над их "разработкой". Вместо этого мы бы осознавали, реализовывали и совершенствовали то, что уже было нам дано. Тогда психотерапия могла бы признать, что перенос просто демонстрирует эту врожденную и непреодолимую привязанность людей друг к другу. Как только мы постигнем, что это затруднительное положение является фундаментальным свойством души, мы неизбежно окажемся связанными вместе, вращая и скручивая нити своей судьбы с душами других. Другие впутаны в вашу смерть так же, как и вы в их смерти. Самоубийство становится делом общества.

Законы старой церкви запрещали хоронить тела самоубийц на общем кладбище. По-видимому, существовала вера в то, что самоубийство отсекало ваше тело и душу от души и тела общества. Самоубийство не только лишает вас жизни; оно лишает вас врожденных привязанностей к другим, разрезая нити, связывавшие вас с обществом. Отбирая у себя свою собственную жизнь, вы как бы утверждаете, что онтологически не были ни гражданином, ни членом общества, как если бы были абсолютно свободны от любого вида упорядоченного участия в делах общества.

И все же не сам акт самоубийства производит это отсечение. Его совершает мысль о том, что моя душа принадлежит мне, а потому и моя смерть принадлежит только мне. Я могу делать со своей смертью все, что мне захочется. Я могу покончить со своей жизнью, когда, как и где пожелаю. Я полностью являюсь принадлежащим самому себе существом, полностью самоопределяющимся, свободным от принципа принуждения, подавляющего каждое человеческое существо,— неуверенности в неизбежности смерти. Я больше не являюсь подданным Смерти, ожидающим ее воли выбрать, когда, как и где она появится. Я забрал свою смерть из рук Смерти. Самоубийство становится абсолютным правом. Я — мой собственный избавитель: "Смерть — вот где твоя победа..." (Первое послание к коринфянам, 15:55). Вот апофеоз индивидуализма.

Высказывания такого рода помогают объяснить реакцию общества против тех, кто предпринимает попытки самоубийства. К этим людям не относятся с симпатией ни семья, ни друзья, ни врачи; скорее, их воспринимают со злостью и отвращением. Прежде чем проникнуться сочувствием к затруднительному положению человека или к его боли, которые могли вызвать эту попытку, мы проклинаем их. Мы считаем себя незаслуженно оскорбленными, мы негодуем, обвиняем. Я охотно верю, что все это — весьма здравый отклик, указывающий на устойчивый уровень психического, который все мы разделяем, и его можно называть архетипическим человеколюбием. Мы и в самом деле — общественные животные, имеющие при этом индивидуальные судьбы. Нечто настаивает на том, что мы принадлежим более обширной душе, а не только самим себе.

Итак, этот постскриптум должен был бы размежевать самоубийство и индивидуализм. Я хочу сохранить саму мистерию, пронизывающую эту книгу, но теперь отразить эту мистерию в зеркале более обширной души, роль которой во Вселенной гораздо важнее, чем моя жизнь; может быть, она больше самой жизни. Это участие столь велико, что границы души обнаружить невозможно (Гераклит). Так как границы anima mundi очертить невозможно, я не могу логически или морально оправдать собственное самоубийство как призыв своей свободной автономной самости. Принципиальными противоположностями являются не жизнь и душа, а душа и саморазрушающая свобода индивидуальности.

Споры, разгоревшиеся вокруг доктора Кеворкяна1, помогающего в осуществлении самоубийства, вновь поднимают древний вопрос: кому принадлежит душа? Если она моя, то, конечно, я имею "право" поехать в Мичиган, и доктор Кеворкян поможет мне умереть. Если душа является принадлежностью более обширной сферы, ныне незаконно захваченной светским государством и подчиняющейся его законодательству, то мое решение и его помощь оказываются вне закона. Кеворкян представляет героическую позицию свободного, самоопределяющегося индивида, государство — догматическую и подавляющую власть коллектива.

1 Доктор Джек Кеворкян, или, как его называют масс-медиа, "доктор Смерть",— американский врач, публично признавший, что помогал неизлечимым больным самостоятельно уйти из жизни. На его счету несколько десятков таких больных. В настоящий момент находится в тюрьме по приговору американского суда. (Примечание переводчика.)

На этом утомительном уровне спора индивида с коллективом сущность вопроса уяснить невозможно. Нам необходим более широкий контекст, включающий обе стороны. И этот постскриптум предлагает в качестве такого контекста мировую душу и определение самости как ин-териоризированной общины. Самоубийство, буквально означающее "умерщвление самого себя", в таком случае будет обозначать и убийство общины, и участие общины в убийстве.

Далее я предлагаю свои доводы и предложение.

Если душа существенным образом связана с душой мира, то любое самоубийство должно признавать это состояние, иначе решение лишить себя жизни не представляет собой истинного поступка души, это только проявление ее независимости. Для решения этого вопроса не преднамеренно и не буквально, но традиционно и символически следует учитывать и мир других. Для этого решения необходимо пригласить того или иного политического представителя от так называемого "коллектива" в качестве посланника космических невидимых сил. Мир должен давать свидетельские показания.

Когда-то эту роль исполнял раввин, священник англиканского или католического вероисповедания, хотя такая личность не могла подлинно представлять anima mundi, так как любая религия была стеснена верой в церковные догматы и не полностью свободна для восприятия знаков судеб. Так же и судья, находящийся на службе в светском государстве, не может адекватно представлять "других". То же относится к врачу, следующему медицинской модели и принципу сохранения жизни.

Я предполагаю, что мировую душу могли бы символически представлять определенного рода общинный суд как юридическая, медицинская, эстетическая, религиозная, философская инстанция, а также семья и друзья. Этот суд не был бы уполномочен разрешать или запрещать, даже способствовать или разубеждать. Задача, поставленная перед этими "другими", ритуальна; она заключается в том, чтобы задержать внимание публики на идее самоубийства, сформулировать ее значимость, воздать должное ее смыслу и прочувствовать ее энергетику, для того чтобы такая смерть не рассматривалась как личное дело. Затем, независимо от того, совершил ли человек этот акт в одиночестве и совершил ли его вообще, не стоит расценивать его и после столь строго. Ведь ритуал должен преодолеть одиночество.

Воздав должное почтение этим внешним силам и взаимодействуя с ними в ритуале, можно было бы осознать, что часть вашей души находится вне вас и вашей жизни, что она по определению общественная, и невидимые реальности так же принимают участие в вашей смерти, как они действовали на протяжении всей вашей жизни. Такое размышление о самоубийстве перед его совершением вовлекает мир в ритуальный жест прощания с ним. Мир оправдывает не "грех" самоубийства, которым не является сам акт, но высшее проявление индивидуализма. Этот жест придает акту самоубийства чувство собственного достоинства, уже не тайному, постыдному и подготовленному в одиночестве, смерти, совершенной украдкой и тайно, а вместо того — общественному проявлению честности. Самоубийство выходит из уединения.

Высвобождение самоубийства из тайного правового убежища — это именно та цель, достижения которой пытаются добиться Общество Хемлок1 и доктор Кеворкян. Однако они не способны освободить его из психологического убежища индивидуализма. Эта цель до сих пор остается личным драматическим конфликтом человека с обществом.

1 Общество Хемлок (Hemlock Society) — группа людей в США, насчитывающая около 25 000 членов,— было основано в 1980 году неким Дереком Хамфри. Их сайт в Интернете: http://www.hemlock.org/ about_hemlock.htm или http://www.hemlock.org

Деятельность Общества основана на вере в право человека совершать самоубийство в конце жизни. Само слово "hemlock" означает "цикута", то есть то отравленное питье, которое было предписано выпить Сократу по приговору суда старейшин античных Афин за его преступление по "совращению молодежи". (Примечание переводчика.)

Высвобождение самоубийства из тайного убежища обнаруживает появление новых вопросов. Уже не моральных: в каких случаях оно может быть оправдано, как и кем именно? Данный вопрос, скорее всего, следует отнести к психологии: почему в западной цивилизации открытие дверей в такое тайное убежище вызывает столь яростное сопротивление? Почему появляется паническая мания преследования, когда возникает угроза самоубийства (действия, предпринимаемые полицией; помещение в камеру предварительного заключения, превращение в преступников соучастников, лечение успокоительными средствами вплоть до полной немоты). Очевидно, высвобождение самоубийства из его тайного убежища личной индивидуальности угрожает самой сущности личной индивидуальности. Вопросы, связанные с самоубийством, ведут нас вглубь истории — в Рим и к японским ритуалам. Осознается нечто другое, кроме моей собственной личности. К тому же мы отступаем назад, в метапсихологию Фрейда и в миф, восстановленный им для психотерапии. Фрейд объявил Гадеса и его подземный мир универсальной силой в космосе. Он пролил свет на связь души с принципом танатоса — стремлением в направлении смерти, стимулом Смерти.

Фрейд был погружен в греческие источники психологического мышления. Его психология настаивала на утверждении о том, что смерть — это не вопрос времени, а единственная конечная стадия, в направлении к которой движется вся жизнь. Скорее, это побудительная сила внутри себя самой. Душа ищет смерть на протяжении всей жизни. Смерть всегда действует, а потому мы совершаем самоубийство непрерывно, пока живем. Мы называем смерть радикальной переменой, развитием, обновлением и ощущаем сопутствующие ей обстоятельства — утрату и раскаяние. Душа содержит и то, и другое: продолжающуюся весну эротического устремления и бесконечную зиму печали и скорби. Эта универсальность самоубийства, этот танатос внутри жизни души каждого означают, что члены суда — не просто наблюдающие свидетели; они — участники этого события. Они относятся к сложному состоянию каждого не с осуждением, а с эмпатией.

И, наконец, давайте вспомним, что индивидуальность — некая архетипическая идея, поддерживаемая мифом. Эта идея овладевает разумом в разные времена и в разных местах. Для примера можно привести дилеммы средневековой философии: как объяснить принцип индивидуальности, различия между объектами, каждый из которых обладает специфической сущностью. В восточном мышлении индивидуальность рассматривается как наиболее серьезное заблуждение обособленного разума. В западном мире идея об индивидуальности является ключевой по отношению к возвышенному представлению о личности, питающей христианские корни западной системы ценностей, соблюдающей неприкосновенность каждого человеческого индивида, идеей, воздействующей на нашу этику, политическое устройство и на наши представления о личной собственности.

Да, это архетипическая идея; но как трудно осознавать ее, когда чувствуешь чаще всего "себя самого". Как трудно принять идею о том, что наиболее драгоценное личное переживание в то же время является неким коллективным, доступным любому, в любое время, в любом месте. Архетип индивидуальности отражается в персонализированном сознании, которое, если рассматривать его просто и буквально, становится идеологией индивидуализма и мифологией монотеизма.

Если, как я предполагаю в этом послесловии и в книге в целом, понимание "самоубийства" как "умерщвления самого себя" воспринимается как буквальное желание предоставить эту самость в распоряжение смерти, то умерщвление, которого она ищет,— это смерть архе-типической идеи о самости, заключившей душу в одиночную камеру и убедившей меня в существовании моей индивидуальности. Сила воздействия идеи о собственной неповторимости отражает миф о монотеизме — самодостаточном, самососредоточенном, самопобуждающем и всемогущем Единственном. Если это происходит, то стремление покончить с собой может иметь свой архетипический источник в исключении "других": других богов, других существ с их призывами к душе. Их месть может претвориться в жизнь в виде моего самоубийства, направленного на освобождение моей души для вступления ее в более широкий, более совершенный космос, разделяемый с ними. Подтвердим эту мысль снова: индивид состоит из чего-то большего, чем его личная индивидуальность. Нечто кроме "меня" обитает в душе, участвует в ее жизни и имеет собственное влияние на ее смерть.

Сколь существенными бы ни были "мои" особенности, все они дарованы мне моим даймоном (детально разработано в моей недавно написанной книге "Кодекс души"), компаньоном которого я являюсь и который выбрал мою жизнь, чтобы вселиться в нее. Как писал Генри Корбин, наша забота должна заключаться в его индивидуации, в исполнении его требований, которым служит наша жизнь. Таким образом, вопрос о самоубийстве обращается за ответом к вашему даймону, спрашивая его, каковы его намерения, когда он вселяет в вас желание оставить этот мир, в который, казалось, ему хотелось войти. Хочет ли он его покинуть, вселиться в другое место; или именно вы послужили причиной для его срочного решения? Только он может знать, а потому может предложить такие ответы, которые вы не способны были даже вообразить. Обращаясь к нему в отчаянии и замешательстве, вы можете положить начало беседе, подобной самому первому документу самоубийцы, которым до сих пор дорожит человеческая культура,— папирусу из Нового Египетского Царства, переведенному как "Разговор уставшего от мира человека с его душой — Ба".

Архетипические идеи могут пленить нас. Мы все познали состояние влюбленности, веру в наше развитие, прыжки до небес в праздновании своей победы, оказывались жертвами потока страхов и нерешительности или погибали в трясинах роковой судьбы. В таких состояниях души наше сознание порабощалось доминирующей идеей, предлагающей убедительное свидетельское показание архетипу, завладевшему нами. И таким образом, мы также становились жертвами индивидуальности. Однако мы не избавлялись от себя, дабы освободиться от архети-пической идеи. Вместо того чтобы видеть сквозь нее до самого нашего конца, мы, скорее, видели сквозь нее до ее конца. Фантазии о самоубийстве выражают собой попытку "повернуть назад" (epistrophe). Для освобождения души из этого плена мы не должны буквально покидать мир, чтобы избавиться от его суетности, ибо мир тоже может стать архетипически навязчивым. Нам необходимо только видеть сквозь мир с его наружной стороны и сквозь его душу, с которой связан каждый даймон и которая претендует на наше участие в ее жизни. Ибо, если мы не возвратим душе мира часть того, что она дала нам, не увянет ли она от пренебрежения, не станет ли мир навечно еще более бездушным, а наше стремление к самоубийству сильнее, чем когда-либо?

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова