Ричард Тарнас
ИСТОРИЯ ЗАПАДНОГО МЫШЛЕНИЯ
К оглавлению
Предисловие
Эта книга представляет сжатую историю западного мировоззрения от древних греков до постмодернистов. Я поставил цель в пределах одного тома последовательно изложить эволюцию западной мысли и ее менявшихся представлений о действительности. Новый свет на эту поражающую воображение эволюцию пролили последние открытия в таких областях знания, как философия, глубинная психология, религиоведческие исследования, история науки. Эти достижения во многом повлияли на историческое изложение и обогатили его; в конце своей книги я опирался на них же, чтобы показать новые перспективы понимания интеллектуальной и духовной истории нашей культуры.
Приходится часто слышать о гибели западной традиции, о закате либерально-гуманитарного образования, об угрожающей нехватке культурного фундамента для решения современных проблем. Отчасти подобные опасения отражают чувство неуверенности и ностальгию, что ощущаются перед лицом радикально меняющегося мира. Но они отражают также и подлинную потребность, и именно людям, сознающим эту потребность, число которых все возрастает, адресована моя книга. Каким образом современный мир достиг нынешнего состояния? Каким образом современная мысль пришла к тем важнейшим идеям и работающим принципам, которые сегодня столь глубоко определяют мир? Это насущные вопросы нашего времени, и чтобы подойти к ним, нам следует обратиться к своим корням – не с целью выказать слепое благоговение перед взглядами и ценностями прошлых веков, но скорее с целью выявить и объединить исторические начала собственной эпохи. Я убежден, что, лишь помня о глубочайших истоках нашей действительности и нашего мировоззрения, можно надеяться достигнуть того самопонимания, которое необходимо при столкновении с современными дилеммами. Культурная и интеллектуальная история Запада может послужить, таким образом, как бы начальной ступенью общеобразовательной подготовки. Я уповаю на то, что данная книга сделает большую часть этой истории доступной для широкого читателя.
Вместе с тем, мне очень хотелось просто поведать историю, которая, как я полагаю, весьма того заслуживает. Уже давно известно, что история западной культуры обладает динамикой, объемностью и красотой, присущими разве только великой эпической драме: античная Греция, эллинистический период и императорский Рим, иудаизм и взлет христианства, католическая церковь и Средневековье, Возрождение, Реформация, Научная Революция, Просвещение, романтизм и так далее – вплоть до нашего невероятного времени. Многовековые попытки западной мысли постичь природу действительности были отмечены размахом и величием, драматическими конфликтами и поразительными решениями – от Фалеса и Пифагора до Платона и Аристотеля, от Клемента и Боэция до Аквината и Оккама, от Евдокса и Птолемея до Коперника и Ньютона, от Бэкона и Декарта до Канта и Гегеля и от них всех – до Дарвина, Эйнштейна, Фрейда и тех, кто пришел после них. Эта долгая битва идей, получившая название "западноевропейской традиции", предстает захватывающим путешествием, результаты и последствия коего каждый из нас носит внутри себя. Эпический героизм всегда прорывался на свет – как во внутренней борьбе Сократа, Павла и Августина, Лютера и Галилея, так и в том широком противоборстве культур, подхваченном уже упомянутыми и другими, менее заметными протагонистами, которое подвигло Запад на его особый путь развития. Здесь присутствует как трагедия, так и нечто, что стоит по ту сторону трагедии.
В своем изложении я стремился проследить развитие главных мировоззрений западной культуры, особо обращая внимание на имеющую важнейшее значение сферу взаимодействий между философией, религией и наукой. Возможно, высказывание Вирджинии Вульф о великих литературных произведениях можно отнести и к великим мировоззренческим системам: "Успех шедевров заключается, вероятно, не столько в том, что они лишены недостатков (напротив, мы закрываем глаза даже на грубейшие их ошибки), сколько в безграничной убедительности мысли, в совершенстве овладевшей своими возможностями". Я старался представить на своих страницах каждую из дорог, которую удалось преодолеть западному мышлению в ходе своей эволюции. Я хотел, чтобы ни одна из множества концепций не получила особого приоритета, включая и современную (каковая сама по себе является множественной и находится в постоянном движении). Вместо этого я старался подойти к каждому мировоззрению так же, как подошел бы к уникальному произведению искусства – пытаясь понять и оценить, ощутить его воздействие на человека, раскрыть его смысл.
Сегодня, как мне кажется, западное мышление претерпевает эпохальные изменения, значение которых сопоставимо, впрочем, с любым другим таковым в истории нашей цивилизации. Я уверен, мы сможем содействовать этим изменениям – в той мере, что отпущена нам историей. Каждый век должен заново запоминать свою историю. Каждое поколение должно вновь изучать и продумывать те идеи, которые сформировали его миропонимание – но уже с высоты преимуществ своего положения. Нам предстоит сделать это, воспользовавшись чрезвычайно сложной перспективой конца XX века. И я надеюсь, что настоящая книга окажется полезной в этом процессе.
Р.Т.
Мир глубок;
и глубже, чем думает день!
Фридрих Ницше. "Так говорил Заратустра"
ВВЕДЕНИЕ
Исследование эволюции западной мысли предъявляет особые требования и к читателю, и к автору, поскольку предполагает выход за рамки наших привычных представлений. Такое исследование требует определенной интеллектуальной гибкости: здесь не обойтись без сопереживаний и без воображения, склонного к метафизике, без способности взглянуть на мир глазами людей других эпох. В каком-то смысле, мы должны стать tabula rasa ("чистой доской"), чтобы вновь увидеть вещи так, как они есть, без чувства превосходства – или лишнего груза предвзятого отношения. Конечно, остается только мечтать о подобной идеальной податливости ума, однако самая важная цель предпринимаемой нами попытки и состоит в стремлении к этому идеалу. Если мы не сможем воспринять и четко – в нужных формулировках и без тени снисходительности – выразить представления и верования давным-давно отвергнутые – будь то общепринятое некогда убеждение в том, что Земля является неподвижным центром космоса, или до сих пор сохранившаяся у западных мыслителей тенденция опираться прежде всего на "мужское" восприятие в олицетворении рода человеческого, – то нам не удастся постигнуть интеллектуальные и культурные основы своей собственной мысли. Постоянная наша задача – сохранять верность историческому материалу так, чтобы заданная нам настоящим временем перспектива обогащала, а не искажала то множество идей и мировоззрений, которые мы изучаем. Важность этой задачи нельзя переоценить, и все же я считаю (почему именно, выяснится в последних главах книги), что именно сегодня при известной гибкости ума и воображения нам легче достичь нашей цели, чем людям любой другой прошлой эпохи.
Последующее повествование строится в хронологическом порядке – в соответствии с тремя мировоззрениями, которые характеризуют три главнейшие эпохи, традиционно выделяемые в истории культуры Запада: античную (классическую), средневековую и современную. Стоит ли говорить о том, что любое членение истории на "эпохи" и "мировоззрения" не может само по себе отразить реальные сложности и все тонкости развития западной мысли на протяжении этих столетий. И все же, для того чтобы сколько-нибудь успешно приступить к материалу столь необозримого объема, необходимо ввести предварительно несколько организующих принципов. А уже в рамках этих принятых "общих мест" нам легче будет разобраться с целым рядом трудностей и двусмысленностей, с внутренними конфликтами и неожиданными решениями, которыми так насыщена история западной мысли. Начнем мы с древней Греции. Приблизительно 25 веков назад расцвел эллинский мир, и этот чудесный расцвет культуры ознаменовал зарю западной цивилизации. Древние греки, наделенные какой-то первобытной ясностью и творческой силой, передали щедрые дары западной мысли: именно отсюда, из оказавшегося вечным источника черпает она свои прозрения, вдохновения и обновления. Современная наука, средневековая теология, классический гуманизм – все это в неоплатном долгу у древних греков. Для Коперника и Кеплера, для Августина и Аквината греческая мысль оказалась столь же основополагающей, что и для Цицерона и Петрарки. Наше мышление – благодаря пронизывающей его логике – все еще остается глубоко греческим: до такой степени, что, прежде чем приступить к изучению характера собственного мышления, мы должны внимательно всмотреться в мышление греков. Они заложили основу и других наших особенностей. Любознательность, страсть к нововведениям, критические наклонности, глубокий интерес к проблемам Жизни и Смерти, стремление к упорядоченности, скептическое отношение к общепринятым истинам – всеми этими характерными качествами греки заложили те интеллектуальные ценности, которые и сегодня значат не меньше, чем в V веке до Р.X. Так обратимся теперь к этим протагонистам западной традиции.
I
ГРЕЧЕСКОЕ МИРОВОЗЗРЕНИЕ
Чтобы подойти к рассмотрению того, что обнаруживается в видении греков – столь сложном и многообразном, – начнем с самой поразительной особенности этого видения: это неизменная, хотя и по-разному проявляющаяся, традиция осмыслять мир, прибегая к помощи архетипических принципов. Тенденция эта явственно прослеживается на протяжении всего пути греческой культуры начиная с гомеровского эпоса, хотя явно оформилась в период между концом V и серединой IV в. до Р.X. в Афинах – этой интеллектуальной кузнице Греции. Будучи связана с фигурой Сократа, она в основном формулируется (и формулировка эта в определенном смысле остается решающей) в диалогах Платона. В основании ее лежит взгляд на космос как на упорядоченное выражение неких первоначальных сущностей, или трансцендентных первопринципов, которые можно постигать по-разному: в виде Форм, Идей, универсалий, неизменных абсолютов, бессмертных божеств, божественных "начал" – archai и архетипов. Несмотря на то, что данное воззрение не раз так или иначе видоизменялось, и на то, что вразрез с ним развивались другие, достаточно авторитетные, – совершенно очевидно, что не только у Сократа, Платона и Аристотеля (а до них – у Пифагора, после них – у Плотина), но и у Гомера и Гесиода, и у Эсхила и Софокла – можно найти отблески некоего общего видения, которое отражает типично греческую наклонность к выявлению в хаосе жизни проясняющих все универсалий. Прибегнув к весьма широко понимаемой терминологии и памятуя при этом о расплывчатости подобных "общих мест", можно сказать, что Вселенной греков управляло множество вневременных сущностей, стоящих за конкретной действительностью и наделяющих ее формой и смыслом. Эти архетипичные принципы включали математические построения (геометрические и арифметические); космические противоположности – такие, как свет и тьма, мужчина и женщина, любовь и ненависть, единство и множество; прообразы человека (anthropos) и других живых существ; Идеи Добра, Прекрасного, Справедливого, а также прочие абсолютные ценности нравственного и эстетического характера. В греческой мысли дофилософского периода эти архетипические принципы принимали форму мифических олицетворений – таких, как Эрос, Хаос, Небо и Земля (Уран и Гея), наряду с еще более персонифицированными фигурами Зевса, Прометея, Афродиты. В подобной перспективе любой аспект имеет повторение, будучи пронизан этими первоначалами. Несмотря на непрерывный поток явлений – как во внешнем мире, так и во внутреннем опыте, – можно все-таки различить специфические неизменные структуры, или сущности, обладающие такой определенной и длительной устойчивостью, что их даже наделяли собственной полноценной независимой реальностью. Именно на этой явственной неизменности и независимости основывал Платон и свою метафизику, и свою теорию познания.
Поскольку намеченный здесь архаический взгляд на мир предоставляет нам возможность, отталкиваясь от этой отправной точки, вступить в область греческого мировоззрения и поскольку наиболее выдающимся теоретиком и апологетом данного взгляда был Платон, чьей мысли суждено было стать единственным и важнейшим фундаментом для эволюции западного мышления, – мы начнем обзор с платоновского учения о Формах, или эйдосах. В дальнейшем мы проследим развитие греческого видения в историческом плане, обратив внимание как на сложную диалектику, которая привела к платоновской философии, так и на порожденные ею последствия – не менее сложные.
Приступая к философии Платона, следует помнить, как он сам преподносил ее – безо всякой системы, часто в порядке эксперимента, нередко с иронией. Нельзя забывать и о неизбежных и, без сомнения, намеренных двусмысленностях, присущих избранному им жанру драматического диалога. И наконец, нельзя забывать, какой размах приобрела его философия, разрастаясь и преображаясь в течение приблизительно пятидесяти лет. Только со всеми этими оговорками мы можем попытаться выделить некоторые из важных идей и принципов, содержащихся в сочинениях Платона. Молчаливым проводником в нашей попытке нам будет служить сама платоновская традиция, сохранявшая и развивавшая своеобразный философский взгляд, который она обрела с самого начала – у Платона.
Установив это опорное положение внутри греческого мышления, мы сможем в дальнейшем продвигаться и назад, и вперед: в ретроспективе, к ранним традициям – мифологической и досократической, а затем – к позднейшим, к Аристотелю.
АРХЕТИПИЧЕСКИЕ ФОРМЫ
То, что принято понимать под платонизмом, как бы вращается вокруг кардинальной доктрины – а именно утверждения о существовании архетипических Идей, или Форм. Чтобы понять суть этой теории, нам придется в значительной мере отвлечься от привычного подхода к действительности. Для этого мы должны вначале задаться вопросом: "Каким именно образом соотносятся платоновские Формы, или Идеи, и эмпирический мир повседневной действительности?" Ответ на этот вопрос обусловил и саму концепцию целиком. (Платон употреблял греческие слова "idea" и "eidos" попеременно: "idea" так и попала в латынь и английский язык, тогда как "eidos" в переводе на латинский превратилось в "forma", а в английский вошло как "form").
Для платоновского толкования прежде всего существенна первичность данных Форм, – тогда как зримые предметы обычного мира напрямую производны от них. Платоновские Формы – отнюдь не понятийные абстракции, создаваемые человеческим разумом в процессе обобщения единичных явлений. Напротив, они наделены таким качеством бытия, такой степенью реальности, в сравнении с каким конкретный мир намного проигрывает. Платоновские архетипы образуют мир – и находятся вне его. Они проявляются во времени, но сами – вне времени. Они суть мира в его сокровенной сущности, в его безотносительном бытии.
Платон учил: то, что в нашем мире мы воспринимаем как тот или иной предмет, является конкретным выражением общей Идеи – архетипа, который и наделяет данный предмет своими особыми свойствами и структурой. Любой предмет представляет ту информацию, которую несет наполняющая его Идея. Нечто может быть "прекрасным" ровно настолько, насколько в нем присутствует архетип Красоты. Если кто-то влюбляется, он распознает именно Красоту (или Афродиту) и ей подчиняется, любимый же предмет – лишь сосуд или инструмент Красоты. Архетип – сущностная составляющая явления, и именно на этом уровне пребывает глубочайший смысл.
Можно возразить, что мы переживаем подобные ситуации вовсе не так: на самом деле нас привлекает не архетип, а вполне определенная личность, или конкретное произведение искусства, или любая другая прекрасная вещь. Красота – только атрибут единичного, а не сущность его. Последователь же Платона возразит, что такое мнение вызвано ограниченным восприятием ситуации, события. Правда, скажет он, не каждый человек отдает себе отчет в существовании архетипического уровня, несмотря на реальность этого существования. Однако Платон, описывая некоего философа, предававшегося созерцанию прекрасных предметов и в течение долгого времени размышлявшего о них, утверждает, что тот способен внезапно поймать отблеск абсолютной красоты – Красоты как таковой, высшей, чистой, вечной, безусловно самостоятельной и в этом смысле не связанной ни с одним из живых существ или предметов. Так познает философ Форму, или Идею, стоящую за всеми прекрасными предметами и явлениями. Если вещь прекрасна, то лишь благодаря тому, что ей "досталась" частица абсолютной Формы Красоты.
Учитель Платона Сократ стремился найти общую основу для всех добродетельных поступков – с целью вывести формулу правильного жизненного поведения. Он рассуждал так: если ты хочешь выбирать добрые поступки, ты должен знать, что такое "добро" безотносительно к любым конкретным обстоятельствам. Если можно определить, что один поступок "лучше" другого, то подразумевается существование абсолютного Добра, с которым можно сравнивать оба "добра" относительных. Иначе слово "добро" остается в действительности лишь словом, значение которого лишено устойчивого основания; а следовательно, и человеческая нравственность теряет надежные основы. Сходным образом, если не будет абсолютной основы для определения поступков как справедливых или несправедливых – любой поступок, называемый "справедливым", будет оставаться чем-то относительным, лишенным точной оценки. Когда собеседники Сократа пользовались расхожими понятиями справедливости и несправедливости или добра и зла, он разбирал эти понятия по косточкам, показывая, насколько они спорны, полны внутренних противоречий и лишены хоть какого-то существенного основания. Поскольку Сократ и Платон считали, что для добродетельной жизни необходимо постижение добродетели, то для подлинной этики объективные и универсальные понятия Справедливости и Добра представлялись обязательными. Без таких неизменных констант, пребывающих высоко над случайностями людских обычаев и политических установлений, род человеческий лишился бы почвы для укоренения истинных ценностей и стал уязвим для всех опасностей аморального релятивизма.
Платон, обратившись вначале к размышлениям Сократа об этических понятиях и к его поиску абсолютных определений, приходит в конце концов к всеобъемлющей теории действительности. Точно так же, как в нравственной области человек ищет Идеи справедливости и добра, дабы вести правильный образ жизни, – так, побуждаемый научным интересом, он ищет другие абсолютные Идеи для постижения мира – Универсалии, которые объединяли бы и делали доступными пониманию весь хаос, поток и многообразие чувственных вещей. Цель философа включает в себя как нравственное, так и научное измерения; Идеи дают почву и тому, и другому.
Платону представлялось очевидным, что если множество предметов обладает одним и тем же свойством – как все люди "человекостью" или все белые камни "белостью", – то свойство это не ограничивается тем или иным частным явлением в мире материи, пространства и времени. Оно нематериально, не поддается пространственно-временным ограничениям и трансцендентно по отношению к множеству отдельных своих проявлений. Прекратить свое существование может та или иная вещь, но не то всеобщее свойство, которое эта вещь воплощает. Всеобщее – это некая целостность, существующая самостоятельно, отдельно от единичного, и – поскольку оно не подвержено изменениям и не может исчезнуть, – превосходящая единичное в своей реальности.
Один из критиков Платона заметил как-то: "Я вижу лошадей, а не "лошадность". На что Платон ответил: "Это оттого, что у тебя есть глаза, но нет ума". Для Платона архетипическая Лошадь, дающая вид всем лошадям, – реальность более основополагающая, нежели реальность конкретных лошадей, которые суть не более, чем частные проявления Идеи "лошадности", конкретные воплощения ее Формы. Архетип как таковой являет себя не столько перед ограниченными в своих возможностях физическими органами чувств (хотя их помощью и можно руководствоваться), сколько перед всепроникающим духовным оком – просвещенным разумом. Архетип раскрывается скорее внутреннему восприятию, чем внешнему.
Таким образом, платоновская точка зрения требует от философа ухода от частного – к всеобщему, от кажимости – к сущности. Подразумевается, что такое прозрение не только возможно, но и необходимо для обретения истинного знания. Платон уводит внимание философа от внешнего и конкретного, от прямолинейного взгляда на веши, – и указывает на более "глубокое", "внутреннее", чтобы тот смог "пробудиться" на более глубинном уровне реальности. Он утверждает, что доступные нашим органам чувств вещи на самом деле являются кристаллизацией первичных сущностей, постичь которые под силу лишь деятельному и интуитивному разуму.
Платон весьма недоверчиво относился к знаниям, полученным посредством чувственного восприятия, поскольку подобное знание, принадлежа каждому индивидууму отдельно, подвержено непрерывным изменениям и всегда относительно. Одному ветер несет приятную прохладу, другому – неуютный холод. Вино кажется сладким здоровому человеку, но стоит ему заболеть – оно становится кислым на вкус. Следовательно, знание, основанное на чувственном опыте, – всего лишь субъективное суждение, вечно меняющееся мнение, лишенное малейшей абсолютной основы. Подлинное же знание, напротив, можно снискать по ту сторону шаткого изменчивого несовершенства физического измерения. Знание, почерпнутое из ощущений, – всего лишь мнение, ошибочное с точки зрения любого безотносительного стандарта. Единственно безошибочным, по праву достойным такого названия, является знание, почерпнутое непосредственно из самих Идей. Например, для области чувств навсегда останется недоступным восприятие истинного, или абсолютного равенства, поскольку в этом мире не существует даже двух вещей, которые были бы в точности равны во всех отношениях. Они всегда будут лишь более или менее равными. И все же посредством трансцендентной Идеи равенства человеческий разум способен постичь абсолютное Равенство (не познавая его никогда в конкретных проявлениях) – независимо от чувственного опыта, и может благодаря этому пользоваться понятием "равенства" и распознавать в эмпирическом мире приметы приближения к этому равенству. Сходным образом, в природе не существует совершенной фигуры круга, однако все "приблизительные" природные круги заимствуют свою "круглоту" у совершенного архетипического Круга, а именно на реальность этого последнего опирается человеческий разум, познавая любой из эмпирических кругов. Так же обстоит дело с совершенным добром или совершенной красотой, ибо если речь идет о чем-то "более прекрасном" или "более добром", то сравнение здесь может проводиться лишь по отношению к невидимому мерилу абсолютной Красоты или абсолютного Добра – к Красоте как таковой и Добру как таковому. В чувственном мире все несовершенно, относительно и изменчиво, и тем не менее человеческое познание нуждается в абсолютах, существующих лишь на трансцендентном уровне чистых Идей.
В платоновских представлениях об Идеях имплицитным является разграничение ставшего и становящегося. Все явления находятся в непрерывном процёссе преобразования из одного состояния в другое, становясь тем или иным предметом, а затем погибая, по-разному представая перед разными людьми или перед одним и тем же человеком в разное время. Ничто в этом мире не есть всегда, ибо все вечно находится в состоянии становления. Подлинное бытие (а не обычное становление) – достояние только Идеи, единственной устойчивой реальности, стоящей за целым потоком явлений, движущей и повелевающей ими. Любая отдельно взятая вещь этого мира на самом деле является лишь сложным образом обусловленной видимостью. Воспринимаемый нами предмет представляет собой "место встречи" множества Форм, в разное время находящих выражение в различных сочетаниях и с различной степенью силы и яркости. Таким образом, мир Платона подвижен лишь постольку, поскольку вся феноменальная действительность находится в состоянии непрерывного становления и гибели – в движении, подчиняющемся непосредственному перемещению Идей. Первоначальная же действительность – мир Идей, где господствует подлинное бытие, а не становление, – самодостаточна, неизменна и вечна, а значит, неподвижна. Для Платона бытие точно так же относится к становлению, как истина – к мнению, то есть как постигаемое просвещённым разумом может относиться воспринимаемому физическим, чувственным путем.
Поскольку Формы вечны, тогда как их конкретные выражения возникают и исчезают, можно сказать, что Формы бессмертны и, следовательно, подобны богам. Несмотря на то, что то или иное воплощение может е любой момент погибнуть, – сама Форма, на какое-то время воплотившаяся в данном обличье, продолжает проявлять себя и дальше в других конкретных вещах. Человеческая красота уходит, зато вечно живет Афродита: архетипическая Красота вечна, она неуязвима для бега времени, ее не затрагивает преходящая природа разрозненных проявлений. В естественном мире каждое дерево обречено в конце концов обрушиться и сгнить, но архетипическое Дерево всегда продолжает выражать свою суть – уже в других деревьях. Добродетельный человек может оступиться и совершить дурной поступок, но Идея Добра остается неизменной. Архетипическая Идея воплощается и развоплощается – через множество конкретных форм, одновременно сохраняя в трансцендентном плане свою единую, целостную сущность.
Употребление Платоном слова "идея" (что обозначает по-гречески форму, образец, существенное качество или природу чего-либо), сильно отличается от нашего современного употребления. В привычном нам понимании идеями называются субъективные умственные построения, возникающие у того или иного индивидуума. Платон же, напротив, имел в виду нечто такое, что существует не только в человеческом сознании, но и за его пределами. Платоновские Идей объективны. Не завися от человеческих помыслов, они ведут полноценное самостоятельное существование. Они представляют собой некие совершенные образцы, глубоко укорененные в самой природе вещей. Платоновская Идея – не просто человеческая идея, это как бы вселенская идея, некое идеальное единство, способное находить и внешнее выражение – в конкретном осязаемом виде, и внутреннее – в качестве понятий, доступных человеческому разуму. Его Идея – это изначальный Образ, или оформленная Сущность, проявляющая себя различными способами и на различных уровнях, будучи самим основанием реальности.
Таким образом, Идеи являются основополагающими элементами как онтологии (теории бытия), так и эпистемологии (теории познания); они составляют не только начальную суть и глубинную действительность вещей, но и средство, открывающее путь человеческому познанию. Птица является птицей постольку, поскольку она "участвует" в архетипической Идее Птицы. И человеческий разум распознает птицу в той мере, в какой сам он улавливает ту же Идею. Красный цвет предмета является красным, потому что наделен архетипической "красностью", и человеческое восприятие отмечает его "красность" благодаря проникновению в ту же Идею. И человеческий разум, и Вселенная подчиняются одним и тем же архетипическим структурам или сущностям, благодаря которым – и только благодаря им – человеческому интеллекту доступно подлинное понимание вещей.
Наглядным примером для теории Идей Платону служила математическая парадигма. Вслед за пифагорейцами (с чьей философией, безусловно, Платон был знаком особенно близко), он представлял себе физический мир организованным в согласии с математическими Идеями чисел и геометрии. Идеи эти невидимы, чисто умозрительны, однако можно обнаружить, что именно они являются формообразующими причинами и регуляторами всех эмпирически видимых предметов и процессов. Отметим здесь, что платоновские и пифагорейские представления о правящих природой математических принципах существенно отличались от привычных нам сегодняшних воззрений. В платоновском понимании, окружности, треугольники, числа – не просто формальные построения или количественные обозначения, которые человек навязывает природным явлениям; Платон не считал также, что они присутствуют в явлениях только механически, как грубый факт их конкретного бытия. Они предстают скорее в виде божественных трансцендентных единств, существующих независимо как от явлений, которыми они управляют, так и от человеческого разума, которым они постигаются. Тогда как конкретные феномены преходящи и несовершенны, управляющие этими феноменами математические Идеи совершенны, вечны и неизменны. Отсюда и основное платоновоское убеждение: за поверхностным беспорядком и случайностью временного мира стоит более глубокий, вневременной ряд абсолютов, которые, как считалось, в математике находят свое особенное – графическое – проявление и отражение. Потому-то Платон считал упражнение разума в математике столь существенным для философа; согласно преданию, над входом в Академию были начертаны слова: "Да не войдет сюда ни один человек, незнакомый с геометрией".
Картина, обрисованная выше, дает представление о наиболее характерных чертах платоновской теории Идей, как она изложена в его прославленных диалогах "Государство", "Пир", "Федр", "Федон" и "Тимей", а также в "Седьмом письме" (вероятно, единственном дошедшем до нас подлинном его письме). И все-таки даже в рамках сочинений Платона целый ряд противоречий и расхождений так и остается неразрешенным. Временами Платон, казалось бы, возносит идеальное на такую высоту над эмпирическим, что все конкретные, частные проявления воспринимаются лишь как ряд "примечаний", "сносок", поясняющих трансцендентную Идею. С другой стороны, он подчеркивает врожденное благородство, присущее сотворенным вещам, именно в силу того, что они являют воплощенное выражение божественного и вечного. Но ту степень, до которой Идеи являются скорее трансцендентными, чем имманентными, – всецело ли они отделены от ощутимых вещей (причем последние выступают только как их несовершенные подражания), или они в какой-то мере присутствуют в ощутимых вещах (тогда последние отчасти наделены природой этих Идей), – невозможно установить с какой-либо точностью, даже опираясь на множества упоминаний о них в различных диалогах. Но в целом можно наблюдать, как мысль Платона, вызревая с годами, все больше склоняется в сторону трансцендентного толкования. Однако в "Пармениде", написанном, вероятно, позже большинства упомянутых выше диалогов, Платон выстраивает мощный плацдарм для нападок на собственную теорию, задавая вопросы, касающиеся природы Идей: скольких разных видов они бывают, каковы их отношения друг к другу и к чувственному миру, каково точное значение их "участия" в вещах, каковы способы их познания, – любые ответы на эти вопросы порождают явно неразрешимые проблемы и противоречия. Некоторые из этих вопросов, которые Платон поставил, быть может, побуждаемый как диалектическим азартом, так и самокритикой, обернулись как бы отправной точкой для полемики позднейших философов с теорией Идей.
Сходным образом, в "Теэтете" Платон с необычайной проницательностью анализирует природу познания – избегая прямых заключений и ни разу не прибегнув к теории Идей в качестве разгадки или выхода из изображенного им эпистемологического тупика. В "Софисте" Платон наделяет реальностью не только Идеи, но также и Переменчивость, Жизнь, Душу и Понимание. В другом месте он указывает на существование ряда математических объектов, стоящих между Идеями и их чувственными конкретными воплощениями. Несколько раз он приводит иерархию Идей, но в разных диалогах представлены разные иерархии: Благо, Единое, Существование, Истина и Красота занимают главенствующее положение каждый раз по-иному, то меняясь местами, то частично накладываясь друг на друга. Очевидно, Платон так и не выстроил последовательной, окончательно завершенной системы Идей. Но столь же очевидно, что Платон, несмотря на так и не разрешенные им вопросы относительно главнейшей части своего учения, считал свою теорию верной, полагая, что без нее научные и нравственные устремления человека лишились бы всякого основания. Именно это утверждение и заложило основу для платоновской традиции.
Подведем итоги: с точки зрения Платона, основу существования составляют архетипические Идеи, образующие неосязаемый субстрат всего осязаемого. Истинное строение мира открывается не чувствам, а интеллекту, каковой в высшем своем состоянии получает прямой доступ к верховной реальности Идей. Вовсе не являясь нереальной абстракцией или воображаемой метафорой конкретного мира, царство архетипов представлено у Платона подлинной основой действительности, предопределяющей ее порядок и делающей ее познаваемой. Исходя из этого, Платон заявлял, что первейшая задача и конечное назначение философа – это и есть опыт непосредственного постижения трансцендентных Идей.
ИДЕИ И БОГИ
Все вещи "населены богами": так утверждает Платон в "Законах" – последнем своем сочинении. И здесь мы должны обратить внимание на своеобразную двойственность в природе архетипов – двойственность, стоящую в центре всего греческого видения, – подразумевающую существование скрытой связи между правящими принципами и мифическими существами. И хотя временами Платон придерживается более отвлеченных формулировок для архетипов (как в случае с математическими Идеями), иногда он прибегает и к божественным фигурам – величественным мифологическим персонажам. Очень часто в платоновских диалогах речь Сократа явно приобретает гомеровские интонации, особенно когда он толкует различные исторические и философские проблемы, прибегая к мифологическим событиям и фигурам.
Миф у Платона окрашивается то иронией, то игривой серьезностью – так что не всегда можно понять, какой уровень восприятия здесь предполагается. Нередко Платон сопровождает свои мифологические экскурсы каким-нибудь противоречивым – утвердительным и одновременно отстраненным – замечанием вроде того, что "все обстоит примерно так" или что "либо это, либо нечто весьма похожее является правдой". Имена Зевса, Аполлона, Геры, Ареса, Афродиты и прочих, в зависимости от контекста того или иного диалога, могут обозначать сами божества, аллегорические фигуры, характерные типы, психологические состояния, способы познания, философские принципы, трансцендентные сущности, источники поэтического вдохновения или божественного откровения, объекты условного поклонения, неведомые единства, бессмертные произведения верховного создателя, небесные тела, основы вселенского порядка и даже повелителей наставников человечества. Боги Платона, не будучи лишь буквалистическими метафорами, не поддаются строгому определению, в одном диалоге выступая причудливыми героями назидательной басни, в другом – претендуя на бесспорную онтологическую реальность. Нередко эти олицетворенные архетипы приходят на помощь в самые серьезные моменты философствований – как если бы обезличенный язык метафизических абстракций уже не годился, когда речь непосредственно заходит о божественной сути вещей.
Особенно запоминается этот прием в "Пире", где обсуждается Эрос как движущая сила всех человеческих поступков. Несколько участников философской трапезы в блестящей цепочке диалектически изысканных речей дают описание Эросу – сложному и многомерному архетипу, который, проявляясь на физическом уровне в виде полового инстинкта, на более высоких уровнях пробуждает философскую страсть к интеллектуальной красоте и мудрости, а высшее выражение обретает в мистическом созерцании вечного изначального источника всякой красоты. Однако на протяжении диалога данное начало представлено в персонифицированных и мифологических образах, причем Эрос рассматривается как божество, бог любви, начало же красоты упоминается как Афродита, и вообще, присутствует множество ссылок на другие мифические фигуры – такие, как Дионис, Кронос, Орфей и Аполлон. Сходным образом, излагая в "Тимее" свои взгляды на сотворение вселенной, Платон пользуется почти исключительно мифологическими понятиями; то же самое мы наблюдаем и во многих его рассуждениях о природе и предназначении души ("Федон", "Горгий", "Федр", "Государство", "Законы"), Отдельным божествам постоянно приписываются особые характерные качества: так, в "Федре" философ, взыскующий мудрости, назван последователем Зевса, а воин, готовый пролить кровь за свое дело, – служителем Ареса. Часто Платон пользуется мифом как чистой аллегорией: так, например, наставнику-софисту в "Протагоре" понадобился древний миф о Прометее лишь для своих антропологических выводов. Похитив огонь с небес и принеся его людям, даровав им искусства и приобщив их таким образом к цивилизации, Прометей символизирует появление разумного человека, поднявшегося с более примитивной ступени. Однако в иных случаях Платон, кажется, и сам уносится в мифологическое измерение: так, в "Филебе" Сократ описывает свой диалектический метод проникновения в мир Идей как "небесный дар, который, я полагаю, руками нового Прометея боги подбросили людям, а с ним – и вспышку света".
Философствуя таким образом, Платон словно отразил уникальное переплетение зарождающегося рационализма эллинской философии с плодоносным мифотворческим воображением древнегреческой души – то изначальное религиозное мировидение, вобравшее в себя как индоевропейские, так и левантинские корни, уходящие через второе тысячелетие до Р.X. в самый неолит, то мировоззрение, которое, создав Олимпийский пантеон, заложило основы культа, искусства, поэзии и драмы классической греческой культуры. По сравнению с другими древними мифологиями, греческая мифология особенно сложна, тщательно разработана и систематизирована и потому сказалась благодатной почвой для эволюции греческой философии, которая сохранила явственный отпечаток своего мифологического происхождения не только на начальных стадиях развития, но и в период своего апогея – платонизма.
И все же в диалогах Платона мы сталкиваемся не просто с языком мифа, но скорее с подразумеваемым функциональным отождествлением богов с Идеями, – что и определило стержневую роль платоновской философии в развитии греческой мысли. Филолог-классик Джон Финли сказал об этом:
"Точно так же, как греческие боги, хотя их культ мог быть весьма разнообразным, все вместе как бы заключают в себе анализ мира: Афина – ум, Аполлон – внезапное и непредсказуемое вдохновение, Афродита – сексуальность, Дионис – переменчивость и возбуждение, Артемида – целомудрие, Гера – семейный уклад жизни и супружество, Зевс – господствующий надо всем порядок, – точно так же существуют и платоновские формы, самостоятельные, светящиеся и вечные, недоступные для преходящего участия в них человека... [Боги, как и формы] являются сущностями жизни, благодаря созерцанию каковых любая отдельная жизнь обретала значение и содержание"1.
Платон часто порицал поэтов за антропоморфизацию богов, что не мешало ему, однако, преподносить собственную философскую систему в поразительных мифологических формулировках и с имплицитной религиозной направленностью. Несмотря на высокую оценку, которую давал Платон интеллектуальной прямоте, и на догматическое осуждение поэзии и искусства в его политических учениях – то здесь, то там, во многих диалогах можно встретить явное утверждение, что способность к образному мышлению как поэтическая, так и религиозная столь же необходима человеку, стремящемуся обрести знания о сущностной природе мира, сколь и любой чисто логический подход, не говоря уж об эмпирическом. Особое место в нашем исследовании занимает влияние, которое платоновское видение оказало на еще неустойчивое и полное нерешенных вопросов греческое мировоззрение. Ибо Платон, в столь сходных выражениях рассуждая в одном месте – об Идеях, в другом – о богах, разрешает – тонко, но вместе с тем вызывая весомые и длительные последствия – центральное для классической мысли напряжение: напряжение между мифом и разумом.
ЭВОЛЮЦИЯ ГРЕЧЕСКОЙ МЫСЛИ ОТ ГОМЕРА ДО ПЛАТОНА
Мифологическое видение
Религиозно-мифологический фон греческой философии в основе своей был глубоко плюралистичен. Когда на исходе второго тысячелетия до Р.X. грекоговорящие индоевропейские воины-кочевники последовательными волнами начали вторгаться на побережье Эгейского моря, они принесли и свою собственную мифологию – героическую и патриархальную, возглавляемую великим богом неба Зевсом. Древнейшие же – матриархальные – мифологии туземных доэллинских племенных сообществ (включая высокоразвитую Минойскую цивилизацию на Крите с ее культом верховной богини), хотя и оказались в конце концов подчинены религии завоевателей, не были целиком подавлены: северные мужские божества находили себе "пару" среди древних южных богинь и "женились" на них, как Зевс на Гере. Этот сложный сплав, из которого возник потом Олимпийский пантеон, во многом способствовал подвижности и жизненности классического греческого мифа. Более того, подобный плюрализм эллинского наследия позднее находил выражение также в непрекращающейся дихотомии между общественной религией греков, с одной стороны, – с ее городскими празднествами и гражданскими ритуалами, посвященными главнейшим олимпийским божествам, и, с другой стороны, – распространенными народными религиями: орфическими, дионисийскими, элевсинскими мистериями, эзотерические обряды которых восходили к догреческим и восточным религиозным традициям – инициациям, связанным со смертью-и-возрождением, сельскохозяйственным культам плодородия, поклонению Великой Матери Богов.
Помня о том, что посвященные в мистерии связывались клятвой неразглашения таинств, сейчас трудно судить о месте, которое уделялось различным формам эллинских религиозных верований в жизни отдельного человека. Очевиден, однако, всепроникающий архетипический резонанс архаического греческого мировидения, с наибольшей полнотой выраженного в главнейших эпических поэмах, порожденных греческой культурой и дошедших до нас в гомеровских "Илиаде" и "Одиссее".
Здесь, на заре западной литературной традиции торжествовало то светлое первобытное мифологическое ощущение, которое связывает человеческую жизнь тесным родством с вечным царством богов и богинь. Архаическое мировидение греков отражало внутреннее единство мгновенного чувственного восприятия и вневременного содержания, частного обстоятельства и вселенской драмы, человеческих действий и божественного детерминизма. Исторические лица претворяли в жизнь мифический героизм, тогда как олимпийские божества наблюдали события в долинах близ Трои и вмешивались в них. Игра чувств в мире, будто выплеснутом наружу, сверкающем цветами и деяниями, ничуть не мешала воспринимать смысл этого мира – упорядоченного и мифического одновременно. Острое восприятие физического мира – морей, гор, рассветов, пиров и сражений, луков, шлемов и колесниц – было насквозь пронизано ощутимым присутствием богов – и в природе, и в человеческих судьбах. Парадоксальным образом непосредственность и "свежесть" гомеровского мировидения связаны с фактически концептуальным пониманием мира, управляемого древней, освященной веками мифологией.
Даже обожествленный образ самого Гомера указывает на своеобразный нераздельный синтез индивидуального и всеобщего. Монументальные эпические поэмы явились порождением великой "коллективной души" – и, сотворенные родовым эллинским воображением, они передавались, развивались, становились все прекраснее – от поколения к поколению, от певца к певцу. Но даже в рамках устоявшихся клишированных образцов устной поэзии, присутствовавшей при рождении эпоса, живо ощущается некое личностное своеобразие, которое ни с чем другим не перепутаешь, – некий гибкий индивидуализм и непосредственность, ощутимые в стиле и в видении. Таким образом, "Гомер" воспринимался двояко: как поэт-личность и как обобщенное олицетворение памяти древних греков.
Те ценности, что нашли выражение в гомеровском эпосе, сложившись приблизительно в VIII веке до Р.X., не переставали вдохновлять и последующие поколения греков в течение всего периода античности, а множество персонажей олимпийского пантеона, родословная которых была систематизирована несколько позже в "Теогонии" Гесиода, никогда не уходили из греческой культуры и во многом определяли ее. Различные божества с их властью и полномочиями указывали на то, что вселенная ощущалась неким упорядоченным целым – скорее космосом, нежели хаосом. В архаической вселенной греков не было четкого разграничения между миром природы и миром человека: в основе лежал единый порядок, заданный как природе, так и обществу, воплощая божественную справедливость – атрибут правителя богов Зевса. И хотя вселенский порядок был, таким образом, представлен обособленной фигурой Зевса, – даже Зевс в конечном итоге оказывался подвластным безличной Судьбе (Мойре), которая царила надо всем, поддерживая определенное равновесие сил. В самом деле, боги нередко действовали, следуя своим капризам, – на другой же чаше весов находились человеческие судьбы. И все же целостность сохранялась, силы порядка одерживали верх над силами хаоса: точно так же, как в первобытной борьбе за господство над миром Олимпийцы под водительством Зевса сокрушили Гигантов; точно так же, как после долгих и полных опасностей скитаний торжествующий Одиссей вернулся наконец домой2.
В V веке до Р.X. великие греческие трагики Эсхил, Софокл и Еврипид обращались к древним мифам с тем, чтобы исследовать темы, коренящиеся в самых глубинах человеческого бытия. Характерными доблестями эпических героев были смелость, хитрость, сила, благородство и стремление к бессмертной славе. И все же, как бы ни был велик тот или иной герой, – жребий человека был предопределен судьбой и самим фактом его смертности. И прежде всего именно выдающийся человек навлекал на себя разрушительный гнев богов, часто из-за своей непомерной дерзости (hybris), а иногда – кажется, совершенно незаслуженно. На фоне же и в контексте этого столкновения человеческих дерзаний и божественной кары, противоречия между свободной волей и судьбой, грехом и искуплением – и разворачивалась нравственная борьба протагониста. Конфликты и страдания, совершенно лишенные какой-либо рефлексии, которые передавались Гомером и Гесиодом столь непосредственно, – теперь, у трагиков, были подчинены свойственным более критическому темпераменту попыткам проникнуть в загадки человеческой души и жизни. То, что давным-давно являлось признанным абсолютом, теперь вновь приходилось разыскивать, ставить под вопрос, – и вновь претерпевались страдания, уже с новым сознанием нелегкой человеческой участи. Ярко выраженное у греков чувство героического, сталкиваясь со столь же острым ощущением боли, восприятием смерти и судьбы, находило разгадку на сцене – во время дионисийских религиозных празднеств в Афинах, в контексте мифологической драмы. И точно так же, как Гомер получил имя учителя Греции, трагики стали выразителями все крепнувшего духа ее культуры, словно вылепив и придав форму ее нравственному характеру, ибо театральные представления имели значимость не только художественного события, но и совместного религиозного таинства.
Как для поэта периода архаики, так и для трагика классической поры, мир мифологии облагораживает человеческий опыт ясностью видения, высшим порядком, искупающим своенравие жизненных страстей. Универсальное помогает конкретному стать понятным. Если, согласно трагическому мироощущению, характер определяет судьбу, то все же и характер, и судьба воспринимаются с позиции мифологии. По сравнению с гомеровским эпосом, афинской трагедии свойственно более осознанное представление о метафорическом значении богов и более острое и мучительное ощущение человеческого самосознания и страдания.
Главной целью греческой трагедии оставалась история человеческой жизни с ее драматическими конфликтами и мучительными противоречиями, ибо глубокое страдание приводит к глубокому пониманию. Мифы же, представляя собой живую плоть образного языка, вносили в отражение событий жизни дополнительный смысл.
Рождение философии
Мифологический мир Гомера и Софокла с его олимпийским порядком обладал определенной структурой, однако настойчивое стремление греческого видения к системности и ясности, вместе с возрастанием гуманизма, что особенно заметно в трагедиях, начинало искать новые формы. В начале VI в. до Р.X. в Милете – крупном процветающем ионийском городе, расположенном на востоке греческого мира, на побережье Малой Азии, – начался великий сдвиг. Именно здесь Фалес и его последователи Анаксимандр и Анаксимен, имевшие и досуг, и любознательность, предприняли такую попытку постижения мира, которая не только внесла коренные изменения в картину мира, но и оказалась чревата великими последствиями. Возможно, сказалось влияние ионийского происхождения, ибо соседние цивилизации обладали собственными мифологиями, отличавшимися и друг от друга, и от греческой мифологии. Возможно также влияние общественной организации греческого полиса, которым управляли безличные, единообразные законы, а не самовластие деспота. Так или иначе, чем бы они ни были вдохновлены, – эти первые ученые пришли к знаменательному заключению, что за текучестью, изменчивостью и многообразием мира стоит некое рациональное единство и порядок, и отныне их задачей стало обнаружить этот основополагающий принцип, или начало – arche, которое и правит природой, и составляет ее суть. Таким образом, прежнее традиционное мифологическое понимание они дополнили более безличными и концептуальными объяснениями, основанными на наблюдении за природными явлениями.
На этой решающей стадии отчетливо прослеживается смешение мифа и науки; об этом свидетельствует уже главнейшее утверждение, приписываемое Фалесу, в котором он признает как единую и объединяющую первоматерию, так и божественную вездесущность: "Все есть вода, и мир полон богов". Фалес и его последователи выдвинули предположение, что природа возникла из самоодушевленной материи, которая движется и изменяется, принимая разнообразные формы3. Эта первоматерия, будучи источником собственных упорядоченных движений и изменений и пребывая вечной, считалась не только материальной, но также живой и божественной. Эти ранние философы, подобно Гомеру, видели природу в тесном переплетении с божеством. У них сохранилось еще кое-что от старого – гомеровского – ощущения нравственного порядка, царящего в Космосе, некой безликой Судьбы, которая удерживает мир в равновесии, невзирая на все его изменения.
Но решающий шаг был сделан. Теперь греческая мысль стремилась найти естественное объяснение Космоса с помощью наблюдений и рассуждений – и вскоре эти объяснения стали утрачивать остатки прежних, мифологических элементов. Вставали важнейшие вопросы универсального характера, и в поисках ответа философы обращались в другую сторону – к критическому анализу, которому человеческий разум подвергал материальные явления. Природу следовало объяснять, исходя из понятий самой природы, а не чего-то такого, что лежит заведомо за ее пределами, и скорее в безличных терминах, чем с помощью божественных олицетворений. Примитивная Вселенная, управляемая антропоморфными божествами, начала уступать место такому миру, источником и сущностью которого является природная первоматерия – такая, как вода, воздух или огонь. Со временем эти элементы перестанут наделять божественностью и одушевлять, начнут рассматривать их как чисто материальные единства, чье механическое движение вызвано случаем или слепой необходимостью. Однако уже сейчас зарождались начатки эмпирически-натуралистического подхода. И по мере того, как независимое мышление набирало все большую силу, верховная власть старых богов ослабевала.
Следующий шаг в этом философском перевороте – не менее значимый по своим последствиям, нежели шаг, сделанный веком раньше Фалесом, – был совершен на западе греческого мира, в южной Италии (Великая Греция). Парменид Элейский попытался разрешить проблему подлинной реальности при помощи чисто абстрактной рациональной логики. И так же, как это было у ранних ионийцев, мысли Парменида было присуще своеобразное сочетание традиционных религиозных элементов со "светскими", секулярными новшествами. По его словам, благодаря божественному откровению, он нашел путь к дедуктивной логике; и она была беспрецедентна по своей строгости. Ионийцы, стремясь к простоте в объяснениях природы, утверждали, что мир – это единое, ставшее многим. Парменид же, вступая в борьбу с языком и с логикой, показывал, что для вещи "быть" чем-либо уже означает, что она не может стать тем, чем она не является, ибо о том, что "не есть", вообще нельзя сказать, что оно существует. Сходным образом, он доказывал, что "то, что есть" ("сущее"), не может ни появляться, ни исчезать, ибо нечто не может появиться из ничего или в ничто обратиться, раз "ничто" вообще не может существовать. Вещи не могут быть такими, какими они являются чувствам: столь знакомый нам мир – переменчивый, подвижный, множественный, – должно быть, просто "мнение", ибо, следуя логической необходимости, подлинное бытие неизменно и едино.
Подобные зачатки логики впервые подтолкнули философию к рассмотрению таких проблем, как различия между действительным и кажущимся, между рациональной истиной и чувственным восприятием, между бытием и становлением. Равное значение имело и то, что логика Парменида привела в конце концов к разграничению между статичной материальной субстанцией – и динамичной, властной жизненной силой (ионийцы не видя этого различия, считали их идентичными), высвечивая, тем самым, основной вопрос: что движет Вселенной. Однако наиболее важным оказалось утверждение Парменида о том, что роль независимого и верховного судьи относительно действительности принадлежит человеческому разуму. Ибо все, что реально, – интеллигибельно, то есть является предметом умственного восприятия, а не физического ощущения.
Обе эти тенденции – натуралистическая и рационалистическая – способствовали развитию ряда теории, со все возрастающей изощренностью объясняющих естественный мир. Эмпедокл, Анаксагор, а затем атомисты, сознавая необходимость примирить противоречивые требования, выдвигаемые чувственным наблюдением и новой логической строгостью, – попытались объяснить кажущуюся изменчивость и множественность мира, перетолковывая и видоизменяя абсолютный монизм Парменида – взгляд на бытие как на единое, неподвижное и неизменное – в сторону создания более плюралистичных систем. Каждая из этих систем придерживалась позиций Парменида, согласно которой действительное ни в коем случае не может ни возникнуть, ни исчезнуть, однако кажущееся зарождение и разрушение естественных вещей они толковали как следствие множественности тех неизменных и основополагающих элементов, каковые суть единственно и подлинно реальны и каковые, соединяясь в различные сочетания, порождают предметы видимого мира. Сами элементы не возникают и не исчезают: лишь их вечно подвижные сочетания подвержены переменам. Земля, вода, воздух, огонь – четыре коренных первоэлемента, которые выдвинул Эмпедокл, – являются вечными; они смешиваются друг с другом и вновь расходятся под действием двух изначальных сил – Любви и Раздора. Анаксагор предполагал, что Вселенную составляет бесконечное число микроскопических семян, различных по своим качествам. Однако, вместо того чтобы объяснять движение материи существованием слепых полумифических сил (таких, как Любовь и Раздор), он принимает за очевидное некий первоначальный, трансцендентный Ум (Nous), приводящий материальную Вселенную в движение и придающий ей форму и порядок.
Наиболее же всеобъемлющей из всех систем, развивавшихся в этом направлении, был атомизм. Пытаясь завершить начатое ионийцами, то есть довести до конца поиски элементарной субстанции, составляющей материальный мир, и в то же время побороть аргументы Парменида, Левкипп и Демокрит стремились дать объяснение всех феноменов посредством чисто материалистических понятий: мир состоит исключительно из несотворенных и неизменяемых материальных атомов – единообразной субстанции, как считал и Парменид, однако число их бесконечно.
Эти недоступные зрению микроскопические неделимые частицы постоянно движутся в безграничной пустоте, а их хаотические столкновения и случайные сочетания порождают все явления видимого мира. Атомы наделены однородными свойствами, различаясь лишь по форме и величине, иными словами, обладают количественными характеристиками и измеримы.
Далее Демокрит возражал Пармениду, утверждая, что то, "чего нет", на самом деле может существовать, например вакуум – пустое, однако реальное пространство, в котором движутся и собираются в различные сочетания атомы. Движение атомов протекает механически: не под воздействием космического разума (такого, как Nous), а по причине слепой случайности естественной необходимости (ananke). Источник всякого человеческого знания – всего лишь импульс, толчок, который чувственно воспринимается от столкновения с материальными атомами. Тем не менее, многие ощущения, испытываемые человеком, такие, например, как холод и тепло, горькое и сладкое, проистекают отнюдь не из присущих атомам качеств, а из субъективности человеческого восприятия. "Качество" принадлежит области субъективных ощущений, ибо атомы различаются лишь количественными характеристиками. Все реальное является материей в пространстве, атомами, хаотически движущимися в вакууме. Когда человек умирает, гибнет его душа: материя же сохраняется и не исчезает. Изменяется лишь сочетание атомов, но те же самые атомы, постоянно сталкиваясь, проходя разные стадии возрастания и убывания, образует уже другие тела, скапливаются в группы, которые вновь разбиваются, давая начало бесконечному числу миров в этой пустоте, а со временем приводя их к распаду.
Атомизм окончательно отверг те мифологические реликты, которые еще сохранялись у ранних философов в их самоодушевленной субстанции: единственная причина хаотического движения атомов – пустота, атомы же целиком материальны и лишены какого-либо божественного порядка или цели. Одних такое объяснение устраивало как самая ясная рациональная возможность избежать искажений, порождаемых субъективностью человека и его страстями, и без прикрас постичь механизм Вселенной. Для других же многое так и осталось неразрешенным: происхождение форм и длительность их существования, предназначение мира, к тому же необходимо было найти удовлетворительный ответ на вопрос о, первопричине движения. Казалось, что на пути к постижению мира произошло значительное продвижение, но, вместе с тем, утрачивало ясность то, что примитивному, дофилософскому мышлению представлялось столь определенным. Пробные "вылазки" ранних философов привели к тому, что под сомнение попало не только существование богов, но и мгновенное свидетельство собственных чувств: даже оно могло оказаться всего лишь иллюзией, так что в рациональных поисках объяснения действительности оставалось полагаться единственно на человеческий разум.
Среди греков, вставших на путь интеллектуального продвижения от мифического к натуралистическому, единственным исключением был Пифагор. По-видимому, дихотомия религии и разума не столько подталкивала Пифагора к тому, чтобы отмежеваться от одной ради другого, сколько побуждала его к их синтезу. Действительно, у древних он пользовался репутацией человека, обладающего гением как научным, так и религиозным. Однако мало что можно сказать о Пифагоре со всей определенностью. Его школа соблюдала правило, предписывавшее строжайшую тайну, и с самого начала ее окружал ореол легенды. Пифагор, происходивший с ионийского острова Самоса, вероятно, много путешествовал, он учился в Египте и Месопотамии, прежде чем отправиться на запад, в Кротон – греческую колонию на юге Италии. Там он основал философскую школу и религиозное братство, которое поддерживало культ Аполлона и Муз и стремилось к нравственному очищению, духовному спасению и интеллектуальному проникновению в природу: подразумевалось, что все это было теснейшим образом взаимосвязано.
Тогда как ионийцев интересовала в явлениях материальная субстанция, пифагорейцы сосредоточились на формах – в особенности математических, – которые управляли этими явлениями и упорядочивали их. И в ту пору, когда основное течение греческой мысли отрывалось от мифологической и религиозной почвы архаической греческой культуры, Пифагор и его последователи создавали единую сферу философии и науки, пронизанную верованиями религиозных мистерий, особенно орфизма.
Пифагоровой via regia*, ведущей к духовному прозрению, стало научное постижение того порядка, что правит естественной Вселенной. Математические фигуры, музыкальная гармония, движение планет, мистериальные божества – все это для пифагорейцев находилось в тесной связи. Смысл же этой взаимосвязи мог приоткрыться человеку, воспитание которого уподобляло его душу – мировой душе и божественному созидающему разуму Вселенной, Из-за приверженности пифагорейцев тайному культу этот смысл и особая практика приводящая к его раскрытию, остались неизвестными. С определенностью можно утверждать только то, что пифагорейская школа разработала свое независимое учение, основанное на системе верований, явно сохранявшей древние мифологические структуры, и таинствах мистерий, одновременно делая научные открытия, имевшие неизмеримую ценность для позднейшей западной мысли.
* Царской дорогой.
Однако общее направление греческой интеллектуальной эволюции было иным: натуралистическая наука, от Фалеса и Анаксимандра до Левкиппа и Демокрита, набирала силу вместе с растущим скептическим рационализмом. Хотя ни один из этих философов не оказал явного влияния на развитие культуры как таковой, хотя большинство греков никогда не сомневались в существовании олимпийских богов, постепенный рост и расцвет таких ответвлений ранней философии, как ионийская физика, элейский рационализм, Демокритов атомизм, – ознаменовал собой плодотворный авангард греческой мысли, шагнувшей в своем развитии из эры традиционных верований в эру разума. Досократово мышление греков (за исключением пифагорейцев, стоявших несколько особняком) следовало в определенном, пусть не всегда явном, направлении – от сверхъестественного – к естественному, от божественного – к мирскому, от мифического – к понятийному, от поэзии и описания – к прозе и анализу. Боги повествований древних поэтов представлялись более критическим умам этой позднейшей эпохи слишком похожими на людей, созданными по образу самого человека, и все более сомнительным казалась их божественность. В начале V в. до Р.Х. поэт и философ Ксенофан уже с явным пренебрежением отзывался о бытующей в народе гомеровской мифологии с ее антропоморфными богами, совершающими безнравственные поступки. "Если бы у быков, львов или лошадей были руки, – говорил он, – они бы, несомненно, сотворили себе богов, похожих на них самих, изваяв изображения быков, львов и лошадей". Поколение спустя Анаксагор заявил, что Солнце – не бог Гелиос, а раскаленный камень, размерами превосходящий Пелопоннес, и что Луна состоит из земной субстанции и получает свет от Солнца. Демокрит считал, что людская вера в богов – не более чем попытка объяснить необычные явления – такие, как гроза или землетрясение, с помощью воображаемых сверхъестественных сил. Двусмысленное, скептическое отношение к древним мы находим даже у Еврипида – последнего из великих трагиков; комедиограф же Аристофан открыто парадировал их. Столкнувшись со столь критическим отношением, космология, окруженная священным ореолом древности, перестала быть само собой разумеющейся.
И все же, чем далее развивалось у греков индивидуальное критическое суждение, что способствовало отходу от коллективного первобытного мировоззрения прежних поколений, тем более понимание ими мира принимало спорный характер, тем уже становился круг, вмешавший безошибочные знания. "Что касается точной истины, – утверждал Ксенофан, – ни один человек ее не ведает и никогда ее не познает". Часто такие "новые приобретения" философии, как не имеющие разгадки логические парадоксы Зенона Элейского или учение Гераклита о мире как о непрерывном потоке, не разрешали, а лишь усугубляли общую неопределенность. Теперь, с наступлением Эры разума, появилась возможность все подвергать сомнению, и каждый последующий философ предлагал ответы, отличавшиеся от решений предшественника. Если миром правили исключительно механические природные силы, то уже не было такого очевидного основания, на которое могли бы твердо опираться нравственные суждения. И если подлинная реальность целиком отчуждалась от обыденного опыта, то саму основу человеческого познания можно было поставить под вопрос. Казалось, чем более свободным и сознательным становился человек в понятии самоопределения, тем менее уверенно он ступал. И все же, если человек мог освободиться от суеверных страхов и верований, требуемых благочестивыми условностями, если он мог постигнуть, пусть и не до конца, подлинный порядок вещей, то игра стоила свеч. Несмотря на то, что постоянно вставали все новые проблемы и делались все новые попытки их разрешить, бодрящее ощущение интеллектуального прогресса, казалось, одерживало верх надо всей той путаницей и неразберихой, которые ему сопутствовали. Поэтому Ксенофан мог утверждать: "С самого начала боги не обнаружили перед нами всех вещей; однако со временем люди, пускаясь в поиски, находят то, что лучше..."4
Греческое просвещение
В Афинах, где разнообразные течения греческой мысли и. искусства взаимодействовали и переплетались между собой на протяжении всего V века до Р.Х., интеллектуальное развитие достигло своей вершины. Век Перикла и возведения Парфенона был для Афин пиком культурного и творческого расцвета и политического влияния в Греции: афинянин самоутверждался в мире с новым сознанием собственной власти и собственного интеллекта. Одержав победу над персами-захватчиками и заняв ведущее положение среди греческих городов-государств, Афины очень скоро превратились в крупный торговый приморский город с имперскими амбициями. Бурная деловая жизнь позволяла афинянам вступать в самые тесные контакты с другими культурами, что способствовало расширению кругозора и совершенствованию полисной культуры. Афины стали первой греческой метрополией. Развитие демократического самоуправления, технические достижения в сельском хозяйстве и навигации выражали и поощряли новый "гуманистический" дух. Философы более ранней поры находились в относительной изоляции, их теории обычно подхватывались несколькими последователями или, может быть, несколькими школами. Теперь философские поиски в Афинах становились как бы "визитной карточкой" всей интеллектуальной жизни города, которая продолжала двигаться в направлении концептуального мышления, критического анализа, размышления и диалектики.
На протяжении V века до Р.Х. эллинская культура все больше приближалась к изящному и плодотворному равновесию между мифологической традицией древности и светским рационализмом современности. Храмы богам возводились с неслыханным рвением в стремлении обрести нетленное олимпийское величие. При этом в монументальных зданиях, скульптурах, живописи Парфенона, в художественных творениях Фидия и Поликлета это величие выражалось в конкретных формах, достигнутых как в результате скурпулезного анализа и точной теории, так и в результате дополнения человеческой рациональности мифологической гармонией. Храмы Зевса, Афины и Аполлона, казалось, в той же мере знаменовали собой торжество рациональной ясности и математического изящества, что и дань, воздаваемую человеком божествам. Аналогично, греческие художники изображали богов и богинь так же, как и греческих мужчин и женщин: идеальными, одухотворенными и, вместе с тем, человечными и неповторимыми. Боги, однако, по-прежнему были главнейшим объектом художнических устремлений, сохранялось и осознание человеком собственной органичности во вселенских пределах. Новое, творческое отношение к мифу, появившееся у Эсхила и Софокла, или лирика великого Пиндара – поэта, слагавшего торжественные хоровые песнопения и видевшего в атлетических соревнованиях на Олимпийских играх отблеск божественного присутствия, – наводили на мысль, что творческие способности человека могли усиливать божественное могущество и помогать ему ярче проявиться. Однако и трагедии, и предназначавшиеся для хорового исполнения гимны едва лишь раздвигали границы честолюбивых притязаний: за ними по прежнему таились препятствия и опасности.
С приближением конца V века до Р.Х. былое равновесие продолжало смешаться в сторону человека. Перспективные медицинские труды Гиппократа, полные наблюдений исторические книги и описания путешествий Геродота, новая календарная система Метона, глубокий исторический анализ Фукидида, смелые научные теории Анаксагора и Демокрита – все это расширяло кругозор эллинского мышления, побуждая его к поиску рациональных причин всего сущего для постижения Природы. Перикл тесно общался с философом-рационалистом и физиком Анаксагором; широкое распростронение получило строгое интеллектуальное направление, скептически относившееся к старым, сверхъестественным объяснениям мира. Ныне человек воспринимал самого себя скорее как достижение цивилизованного продвижения вперед из состояния дикости, чем результат вырождения мифического золотого века5. Торговый и политический подъем, в котором активно участвовал "средний класс", привел к неприязненному отношению к аристократической иерархии древних богов и героев. Воспетое Пиндаром старомодное общество его покровителей – аристократов – начало уступать место новому порядку, в котором царила атмосфера постоянного ожесточенного соперничества за место под солнцем. Подобные перемены оттеснили и почитаемые Пиндаром старые религиозные ценности и санкции, направленные против проявлений Человеческой дерзости. В Афинском полисе традиционная вера в богов была подорвана: силу набирал иной дух – более критический и "светский". Решающего этапа эта эволюция достигла во второй половине V века, с появлением софистов. Софисты, ведущие действующие лица новой интеллектуальной среды, были странствующими учителями-профессионалами, светскими гуманистами-вольнодумцами, предлагавшими свои наставления тем, кто искал интеллектуальных познаний и успеха в практических делах. В демократическом полисе с его расширившимися возможностями участия в политической жизни услуги софистов находили широкий спрос. Общую направленность их философии отличали те же рационализм и натурализм, которые и до них характеризовали развитие философии и все больше отражали дух времени. Однако софисты привнесли в греческую мысль новые элементы скептического прагматизма, как бы отвлекая философию от ее прежних проблем – более теоретических и космологических. Согласно софистам – в частности, Протагору, – человек есть мера всех вещей, и именно его собственные суждения о повседневной человеческой жизни, а не наивное следование религиозным традициям или бесконечные отвлеченные размышления должны формировать основу личных верований и поведения. Истина не абсолютна, а относительна, она различна для каждой культуры, для каждого человека, для каждой ситуации. Все возражения против этого – религиозные или философские – не выдерживают испытания критикой. О высшей ценности любого верования или мнения можно судить, лишь руководствуясь той практической пользой, какую оно может принести в жизнь человека.
Этот решающий поворот в развитии греческой мысли, которому благоприятствовала и общественно-политическая ситуация времени, в равной мере обязан как проблематичному положению тогдашней натурфилософии, так и упадку традиционных религиозных верований. Не только древняя мифология теряла власть над греческим мышлением; состояние, в котором оказались научные поиски, тоже достигло критической точки. Крайности Парменидовой логики с ее темными парадоксами и атомистической физики с ее предполагаемыми атомами (и та, и другая полностью переворачивали привычную картину мира) уже заставляли думать, будто целостная практика теоретической философии не особенно важна. С точки зрения софистов, любая спекулятивная космология не отвечает ни практическим нуждам человека, ни даже обычному здравому смыслу. Начиная с Фалеса, каждый философ выдвигал свою собственную теорию истинной природы мира, причем каждая теория противоречила остальным, а между тем возрастала тенденция отрицать реальность предстающих чувственному восприятию предметов феноменологического мира (их число все возрастало). В хаосе враждующих между собой идей не было основы, на которую можно было бы опереться, дабы установить господство какой-либо одной идеи над другими. Более того, натурфилософы возводили свои теории относительно внешнего мира, совершенно не принимая во внимание субъективную составляющую: наблюдателя, то есть познающего человека. Софисты же, напротив, признавали, что каждая личность обладает собственным опытом, а следовательно, и собственной реальностью. "В конце концов, – утверждали они, – всякое понимание есть субъективное мнение. Подлинная объективность невозможна. Всякое постижение, на которое можно претендовать, – лишь вероятность, а не абсолютная истина".
Кроме того, согласно софистам, не имеет значения, есть ли у человека какое-то определенное понимание окружающего его мира. Ему достаточно знать содержание собственного разума, которое являясь больше видимостью, чем сущностью, составляет, тем не менее, единственную реальность, представляющую для него хоть какую-то ценность. Кроме видимости, никакую другую – более глубокую, устойчивую реальность – познать нельзя, и не только из-за ограниченных возможностей человека, но скорее потому – и это гораздо важнее! – что невозможно утверждать существование какой-либо реальности, выходящей за пределы человеческих догадок.
Подлинная задача человеческой мысли – служить человеческим нуждам, а основой для достижения данной цели может стать только личный опыт. Чтобы жить в этом мире, каждый должен полагаться на собственное разумение. Признание интеллектуальной ограниченности может стать освобождением, ибо таким способом человек способен утвердить самобытность и независимость своего мышления, которое служит ему самому, а не иллюзорным абсолютам, произвольно определенным внешними по отношению к его суждению ненадежными источниками.
Софисты считали, что критический рационализм, ранее двигавшийся в направлении физического мира, теперь может найти более плодотворное применение в человеческой деятельности, а именно: в этике и политике. Сведения полученные из отчетов путешественников, заставляли предполагать, что общественные установления и религиозные верования представляют собой отнюдь не абсолюты, а принятые людьми те или иные обычаи и формы благочестия, которые зависят от привычек того или иного народа и никак не связаны ни с природой, ни с божественными заповедями. Чтобы подтвердить те же выводы, софисты использовали и известные физические теории: если опыт, связанный с нашим ощущением холода и тепла, объективно не зафиксирован в природе, а является всего лишь субъективным впечатлением отдельного человека, которое названо временным расположением взаимодействующих атомов, то и критерии правоты и неправоты могут оказаться столь же несущественными, условными и зависимыми от субъекта.
Сходным образом, представлялось недоказуемым и существование богов. Протагор говорил: "Что касается богов, то я никоим образом не могу узнать, существуют они или нет, или какой они формы; ибо на пути к такому знанию стоит много препятствий, в том числе – темнота самого предмета и краткость человеческой жизни". Другой софист, Критий, полагал, что богов выдумали, чтобы вселять страх в тех, кто иначе стал бы совершать дурные поступки. Софисты, как и физики в своем механистическом натурализме, рассматривали природу как безличный феномен, случайным закономерностям которого не было дела до человеческой жизни. О том, что мир представляет собой видимую материю, а не невидимых богов, говорил беспристрастный здравый смысл. Следовательно, лучше всего смотреть на мир, оставив религиозные предрассудки.
Отсюда следовали и выводы софистов: в метафизике – в пользу гибкого атеизма или агностицизма, а в этике – в пользу обуславливаемой обстоятельствами нравственности. Поскольку религиозные верования, политические структуры и правила нравственного поведения рассматривались софистами как изобретенные и принятые человеком условные установления, то все это оказалось возможным ставить под вопрос и изменять. После стольких веков слепого повиновения традиционным сдерживающим предписаниям человек наконец-то мог получить свободу, чтобы выйти на путь просвещенного самопознания. Раскрывать с помощью разума то, что приносит наибольшую пользу человеку, показалось гораздо "умнее", чем основывать свои Поступки на вере в мифологические божества или на недоказуемых положениях метафизики, претендующей на абсолютное знание. Поскольку поиски абсолютной истины казались бесплодными, софисты предлагали молодым людям обучаться у них практическим искусствам – ораторскому убеждению и логической ловкости, а также целому ряду других полезных предметов – от общественной истории и этики до математики и музыки. Считалось, что эти дисциплины наилучшим образом могут подготовить гражданина к тому, чтобы играть важную роль в полисной демократии и обеспечить ему жизненный успех. Человек волен увеличить свои возможности с помощью образования, поскольку навыкам для достижения жизненного благополучия можно научить и научиться. Его не должны сдерживать традиционные предрассудки – такие, как привычка верить, что способности каждого раз и навсегда установлены, будучи случайным даром свыше или предопределяясь происхождением. Следуя программе, предлагавшейся софистами, и отдельный человек, и все общество могли встать на путь усовершенствования.
Так софисты способствовали переходу от эпохи мифов к эпохе практического разума. Человека и общество следует изучать методично и эмпирически – без теологической предвзятости. Мифы следует понимать как аллегорические басни, а не как откровения божественной реальности. Первыми добродетелями нового совершенного человека становятся острота разума, грамматическая точность и ораторское мастерство. Для успешного участия в жизни полиса характер человека должен подвергнуться соответствующей закалке, он должен так же упражняться в искусствах и науках. Так возникла "paideia" – классическая греческая система образования и воспитания. Эта система включала гимнастику, грамматику, риторику, поэзию, музыку, математику, географию, естественную историю, астрономию и физические науки, историю общества, этику и философию – таков был полный курс знаний, необходимых для формирования полноценного, хорошо образованного гражданина.
Постоянные сомнения, которым софисты подвергали различные человеческие верования – будь то традиционная вера в богов или более поздняя, но, с их точки зрения, не менее наивная вера в способность человеческого разума действительно познать природу чего-то столь неизмеримого и неопределимого, как Космос, – побуждали философию искать иные, еще не известные направления. В результате человек обрел такой значительный статус, какого у него прежде не было. Он становился все более свободным, определял себя сам. Он прекрасно знал, что существует весьма обширный мир, где существуют другие культуры и верования, помимо его собственных. Он осознавал относительность и пластичность человеческих ценностей и обычаев, осознавал и свою роль в творении своей действительности. Однако в пределах космического порядка он терял прежнее значение, ибо порядок этот, если он вообще существовал, подчинялся собственной логике, нисколько не касаясь человека и ценностей греческой культуры.
Как видим, миропонимание софистов породило новые проблемы. Несмотря на положительное воздействие на часть общества их интеллектуальной подготовки и учреждения либерального образования как основы для эффективного формирования характера, их радикальный скептицизм по отношению ко всем ценностям приводил некоторых их последователей к явно выраженному пренебрежению нравственностью в пользу выгоды. Так, иные ученики софистов брались за сочинение мнимо правдоподобных аргументов, годившихся для поддержки практически любого судебного иска.
Тем временем серьезное беспокойство вызывало ослабление политического и этического положения в Афинах, дошедшего до критической точки: демократия расшаталась и развратилась, вследствие чего одержала верх беспощадная олигархия – афинское господство над Грецией превратилось в тиранию, а порождавшиеся высокомерием войны приводили к катастрофам. В повседневной жизни Афин почти не осталось гуманных этических критериев, которые не были бы основательно попраны; в гражданских отношениях (гражданами в Афинах являлись исключительно мужчины) стал явно проявляться застой; нередко встречалась жестокая эксплуатация женщин, рабов и чужеземцев. У всех этих тенденций имелись свои истоки и мотивы: едва ли. возможно возлагать всю вину на софистов. И все же, думается, отрицание софистами абсолютных ценностей и их призывы к выгодам и удобствам как цели жизни не только отражали, но усугубляли неспокойный дух времени.
Релятивистский гуманизм софистов, невзирая на все его прогрессивные и либеральные черты, в целом оказался не таким уж плодотворным. Мир, расширившейся благодаря прежним завоеваниям Афин, но уже потерявший равновесие, вновь стал смутным и хаотичным, тогда как теперь он, казалось, требовал еще большего порядка – универсального и одновременно концептуального, в рамках которого возможно было постижение событий. Учение софистов такого порядка не предлагало – оно обещало, пожалуй, лишь путь к успеху. При этом спорным оставалось и определение самого успеха. Смелое утверждение софистов о независимости человеческого интеллекта, якобы способного благодаря собственной мощи достигнуть мудрости, достаточной для того, чтобы хорошо прожить жизнь, их убежденность в том, что человеческий ум способен самостоятельно прийти к прочному равновесию, – сейчас, очевидно, требовали переоценки. Что же касается наиболее консервативных представлений, то основы традиционной системы верований и считавшиеся вечными ценности опасно пошатнулись, а власть разума и словесное мастерство приобрели далеко не безупречную репутацию. Теперь казалось, что развитие рассудка полностью подсекло собственное основание: человеческий разум сам отказывал себе в способности по-настоящему познать мир.
Сократ
Именно в этой чрезвычайно напряженной культурной атмосфере начал свои философские поиски Сократ, настроенный скептически и индивидуалистично, как любой софист. Сократ был младшим современником Перикла, Еврипида, Геродота и Протагора. Пора его детства пришлась на то время, когда в Акрополе возводился Парфенон (он мог наблюдать строительство от начала до конца). Сократ появился на философской арене в тот момент, когда напряжение между древней олимпийской традицией и новым напористым интеллектуализмом достигло апогея. Своей необыкновенной жизнью и не менее необыкновенной смертью ему суждено было в корне перевернуть греческое мировоззрение, не только указать новый путь для поисков истины, но и личным примером явить образец терпения, стать идеалом и источником вдохновения для всей последующей философии.
Несмотря на громадное воздействие, оказанное Сократом, о его жизни известно мало. Сам Сократ ничего не писал. Его наиболее полный портрет содержат "Диалоги" Платона, однако остается неясным, до какой степени слова и идеи, приписываемые в них Сократу, отражают эволюцию философии самого Платона (к этой проблеме мы вернемся в конце главы). Дошедшие до нас свидетельства современников и последователей Сократа – Ксенофонта, Эсхила, Аристофана, Аристотеля, поздних платоников – конечно, полезны, но они в основном фрагментарны или получены из вторых рук, нередко путаны, а иногда и противоречивы. И все же вполне возможно "по кусочкам" собрать достаточно достоверную картину, прибегнув к ранним платоновским диалогам, а также к указанным источникам.
Совершенно очевидно, что Сократ был человеком необычайного ума и необычайного характера, человеком невероятной интеллектуальной честности и нравственной чистоты, редким для его – да и для любой другой! – эпохи. Он беспрестанно искал ответы на вопросы, которые ранее никогда не задавались, стремился перевернуть привычные представления и верования, чтобы пробудить страстный интерес к этическим проблемам, и неустанно побуждал как самого себя, так и своих собеседников к глубокому знанию того, что же есть "добродетельная жизнь". Его слова и поступки постоянно и убедительно доказывали, что разумная самокритика способна освобождать человеческое мышление от рабства, в котором держит его ложное мнение. Сократ пренебрегал суетными делами, полностью посвятив себя обнаружению мудрости, черпая ее в том числе и у других, проводя все свое время в серьезных спорах с согражданами. В отличие от софистов, он не взимал платы за обучение. Будучи близок к афинской элите, он тем не менее оставался равнодушным к материальным благам и привычным атрибутам успеха. Представляется, что Сократ был редкостно цельной личностью, хотя известно множество парадоксальных противоречий, характеризующих его индивидуальность. Обезоруживающе скромный и одновременно уверенный в себе, насмешливый и последовательно нравственный, обаятельный и общительный – и в то же время любящий одиночество и созерцание, Сократ был прежде всего человеком, страстно устремленным к истине.
Вероятно, в юности Сократ изучал с определенным энтузиазмом естественную науку, исследовал различные философские течения той поры, затрагивавшие теоретический анализ физического мира. Однако в конце концов он нашел их неудовлетворительными. Из сумбура враждующих теорий рождалась скорее путаница, нежели ясность, а объяснения Вселенной исключительно в понятиях материальной причинности, минуя свидетельства служащего опорой цели рассудка, казались ему неадекватными. Подобные теории были лишены связной понятийной системы и не приносили нравственной пользы. Поэтому, оставив физику и космологию, Сократ обратился к этике и логике. Его целиком захватили заботы о том, как следует жить и как ясно представлять себе, как следует жить. Как скажет три столетия спустя Цицерон, Сократ "призвал философию с небес на землю и стал насаждать ее в городах и домах людей".
На самом деле подобный сдвиг уже находил отражение в идеях софистов, которых сближала с Сократом озабоченность вопросами образования, языка, риторики и аргументации. Однако нравственные и интеллектуальные устремления Сократа имели совершенно иной характер. Софисты пытались научить людей добиваться жизненного успеха в мире, где все нравственные нормы считались условностями, а любое человеческое знание оказывалось относительным. Сократ был убежден, что подобное философское "образование", основанное на неверных представлениях, могло принести лишь моральный ущерб. Противостоя взглядам софистов, Сократ видел свою задачу в том, чтобы проложить дорогу к такому знанию, которое превосходило бы простое суждение, с целью выявления такой нравственности, которая превосходила бы простое установление.
Еще в пору юности Сократа оракул Аполлона в Дельфах объявил его самым мудрым из людей. Стремясь опровергнуть оракула, Сократ (как он позже говорил со свойственной ему иронией) стал усердно изучать мысли и убеждения всех, кто считал себя мудрецами, и пришел к заключению, что он действительно мудрее их всех, ибо только он один признавал собственное невежество. Софисты считали подлинное знание недостижимым, однако Сократ полагал, что, возможно, подлинное знание еще не достигнуто. Он неоднократно демонстрировал невежество как свое собственное, так и прочих людей, однако делая это с целью привести человеческий рассудок не к отчаянию, а к должному смирению. Для Сократа осознание невежества означало в большей мере начало, чем конец философского поиска, ибо только благодаря этому осознанию открывается возможность преодолеть те общепринятые представления, которые лишь затемняют истинную природу человека. Свою личную миссию Сократ видел в том, чтобы открывать другим их невежество, побуждая их таким образом по-настоящему допытываться, как должно наилучшим образом прожить жизнь.
С точки зрения Сократа, при любой попытке добиться успеха и высокого жизненного положения человек должен учитывать сокровеннейшую сущность своего существа, свою душу, psyche. Вероятно, благодаря собственному, в высшей степени развитому чувству личного "я" и самоконтролю, Сократ внес в греческое мышление новое осознание того центрального места, которое принадлежит душе: впервые прозвучала мысль о том, что именно она служит обиталищем пробуждающегося личного сознания, на ней лежит печать нравственности и ума. Сократ подтвердил дельфийский девиз "Познай самого себя", ибо верил, что лишь путем самопознания, путем постижения собственной души и присущих ей качеств можно найти подлинное счастье. Все люди стремятся к счастью в силу самой своей природы, а счастья, как учил Сократ, можно достичь, ведя такой образ жизни, который наиболее отвечает природе души. Счастье не появляется в результате каких-либо физических или внешних обстоятельств: богатства, власти, репутации, – оно является следствием жизни, прожитой с пользой для души.
Однако для того, чтобы прожить подлинно добродетельную жизнь, необходимо иметь представление о природе и сущности добра. Иначе человек станет действовать вслепую, руководствуясь лишь обычаями и целесообразностью, считая нечто хорошим либо добродетельным всякий раз, когда это отвечает общепринятому мнению или служит сиюминутному удовольствию. Сократ рассуждал так: если человек будет знать, что есть истинное благо, что для него выгодно в самом глубоком смысле, – тогда, естественно, он будет совершать добрые поступки. Знание того, что есть добро, будет побуждать его действовать соответственно, ибо никто не стал бы намеренно выбирать поступки, которые заведомо сулят вред. На ошибочный путь человек ступает лишь тогда, когда иллюзорное благо принимает за настоящее. Никто не творит злых дел умышленно, ибо такова сама природа добра: оно желанно, если известно. В этом смысле, полагал Сократ, добродетель есть знание. Истинно счастливая жизнь – это жизнь, наполненная праведными поступками, совершаемыми под воздействием разума. Следовательно, ключом к человеческому счастью служит разумное нравственное поведение.
Но для того, чтобы человек смог открыть для себя подлинную добродетель, следует решить ряд непростых вопросов. Для того, чтобы познать добродетель, необходимо найти общую для всех добродетельных поступков составляющую, или, иными словами, суть добродетели. Чтобы познать подлинную природу добродетели, надо проанализировать и проверить ценность каждого утверждения о ней в отдельности. Совсем недостаточно привести примеры различных видов добродетельных поступков и сказать, что это и есть сама добродетель, ибо подобный ответ не раскрывает единого сущностного качества, которое делает все эти поступки подлинными проявлениями добродетели. Так же обстоит дело и с благом, справедливостью, отвагой, благочестием, красотой. Сократ подвергал критике софистов, утверждавших, что подобные понятия – только слова, простые названия для привычных представлений. В действительности слова способны искажать истину и вводить в заблуждение, создавая впечатление истины, будучи в действительности лишены твердой основы. Но слова способны также и указывать, словно на драгоценную незримую тайну, на нечто подлинное и вечное. В том, чтобы найти путь к этой подлинной реальности, и состоит задача философа.
Сократ двигался именно в этом направлении, развивая свою знаменитую диалектическую форму аргументации, которой суждено было заложить основы характера западного мышления и его эволюции: рассуждение в форме строгого диалога как метод интеллектуального исследования было нацелено на разоблачение ложных убеждений и выявление истины. Обычной стратегией Сократа было задавать собеседнику целую цепочку вопросов, подвергая беспощадному анализу полученные ответы – таким образом, что выявлялись все несоответствия, скрытые в том или ином суждении. Попытки определить сущность чего-либо отвергались одна за другой. Эти определения оказывались либо слишком широкими, либо слишком узкими, или вовсе бьющими мимо цели. Часто случалось, что подобный анализ окончательно заводил в тупик, и собеседники Сократа оставались словно пораженными немотой. Зато такие ситуации показывали, что в философствовании для Сократа были важны не столько правильные ответы, сколько напряженные попытки их отыскать. Философия представала процессом или дисциплиной, испытанием длинною в целую жизнь. Заниматься философией на сократовский лад означало постоянно подвергать собственные мысли критике разума, вступая в серьезный диалог с другими. Подлинное знание нельзя просто приобрести из вторых рук, как товар (это выходило у софистов): оно являлось личным достижением, добиться которого можно лишь ценой постоянной работы самокритического мышления. "Жизнь, не проверенная критикой, не стоит того, чтобы ее прожить", – заявлял Сократ.
Однако далеко не всегда непрестанные расспросы Сократа встречали понимание, а активное поощрение им критического скептицизма у своих учеников воспринималось иными как опасное влияние, подрывавшее авторитет и расшатывавшее основы, традиции и устои самого государства. Мучительно отыскивая истинное знание, Сократ долгое время опровергал и "обыгрывал" софистов, ведя их же игру, но по иронии судьбы именно к софистам он был причислен, когда в пору политической нестабильности Афин, последовавшей за разрушительной Пелопоннесской войной, двое граждан возвели на него обвинение в неблагочестии и развращении молодежи. Оказавшись в ловушке, подстроенной несколькими политическими лицами (некоторые из них некогда принадлежали его кругу), Сократ был приговорен к смерти. В подобных случаях обычай предусматривал замену казни на ссылку. Вероятно к этому и стремились его обвинители. Однако в своих выступлениях в суде Сократ не отказался от своих принципов и отринул все попытки избежать вердикта или смягчить его. Он заявил, что прожил жизнь правильно, если даже возложенная им на себя миссия – пробуждать других – ныне принесла ему гибель. Смерти он не страшился, а, напротив, видел в ней дверь, ведущую в вечность. С радостью выпив цикуту, Сократ стал добровольным мучеником за идеал философии, в которой долго ему не было равных.
Платоновский герой
Друзья и ученики, окружавшие Сократа в последние дни его жизни, были потрясены видом этого человека, которому в полной мере удалось стать воплощением собственного идеала. Представляется, что философия Сократа с ее уникальным синтезом Эроса и Логоса – страсти и мышления, дружбы и спора, желания и истины – явилась прямым выражением его личности. Очевидно, что любая сократовская идея и формы, в которые она облачена, носят отпечаток его личности и передают саму ее суть. В самом деле, если судить по его портрету, представленному на протяжении всех платоновских диалогов, Сократ был наделен способностью выражать истину – в каком-то смысле универсальную, проистекающую из самой Божественной истины, – именно потому, что он думал и говорил с уверенностью (как интеллектуальной, так и моральной), основанной на внутреннем самопознании, укорененной словно в глубинах его души.
Однако в портрете своего учителя Платон заострил внимание не только на этом харизматическом качестве его ума и души. Платон также увековечил тот факт, что Сократ разработал и обосновал определенные положения и эпистемологии, которые в конце концов привели его диалектическую стратегию к метафизическому завершению. Здесь нам придется несколько расширить рамки обсуждения нашей "стержневой фигуры", прибегнув к ее наиболее разработанной (и в значительной мере "платоновской") интерпретации, содержащейся в важнейших диалогах Платона, приходящихся на середину его творчества. Начиная с "Федона", а затем – со все возрастающей силой – в таких диалогах, как "Пир" и "Государство", образ Сократа обретает такие черты, которые гораздо полнее характеризуют его, нежели приписываемые ему в ранних диалогах, а также другими источниками – у Ксенофонта и Аристотеля. Хотя свидетельства можно толковать по-разному, все же представляется, что Платон, размышляя о вкладе учителя в свое собственное интеллектуальное продвижение, с помощью этих ярко выраженных черт выделил то, что – возможно не столь явно – было заложено и в жизни Сократа, и в его аргументации.
По мере продвижения диалогов (точный порядок их следования так до конца и не ясен) более ранний "образ" Сократа, настойчиво требующего логических соответствий и осмысленных определений, критикующего всяческую предвзятость человеческих воззрений, начинал углубляться в соответствии с новым уровнем философских аргументов. Изучив все существующие системы мышления от естественно-научных философий до искусной аргументации софистов, Сократ пришел к выводу, что им всем недостает здравого критического метода. Дабы уяснить собственный подход, он решил обратиться не к фактам, а к утверждениям о фактах. Он намеревался анализировать их, рассматривая каждое в порядке гипотезы, выводя возможное следствие и таким образом составляя суждение о его ценности. Та гипотеза, следствия которой признаны верными и прочно обоснованными, будет предварительно утверждена, не будучи еще доказанной, ибо утвердить ее можно, обратившись в свою очередь к другой – более окончательной, уже принятой гипотезе.
Итак (согласно дальнейшим диалогам), после исчерпывающих споров и размышлений, Сократ выдвинул основополагающий постулат, который способен стать надежным фундаментом познания и нравственности. Постулат этот звучит так: "Если вещь является доброй и прекрасной, то это происходит оттого, что она содержит архетипическую сущность Добра или Красоты – абсолютных и совершенных, пребывающих на вневременном уровне, трансцендентных по отношению к отдельным преходящим проявлениям и в конечном счете доступных лишь разуму, но не чувствам. Подобные универсалии обладают истинной природой и находятся за пределами обычных человеческих представлений или мнений, существуя независимо от пронизанных ими явлений. Благодаря высшему учению, то есть философии, человеческий разум способен обнаружить и познать эти вечные универсалии".
Подписанию Платона гипотеза о "Формах" или "Идеях", хотя и не доказанная, вероятно, предлагала нечто большее, нежели достоверный результат логического спора, предстающее скорее как некая аподиктическая (то есть в высшей степени достоверная и непреложно необходимая) действительность, возвышающаяся надо всеми домыслами, неясностями и заблуждениями человеческого опыта. Ее философское оправдание в конечном итоге самоочевидно для того любителя истины, кто достиг отдаленной цели просветления. Очевидно, Платон подразумевал, что, чутко вслушиваясь в собственный разум и душу, в нравственную добродетель – в той же мере, что и в интеллектуальную истину, – Сократ соприкоснулся с самим мировым порядком, и тот открылся ему. У платоновского Сократа человеческая мысль уже не предоставлена сама себе: она нашла надежную опору в чем-то более основательном. Так, в драматической картине, нарисованной Платоном, парадоксальной развязкой, последовавшей за скептическими поисками Сократом истины, стало его приближение к концепции вечных Идей и прямому их восприятию – к идеям абсолютного Добра, Истины, Красоты и т.д., созерцанием каковых он закончил свои долгие философские искания, придя таким образом к цели.
Век мифических героев и богов представлялся его современникам афинянам далеким прошлым, однако созданный Платоном образ Сократа возрождает гомеровского героя теперь уже как героя интеллектуального и духовного поиска абсолютов в царстве, где затаились Сцилла софистики и Харибда традиционализма. Перед лицом смерти Сократ открыл дотоле не ведомый путь к бессмертной славе, и в этом подвиге философского героизма гомеровский идеал обрел для Платона и его последователей новый смысл. Ибо из интеллектуальных усилий Сократа родилась духовная реальность – очевидно, настолько фундаментальная и всеобъемлющая, что даже смерть не может затмить ее бытия: больше того, смерть оказывается ее преддверием. Трансцендентный мир, приоткрывающийся в диалогах Платона – столь же великих литературных произведениях, как уже украсившие эллинскую культуру эпические поэмы и драмы, – предстал в виде нового олимпийского царства: царства, отразившего новое ощущение разумного порядка, в то же время вызывавшего в памяти возвышенность и величие древних мифологических божеств. По свидетельству Платона, Сократ сохранил верность тому пути, по которому прошли свое развитие греческий рационализм и индивидуалистический гуманизм. Однако в течение своей интеллектуальной одиссеи, критически исследуя догадки предшественников и синтезируя их, Сократ смог перекинуть мостик к некой вневременной действительности, наделяемой отныне как философской, так и мифологической божественной значимостью. Без сомнения, в Сократе мысль являла собой жизненную силу и необходимый инструмент духа. Разум не является ни полезным для жизни приспособлением – как для софистов и политиков, – ни своеобразным "запасником" для физических теорий и темных парадоксов. Он представляет собой ту божественную способность, благодаря которой человеческая душа может обнаруживать и собственную сущность, и смысл мироздания. Эта способность лишь нуждается в пробуждении. Как ни тяжек путь к пробуждению – божественная интеллектуальная мощь потенциально заложена и в великих, и в простых душах.
Таким предстает в изображении Платона Сократ: как высшее выражение и воплощение человеческих поисков Истины, как восстановитель божественных оснований мира, как учитель, пробуждающий человеческий разум. Нераздельная для Гомера и архаического мышления связь эмпирического и архетипического – связь, которую с возраставшим недоверием воспринимал натурализм физиков-ионийцев и рационализм элеатов, а затем и вовсе отрицал материализм атомистов и скептицизм софистов, – ныне у Сократа и Платона обрела новое истолкование и была ими утверждена уже на новом уровне. В противоположность недифференцированному архаическому видению, анализируемая связь между архетипическим и эмпирическим стала более усложненной, дихотомичной и дуалистичной. Это был решающий шаг. Не менее важным шагом стало признание заново обнаруженной общности с изначальным мифологическим видением. В платоновском видении мир вновь оказался пронизанным светом универсальных принципов и фигур. Правящие им принципы опять оказались доступными познанию человеческого разума. Снова Космосом управляли божественные абсолюты, давая основы нравственного поведения. Существование вновь обретало трансцендентный смысл. Интеллектуальная строгость не враждовала более с олимпийским вдохновением. Человеческие ценности вновь укоренились в естественном порядке: и эти ценности, и природу одинаково пронизывал разумный божественный свет.
С Сократом и Платоном поиски порядка, ясности и смысла в многообразном человеческом опыте описали наконец полный круг, и та божественная реальность, что была ведома далекому "гомеровскому" детству эллинской культуры, была осознанно восстановлена. Так Платон, сплавив воедино свою философию с архетипическим мировидением греческой архаики, наполнил его новой жизненной силой и новым смыслом.
* * *
Учение Сократа стало парадигмой греческой философии (впрочем, и всей западной философии), однако нет ни единой строки, написанной им самим и непосредственно излагающей его мысли. Его жизнь и идеи известны последующим поколениям именно через мощную призму платоновских толкований. Импульс, полученный Платоном от Сократа еще в молодости, оказался настолько силен, что, кажется, платоновские диалоги несут "сократический" отпечаток чуть ли не на каждой странице, даже своей формой передавая дух сократовской диалектики – так что решительно разграничить мысли этих философов практически невозможно. Огромную роль в большинстве диалогов играет личность Сократа: он выражает главные идеи, причем делает это чаще всего на уровне, так сказать, личной идиосинкразии, чутко уловленной Платоном. К сожалению, остается только догадываться, где кончается Сократ исторический и начинается Сократ платоновский. Его самоуничижительное признание собственного невежества явно противоречит платоновскому убеждению в познании учителем Абсолютов, однако возможно, что последнее напрямую связано с первым – как если бы интеллектуальное смирение оказалось тем игольным ушком, сквозь которое проходит дорога к вселенской мудрости. Погоня Сократа – длиною в жизнь – за истиной подразумевала веру в существование этой истины6. Помимо того, характер и направленность его аргументов, представленных не только в диалогах Платона, но и в воспоминаниях других современников, дают право говорить, что Сократ логически обосновал учение, которое позже назовут теорией универсалий.
Суд над Сократом и казнь, к которой его приговорила афинская демократия, оставили глубокий след в сознании Платона, убедив его в ненадежности как лишенной руля демократии, так и лишенной норм философии: отсюда и возникла необходимость абсолютного основания для нравственных ценностей – если хоть одна политическая или философская система может претендовать на мудрость и успех. Судя по дошедшим до нас историческим и литературным свидетельствам, личные сократовские искания абсолютных определений и нравственных опор, а возможно, и его попытки изложить теорию Идей в виде целостной системы были развиты и расширены Платоном – благодаря его повышенной чуткости и склонности к широким обобщениям. Кроме того, Платон включил в свою философию также воззрения некоторых досократиков, в частности, Парменида (неизменяемость и единая природа умопостигаемой действительности), Гераклита (постоянные изменения чувственного мира), и особенно пифагорейцев (умопостигаемость действительности с помощью математических форм). Таким образом, та стратегия и те вопросы, которым особо уделял внимание Сократ, стали платформой с которой Платон возвестил основные направления и проблемы будущей западной философии в таких разнообразнейших областях, как логика, этика, политика, эпистемология, онтология, эстетика, психология, космология.
В образе Сократа Платон стремился показать движение мысли вглубь и вширь, дабы выразить ту философию, благородство которой отразила сама жизнь Сократа. Ибо в глазах Платона Сократ был живым воплощением добра и мудрости – тех качеств, которые Платон считал основой мира и высочайшей целью человеческих устремлений. Таким образом, Сократ не только вдохновил, но и олицетворил платоновскую философию. Мастерство Платона создало архетипического Сократа – своеобразного аватара Платонизма.
В этом смысле, Платон не оставил нам документальных сведений об учении Сократа. Но с другой стороны, он не использовал образ Сократа в качестве рупора собственных – совершенно независимых – идей. Скорее всего, отношение Платона к Сократу носило сложный характер – более таинственный, более углубленный и более творческий: он разрабатывал и, возможно, видоизменял идеи учителя, чтобы привести их к тем систематически обоснованным и метафизически ясным выводам, которые, в его понимании, были в этих идеях изначально заложены. Сократ называл себя повитухой разума: ведь его диалектический метод заставлял рождаться истину, таившуюся в уме другого человека. Быть может, сама платоновская философия явилась последним и самым зрелым плодом деятельности Сократа.
ФИЛОСОФСКИЙ ПОИСК И ВСЕЛЕНСКИЙ РАЗУМ
При всем пристрастии к диалектической точности и интеллектуальной строгости, философия Платона пронизана чем-то вроде религиозного романтизма, который сказывался и на ее онтологических категориях, и на ее эпистемологической стратегии. Платон описывал Идеи (например, в споре об Эросе в "Пире") не столько как нейтральный предмет бесстрастного рационального созерцания, сколько как трансцендентные сущности, которые, будучи непосредственно познаны просветленным философом, пробуждают ответное эмоциональное напряжение и даже мистический восторг. "Философ" означает буквально "любитель мудрости", потому он подходит к своей интеллектуальной задаче как к романтическому поиску вселенского смысла. Природа представлялась Платону не только эпической и рациональной, но также и эстетической реальностью. Добро, Истина и Красота объединялись в Верховный творческий принцип одновременно утверждающий нравственность, надежность разума и эстетическую чуткость. Будучи наиболее доступной из форм, воспринимаемой даже посредством физического зрения, Красота открывает человеку существование других форм, побуждая философа к блаженному созерцанию и познанию Истины и Добра. Потому Платон и утверждал, что философом может стать только человек с темпераментом любовника. Философ должен быть внутренне готов отдаться высочайшей форме Эроса – вселенской страсти, ищущей восстановления былого единства с божественным началом и слиянием с ним.
Платон считал, что знание божественного имплицитно заложено в каждой душе: оно лишь забыто. Бессмертная душа находится в прямом и тесном общении с божественной действительностью еще до рождения: однако узилище человеческой телесности заставляет ее забыть свое истинное состояние. Цель философии – освободить душу из плена заблуждений, где подлинно вечное застилается пеленой далеких от совершенства копий. Задача философа – "вспомнить" трансцендентные идеи, вновь обрести непосредственное знание истинных причин и истоков всех вещей.
В "Государстве" Платон проиллюстрировал разницу между подлинным знанием и иллюзорной видимостью с помощью поразительного образа: люди подобны узникам, прикованным к стене темной подземной пещеры, откуда им никогда не увидеть свет пламени, горящего снаружи, наверху. Когда что-либо появляется между входом в пещеру и огнем, на стене мелькает тень, которую узники принимают за реальность, не понимая, что на самом деле это лишь тень. Только тот, кто освободится от оков и выйдет из подземелья, сможет узреть свет подлинной реальности, хотя вначале, оказавшись перед огнем, он может оказаться настолько ослепленным его нестерпимым блеском, что сразу не распознает его настоящей природы. Однако, привыкнув к свету и привыкнув распознавать истинные причины вещей он станет обладателем драгоценной ясности истинного понимания. Вспоминая свою былую участь пленника, беспрестанно стремившегося постичь пустую иллюзию, он предпочтет, подобно Гомеру, любые тяготы в мире действительном вынужденному прозябанию в подземном мире теней*. Действительно, если бы ему вдруг пришлось возвратиться в пещеру, и он, отвыкнувший от темноты, принялся спорить с остальными узниками о "понимании" теней, – скорее всего, он вызвал бы с их стороны только насмешки, не будучи в силах убедить их, что видимое здесь является лишь тусклым отражением действительности.
* Имеются в виду слова, произнесенные тенью Ахилла в подземном царстве:
Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.
("Одиссея", XI, 489-491, пер. В.А.Жуковского. – Примеч. пер.)
Итак, Платон считал великой задачей философа вырваться из пещеры эфемерных теней и обратить свой помраченный разум к архетипическому свету – истинному источнику бытия. Говоря об этой высшей реальности, Платон неоднократно подчеркивал связь между светом, истиной и добром. В "Государстве" он уподоблял в умопостигаемом царстве роль Добра роли Солнца в мире видимом: подобно тому, как Солнце дает рост всем вещам видимого мира и делает их видимыми, так Добро дарит существование всем объектам разума и делает их умопостигаемыми Достижение философом добродетели состоит в открытии им того сияющего знания, что приводит к гармонии между человеческой душой и космическим порядком архетипов – порядком, управляемым и освящаемым верховной идеей Добра.
И все же для освобождения от непросветленного состояния требуется чрезвычайное напряжение интеллектуальных и моральных сил, с тем чтобы ум (Платон рассматривал его как высочайшее проявление души) смог подняться над областью просто чувственного и физического и обрести утраченное знание об Идеях. В некоторых диалогах (например, в "Государстве") Платон подчеркивал могущественную роль диалектики, или до суровости самокритичной логики в достижении данной цели, тогда как в иных (в "Пире" и "Седьмом письме") он больше говорит о непроизвольном познании с помощью интуитивного ума, о даруемом свыше после продолжительных упражнений озарении. Однако в любом случае "вспоминание" Идей – одновременно и средство, и цель истинного познания.
Таким образом, первейшее платоновское предписание философии было направлено на усердное развитие интеллекта и воли с целью восстановить утраченное единство с вечным. Посредством напряженного философского "вспоминания" человеческий разум может возродить божественную мудрость, которой он некогда обладал. Следовательно, образование служит душе и божественному, а не только мирскому и человеческому, как это считали софисты. Более того, образование – это процесс, благодаря которому истина не добывается откуда-то извне, а "извлекается" из самого разума. Тогда сам разум обнаруживает, что в нем сокрыто знание как собственной природы, так и природы Вселенной – знание, в противном случае остающееся закрытым мраком земного существования. Более глубокое метафизическое и духовное измерение классическая paideia обрела в основанной Платоном Академии – учреждении, напоминавшем в равной степени и университет, и монастырь: идеал внутреннего совершенствования, который достигался путем упорядоченного образования.
Просветление философа, таким образом, предстает как бы вторичным пробуждением и воспоминанием о забытом знании, восстановлением радостной близости души с трансцендентными Идеями, которыми пронизано все. Здесь Платон подчеркивает "искупительный" аспект философии, ибо именно благодаря непосредственному контакту с вечными Идеями душе открывается собственная вечность. Из рассказа Платона о последних часах жизни Сократа можно заключить, что Сократ настолько высоко ценил это состояние, в котором физическое бытие было пронизано трансцендентными архетипами, что он спокойно и даже нетерпеливо ожидал своей смерти. Сократ поясняет, что вся его жизнь была приготовлением к моменту желанной смерти. Столь страстная вера в реальность вечного, наряду с частыми в диалогах упоминаниями мифов и священных таинств, заставляет предположить, что Сократ и Платон были близко знакомы с греческими религиозными мистериями. Согласно Платону, Божественное начало не просто существует (это же утверждала и общественная религия греков), но, следуя путем философии, человеческая душа способна познать собственное божественное бессмертие. Подобная вера уводила Платона от гомеровской традиции, проводившей весьма строгие границы между смертными людьми и вечными богами, и скорее сближала его с приверженцами мистериальных культов, в которых посвященный получал откровение бессмертия, и с пифагорейцами, для которых сама философия являлась вернейшим путем к мистическому просветлению и божественному уподоблению. Близость Платона к этим направлениям отразилась и в убеждении, что высочайшую истину не следует профанировать, чтобы ею не злоупотребили недостойные. Вот почему он предпочитал прямолинейному трактату двусмысленный диалог: он мог скрывать, – а для прошедших соответствующую подготовку и раскрывать, – глубочайшие философские истины.
Можно сказать, что дуализм типичных платоновских ценностей (более высокое положение, занимаемое философом по отношению к обыкновенному человеку; разум и душа – по отношению к материи; существующие изначально идеальные формы – по отношению к феноменальному миру, абсолютное – по отношению к относительному, посмертная духовная жизнь – по отношению к настоящей, физической жизни) отражал реакцию Платона на тот политический, нравственный и интеллектуальный кризис в Афинах, который совпал с временем его жизни. Тогда как V век, в расцвете своем прозванный "веком Перикла", признавал и восхвалял дерзновенный путь, пройденный человечеством от первобытного невежества к цивилизованной умудренности, – Платон нередко склонялся к более ранним греческим представлениям, изложенным еще Гесиодом, согласно которым, начиная с давнего Золотого века, род человеческий постепенно выродился. Платон видел не только технические достижения современного ему мира, но и нравственный упадок по сравнению с простотой и невинностью людей древних времен, "которые были лучше нас и жили рядом с богами". Человеческий прогресс per se* относителен и ненадежен. Избавить человечество от несущего разрушение невежества может только общество, основанное на божественных началах и управляемое философами, которые обладают божественным знанием; самая же лучшая жизнь – та, что отошла от суетной повседневности и устремилась к миру вечных Идей. Не подвластное переменам царство духа существует изначально и всегда будет существовать возвышаясь надо всем, что бы ни пытались люди свершить во временном мире. Подлинная истина и ценность лежат лишь в духовной области. И все же взгляды Платона, при всем кажущемся пессимизме по отношению к материальному миру, отмечены определенным космическим оптимизмом: ибо по ту сторону темного потолка явлений он помещал мудрое Провидение божественного замысла. Невзирая на порывы некоего рапсодического мистицизма, философия Платона в основе своей имела рационалистический характер – хотя его рационализм покоился не на обычной человеческой логике, а на том, что он считал универсальным и божественным основанием. Ибо сердцевину платоновских представлений о мире составляло понятие Трансцендентного Разума, управляющего и повелевающего всеми вещами: божественный Разум есть "владыка неба и земли". В конечном счете Вселенной управляет не случайная механика материалистов и не слепая необходимость, а "чудесный направляющий Разум".
* Сам по себе. – лат.
Платон признавал также, что в мироустройстве присутствует такая непреодолимая стихия, как упорное и неразумное заблуждение, которое он называет ananke, или Нужда. В понимании Платона все неразумное, иррациональное, было связано с материей, с чувственным миром и инстинктивным желанием, тогда как все разумное, рациональное связывалось с мышлением, со сферой трансцендентного, с духовным желанием7. Ananke – это упрямое, бесцельное и стихийное иррациональное начало во Вселенной – всеми силами сопротивляется созидающему Разуму. Оно бросает тень на архетипическое совершенство, пятная чистоту ее выражения в мире конкретном. Чаще всего Разум в мире побеждает Нужду, и она подчиняется добрым намерениям, но в некоторых случаях Разум не в силах одолеть это блуждающее начало. Так в мире возникают зло и беспорядок. Будучи ограниченным творением, мир неизбежно является несовершенным. И все же, именно благодаря своей сомнительной природе, ananke служит для философа неким импульсом, побуждающим его обратиться от видимого к трансцендентному.
И хотя своенравная случайность и иррациональная нужда вполне реальны и занимают свое место в мире, – они существуют внутри большей структуры, которой ведает и правит вселенский Разум, движущий всем в согласии с высшей мудростью – Идеей Добра.
Здесь Платоном был наконец четко высказан тот принцип, обсуждение которого началось еще на заре греческой философии и которому суждено было в дальнейшем развитии играть центральную роль. В Афинах эпохи Перикла Анаксагор высказывал предположение, что трансцендентным источником космического порядка является Nous, или Ум. Идея Анаксагора об этом первопринципе заинтересовала и Сократа, и Платона, поскольку она подразумевала лежащую в самом основании вселенского бытия рациональную телеологию. Однако их, как впоследствии и Аристотеля, разочаровало то, что Анаксагор оставил этот принцип без дальнейшего развития в своей философии (каковая была преимущественно материалистической, как и у атомистов), а в частности то, что он оставил без уточнений благость вселенского разума. А за полвека до Анаксагора Ксенофан, поэт и философ, подвергнув критике наивность антропоморфных богов народных преданий, выдвинул взамен идею единого верховного Бога – Вселенского божества, чье воздействие на мир осуществляется посредством чисто умственных усилий и который, по сути, отождествлялся с миром. Вскоре после этого еще один философ-досократик, стоящий особняком загадочный Гераклит выдвинул столь же имманентное понятие божественного интеллекта, воспользовавшись для обозначения правящего Космосом разумного начала термином "Logos" (что означает "слово", "речь" или "мысль"). Все непрерывно течет, но в то же время порядок вещей зависит от вселенского Логоса, который проявляется и в способности человека разумно мыслить. Гераклит связывал Логос со стихией огня, весь мир целиком у Гераклита – это "вечно живой огонь, мерно загорающийся и мерно затухающий", находящийся в постоянном движении. Все определяется законом вселенского Логоса, все стремится к своей противоположности, создавая в итоге равновесие, – так что все противоположности в конце концов образуют единство. Прекраснейшая гармония создается из элементов, сопряженных между собой. Гераклит утверждал, что большинство людей, не будучи в силах воспринять Логос, живут, словно во сне, с ложным представлением о мире, и, следовательно, в состоянии вечного разлада. Людям следовало бы постичь присутствие Логоса в мире и в себе и таким образом пробудиться для такой жизни, в которой возможно соотносить свои действия с великим порядком Вселенной, И все же именно пифагорейцы – более, чем прочие философские школы, – делали упор на умопостигаемость мира и в особенности провозглашали духовную ценность научного проникновения в его тайны. Правда, целью этих занятий было установление экстатического союза между человеческой душой и божественным Космосом. Для пифагорейцев (как позже – и для платоников) математические модели, которые можно обнаружить в природном мире, таили глубокий смысл, уводящий философа за материальный уровень действительности. Раскрыть регулирующие математические формы означало приподнять завесу с самого Божественного разума, правящего своим творением в трансцендентном совершенстве и порядке. Пифагорейское открытие того, что музыкальная гармония имеет математический характер, что гармоничные тона рождают те струны, чьи измерения выражаются в числовых пропорциях, – рассматривалось пифагорейцами как религиозное откровение. Математической гармонии приписывалось вневременное существование в качестве духовного образца, откуда берут начало все доступные слуху музыкальные тона. Пифагорейцы считали, что Вселенная целиком, а в особенности небеса, управляются согласно эзотерическим принципам гармонии – математическим конфигурациям, выражающим музыку небесных сфер. Постичь математику – значит найти ключ к божественной созидательной мудрости.
Пифагорейцы учили также, что в начале эти формы появляются в человеческом сознании, а затем уже в Космосе. Математические законы чисел и фигур распознаются во внешнем мире лишь после того, как их осознает и утвердит человеческий разум. С их помощью человеческой душе открывается, что ее собственная сущность и разум – те же самые, что и сокрытые в природе. Так начинает пробуждаться в душе понимание космического смысла. Путем интеллектуальной и нравственной дисциплины человеческий ум способен приблизиться к существованию и свойствам математических форм, а затем взяться за разгадывание тайн природы и человеческой души. Если верить преданию, само слово "космос", в котором слились в типично греческое единство представления о порядке, соразмерном совершенстве и красоте, впервые по отношению к миру было применено пифагорейцами, после чего его толковали именно в этом смысле. Как повторно было заявлено Платоном, открыть "Космос" в мире – значит обнаружить "Космос" в собственной душе. В жизни человеческих мыслей обнаруживает себя Мировой дух. Сократово изречение "Познай самого себя" рассматривается здесь не как кредо углубленного в себя субъективиста, а как побуждение и указание пути к постижению Вселенной.
Одним из наиболее характерных и повторяющихся на разных этапах принципов в главнейшей традиции эллинской мысли было представление о том, что во Вселенной присутствует и управляет ей некий всеобъемлющий регулирующий разум, и в то же время этот разум находит отражение в человеческом мышлении, наделяя его способностью познавать космический порядок. После Платона понятия "Logos" и "Nous" неизменно связывались с представлениями о человеческом познании и о вселенском порядке; содержание же этих слов заметно обогатилось благодаря Аристотелю, стоикам и позднейшим платоникам. По мере развития древней философии понятия "Logos" и "Nous" применялись для обозначения мышления, разума, рассудка, организующего начала, мысли, слова, речи, мудрости и смысла – всякий раз по отношению и к человеческому, и ко вселенскому Разуму. В конце концов оба понятия стали обозначать трансцендентный источник всех архетипов, а также провиденциальное начало в космическом порядке, которое посредством архетипов пронизывает весь сотворенный мир. Будучи тем средством, благодаря которому человеческий разум способен прийти к постижению Вселенной, Логос является несущим откровение божественным началом, действующим одновременно и внутри человеческого сознания, и в природном мире. Вершиной философского поиска является внутреннее познание этого архетипического мирового Разума и полное слияние с этим верховным рационально-духовным началом – повелевающим и раскрывающим самое себя.
ЗАГАДКА ПЛАНЕТ
Среди многих важных тем и понятий, которые обсуждаются в платоновских диалогах, особенно одна привлекает сейчас наше внимание. Дело в том, что философии Платона суждено было оказать уникальное воздействие на всю эволюцию западного мировоззрения, причем не просто заложить основы космологии позднейшего классического мира, но и вновь появиться уже в качестве решающей силы при рождении современной науки. Возможно, именно эта философия и оказалась наиболее значительным фактором, придававшим одновременно и динамизм, и непрерывность попыткам западного мышления постичь физический космос.
Платон неоднократно рекомендовал изучать астрономию как область знания, чрезвычайно важную для приобретения философской мудрости, а в этой области он выделял проблему, в особенности требовавшую разрешения. Данная проблема, заключавшаяся в том, чтобы найти математическое объяснение блуждающим движениям планет, имела для Платона такое значение, что разрешение ее он рассматривал как первоочередную религиозную задачу. Природа этой проблемы, да и само ее наличие проливает свет на характер платоновского мировоззрения, выявляя не только ее собственную внутреннюю напряженность, но также то центральное место, которое она занимает между древним мифологическим космосом и Вселенной современной науки. Ибо сформулированная Платоном загадка планет и последовавшая за этим долгая и нелегкая борьба за ее разгадку достигли через две тысячи лет кульминации в трудах Коперника и Кеплера и положили начало Научной Революции.
Но чтобы проследить за этой знаменательной нитью мысли от Платона до Кеплера, вначале попытаемся вкратце воссоздать представления о небесах, существовавшие до Платона: в особенности же – воззрения, идущие от ранних астрономов-астрологов Вавилонского царства в древней Месопотамии. Ибо именно таковы отдаленные истоки зародившейся за два тысячелетия до Р.Х. западной космологии.
* * *
Создается впечатление, что прежде всего древние наблюдатели заметили принципиальную разницу между мирами небесным и земным. Земной жизни всюду были присущи изменчивость, непредсказуемость, зарождение и упадок, тогда как небеса, казалось, обладали вечной размеренностью и сияющей красотой, делавшими их царством совершенно особого – высшего порядка. Тогда как наблюдения за небом постоянно – ночь за ночью, век за веком – обнаруживали эту неизменную регулярность и непогрешимость, наблюдения за земным существованием, напротив, приносили открытия непрестанных перемен – касалось ли это растений и животных, морской стихии или бесконечной изменчивости погоды, смертей и рождений людей, возникновения и исчезновения целых цивилизаций. Небеса, казалось, обладали совершенно иным временном порядком, трансцендентным по отношению к человеческому времени, приближающимся к самой вечности. Было очевидно, что движение небесных тел весьма сказывается на земном существовании: принося, например, с непогрешимым постоянством вслед за ночью – рассвет, следом за зимой – весну. Некоторые важнейшие сезонные колебания климатических условий, засухи, наводнения, приливы и отливы, по всей видимости совпадали со специфическими небесными явлениями. И если небеса представлялись обширным отдаленным пространством за пределами человеческой досягаемости, заполненным нематериальными блестками яркого света, подобными драгоценным камням, – земля мыслилась преходящей осязаемой материей, состоящей из явно грубых элементов – таких как камни или грязь. Небесная сфера должна была выражать – и казалось, что так оно и есть на самом деле – самый образ трансцендентности. Вероятно, из-за того что небеса отличали эти необычайные качества – сияющее великолепие, временной порядок, трансцендентное местоположение, влияние на земные процессы и всеобъемлющее величие, – древние воспринимали небеса как царство богов. Звездное небо царило над землей, и торжественное движение светил словно являло зримое воплощение жизни мифологических божеств. Для древних небо было не только метафорой Божественного, но и самим воплощением Божественного.
Божественная природа небес заставляла человека внимательно всматриваться в очертания и движения звезд, причем считалось, будто важные события, происходящие в небесном царстве, указывают на параллельные явления земной жизни. В великолепных городах древней Вавилонии столетиями велись постоянные тщательные наблюдения – как для того, чтобы производить календарные исчисления, так и с целью увидеть знамения и расшифровать предсказания. Это вылилось в целый свод систематических астрономических записей. Однако в ту пору, когда эти наблюдения, вместе со своими мифологическими параллелями, просочились в мир ранних греческих философов, кстати, натолкнувшись там на эллинские требования связных рациональных и естественных объяснений, – в области космологических теорий появилось совершенно новое измерение. При том, что для прочих культур того времени небеса, как и весь мир целиком, оставались в первую очередь мифологическим – для греков небеса в равной степени связывались с геометрическими построениями и физическими объяснениями, которые по очереди становились основными составляющими их развивающейся космологии.
Таким образом, греки одарили Запад традицией, требовавшей от космологии не только удовлетворять человеческую потребность жить в осмысленной Вселенной (эту потребность уже учитывали архаические мифологические системы), – но также обозначать некий связный физический и математический план Вселенной, следуя подробнейшим систематическим наблюдениям за небесами8. В соответствии со своими новыми натуралистическими воззрениями ранние греческие философы, такие, как ионийцы и атомисты, стали считать, что небеса состоят из различных материальных субстанций, движения которых механически обусловлены. Очевидность же того, что небесные передвижения происходят согласно строгому порядку и в полном соответствии с математическими моделями, – для многих являлась фактом, исполненным значения. Для Платона, в частности, этот математический порядок обнаруживал, что небеса являются видимым выражением божественного Разума и воплощением anima mundi* – живой души Вселенной. В "Тимее", диалоге, посвященном космологии, Платон описывает звезды и планеты как зримые образы бессмертных божеств, чьи упорядоченно-совершенные движения являют собой парадигму всего трансцендентного порядка. Бог (Демиург), этот первейший из художников и ремесленников, создавший мир из хаоса первоматерии, сотворил небеса как движущийся образ вечности, вращающийся в точном согласии с совершенными математическими Идеями, которые в свой черед создавали и задавали временные образцы. Платон считал, что именно столкнувшись с небесным движением, человек впервые начал размышлять о природе вещей, проводить разделение дня и года, заниматься числами и математикой и даже самой философией, этим даром богов, приносящим людям наибольшее освобождение. Вселенная – живое проявление божественного Разума, и нигде более этот Разум не проявляется столь зримо, как в небесах. Если ранние философы думали, что небо содержит лишь материальные объекты в пространстве, то для Платона очевидный математический порядок небес доказывал совсем иное. Никоим образом не являясь неодушевленным скоплением движущихся камней и грязи, небеса заключали в себе самые истоки миропорядка.
* Мировая душа. – лат.
Таким образом, Платон подчеркивал необходимость изучать движение небес, ибо в гармоничной симметрии небесных вращений кроется духовное совершенство, к которому человеческое понимание имеет прямой доступ. Посвящая себя божественным предметам, философ способен пробудить божество в себе самом и привести собственную жизнь в разумную гармонию с небесным порядком. Подобно своим предшественникам пифагорейцам, Платон поднимал астрономию на высшую ступень среди прочих наук, необходимых для идеального образования философа-правителя, ибо астрономия обнаруживает вечные Формы и управляющие Космосом божества. Лишь тот, кто целиком погрузится в подобные занятия и путем усердных и продолжительных трудов придет к постижению божественного устроения вещей как на небесах, так и на земле, сможет стать справедливым стражем политического устройства. Идущая от преданий нерассуждающая вера в существование богов вполне приемлема для масс – но мудрый правитель должен овладеть всеми возможными доказательствами божественности мироздания. Он должен уметь видеть за многим – единое, за кажущимся разнообразием – божественное и разумное единство замысла. Парадигмой для этого философского требования является астрономия, ибо над всеми преходящими явлениями мира стоит вечное совершенство небес, чья явленная разумность способна наполнить жизнь философа смыслом и пробудить в его душе мудрость.
* * *
Начиная с Фалеса (знаменитого тем, что он предсказал затмение) и Пифагора (который, как принято считать, первым пришел к выводу, что Земля представляет собой шар, а не плоский круглый диск, как считали Гомер и Гесиод), каждый крупный философ разрабатывал новые представления о видимом устройстве и характере Космоса. Ко времени Платона, в результате непрерывных наблюдений за небом, самые вдумчивые наблюдатели пришли к открытию, что Космос образован двумя концентрическими сферами: звездная сфера – внешняя и более обширная – ежедневно вращается (в западном направлении) вокруг гораздо меньшей земной сферы, а неподвижная Земля является центром Вселенной. Солнце, Луна, планеты вращаются приблизительно одновременно с внешней звездной сферой, располагаясь в пространстве где-то между Землей и звездами. Концептуальная ясность этой схемы с двумя сферами, давшей убедительное объяснение всем каждодневным небесным передвижениям, со временем позволила греческим астрономам различать то, что еще раньше заметили вавилоняне, но именно для греков с их страстью к геометрической прозрачности явилось настораживающим феноменом. В самом деле, этот феномен – отныне полностью обнаруженный – оказался настолько загадочным, что бросал вызов всей астрономической науке и ставил под вопрос всю божественную картину небес. Ибо стало очевидным: несколько небесных тел не перемещаются с той же неизменной регулярностью, что и остальные, а вместо того "блуждают" (греческий корень, от которого произошло слово "планета", planetes, означает "блуждать", "скитаться", само же слово относилось не только к пяти видимым планетам – Меркурию, Венере, Марсу, Юпитеру и Сатурну, – но также к Солнцу и Луне). Так солнце в течение года, а Луна в течение месяца на фоне звездной сферы постепенно передвигались на восток – в направлении, противоположном относительно ежедневного движения на запад всего неба целиком. Еще больше озадачивало то, что у других пяти планет явно нарушалась последовательность циклов, в которых они совершали свое орбитальное движение на восток: казалось, эти циклы время от времени то ускорялись, то замедлялись относительно неподвижных звезд, иногда же движение вовсе прекращалось, а затем меняло направление. Изменялась при этом и яркость испускаемых лучей. Необъяснимым образом планеты не подчинялись совершенной симметрии и круговому однообразию небесных движений.
Из-за того что Платон отождествлял божественность с порядком, а разум и душу – с совершенной математической регулярностью, парадокс, связанный с планетарным движением, должно быть, ощущался им особенно остро: во всяком случае он первым сформулировал эту проблему и начал искать способ ее разрешения. Для Платона величайшую важность имело доказательство божественного присутствия во Вселенной, ибо только в полной уверенности в нем могла обрести твердое основание этическая и политическая деятельность человека. В "Законах" он приводит два довода, склоняющих к вере в божественность: это его теория о душе (положение о том, что всякое бытие и движение вызвано воздействием души – бессмертной, возвышающейся над всеми одушевляемыми ею физическими вещами) и его представление о небесах, как сочетании божественных тел, которыми управляет Верховный разум и Мировая душа. Множество отклонений и блуждание планет противоречило этому совершенному божественному порядку, тем самым подвергая опасным сомнениям человеческую веру в божественность Вселенной. В этом-то и заключалась важность данной проблемы. Религиозные бастионы платоновской философии отчасти оказались под угрозой. Действительно, Платон полагал, что называть некоторые из небесных тел "скитальцами" – кощунство.
Но Платон не остановился только на том, что особо выделил данную проблему и подчеркнул ее важность. Он выдвинул также (с поразительной уверенностью) своеобразную гипотезу, которой суждено было стать чрезвычайно плодотворной, а именно, что планеты, хотя это наглядно противоречит эмпирической очевидности, как раз и движутся по единственно упорядоченным орбитам с совершенной регулярностью. Хотя поддержать подобное утверждение могла, пожалуй, лишь вера Платона в математику и божественную природу Вселенной, – он завещал философам будущего справиться с обманчивыми планетарными данными и выяснить, "каковы те единообразные и упорядоченные движения, благодаря которым можно объяснить видимое движение планет", – иными словами, обнаружить те идеальные математические формы, которые помогут разрешить эмпирические несоответствия и выявить подлинное движение9. Для того чтобы разгадать загадку небес и постигнуть их божественный Разум, следует овладеть астрономией и математикой. Наивный эмпиризм, принимающий за чистую монету кажимость разнообразных хаотических планетарных перемещений, необходимо преодолевать с помощью критического математического подхода, выявляющего неразложимую, единообразную и трансцендентную сущность небесных движений. Задача философа в том, чтобы "спасти феномены", то есть исправить представление о кажущемся беспорядке небес путем теоретического познания и властью математики.
Конечно, в определенном смысле, "исправление феноменов" – основная цель всей платоновской философии: обнаружить вечное за временным, познать истину, скрытую за кажимостью, улавливать проблеск абсолютных Идей, которым принадлежит верховное владычество, за потоком эмпирического мира и внутри его. Однако именно здесь платоновская философия открыто столкнулась с проблемой эмпирического знания, причем к противостоянию теоретического и эмпирического знания будет приковано внимание целых поколений будущих философов. Сама проблема оказалась столь значительной лишь из-за греческих, в частности платоновских, представлений о геометрии и божественности, вернее, об их неразрывной связи друг с другом и с небесами. Однако эти представления оказались чреваты такими последствиями, порожденными вековой "борьбой" с планетарными отклонениями, которые окажутся в корне противоположными платоновскому основанию.
Далее мы встретим многие типичные черты платоновской философии: поиск абсолютного и единого – в противовес относительному и многообразному, обожествление порядка и отрицание беспорядка, противоречие между эмпирическими наблюдениями и идеальными Формами, противопоставление множества богов единому Богу (Творцу и верховному Разуму), религиозный смысл научного познания и, наконец, самые различные последствия платоновской мысли для развития западной культуры.
* * *
Прежде чем продвигаться от Платона далее, коснемся вкратце еще раз различных методов обретения знаний, предложенных в ходе платоновских диалогов. Познание трансцендентных Идей, правящих начал божественного Разума – составляет основу платоновской философии; доступ же к этому архетипическому знанию лежит через несколько различных, как правило, частично совпадающих путей познания, которые включают различные виды опыта – от косвенных до прямого. Самый прямой способ познать Идеи – интуитивный скачок к мгновенному постижению: считалось, что этот путь означает "вспоминание" изначального знания бессмертной души. Логически наличие Идей доказывалось с помощью тщательного интеллектуального анализа эмпирического мира – с помощью диалектики и математики. Кроме того, можно открыть трансцендентную действительность, занимаясь астрономией и предаваясь созерцанию небес: здесь в движении обнаруживается геометрия зримых богов. Приблизиться к трансцендентному позволяют также миф и поэтическое воображение или же подключение к некоему эстетическому резонансу, возникающему в душе при соприкосновении с архетипами, которые присутствуют в скрытом виде в феноменальном мире. Итак, интуиции, памяти, эстетике, воображению, логике, математике, эмпирическому наблюдению – всему этому, наравне с духовным стремлением и нравственной добродетелью, отводилось свое место в платоновской эпистемологии. Характерно, однако, что в этом ряду эмпирическое наделялось наименьшей ценностью и даже рассматривалось скорее как помеха, чем подспорье в философских поисках. Таково наследство, оставленное Платоном Аристотелю – самому блестящему из его учеников, который провел двадцать лет в платоновской Академии, прежде чем начать обоснование собственной – самостоятельной – философии.
АРИСТОТЕЛЬ И ГРЕЧЕСКОЕ РАВНОВЕСИЕ
С появлением философии Аристотеля Платон, можно сказать, был низведен с небес на землю. И если великолепие платоновской Вселенной, основанной на трансцендентных Идеях, в результате несколько померкло, то можно указать и на определенное достижение в том, как была описана Аристотелем явственная умопостигаемость мира; можно даже усмотреть во взглядах Аристотеля платоновский идеализм, разумеется неизбежно изменившийся. Проследить за основным направлением аристотелевской философии и космологии – необходимая предпосылка для понимания дальнейшего развития западной мысли и ее последующих мировоззрений. Ибо у Аристотеля появились новые язык и логика, новые обоснование и структура. Кроме того, его авторитет противостоял вначале платонизму, а впоследствии – и раннему мышлению Нового Времени. Без Аристотеля вся философия, теология и наука Запада развивались бы совершенно по-иному.
При попытках определить точный характер и развитие аристотелевской мысли мы столкнемся с целым рядом трудностей, отличных от тех, что встают при изучении Платона. Практически ни одно из дошедших до нас сочинений Аристотеля не было предназначено для обнародования. Те сочинения, что были изданы Аристотелем – очень близкие к платонизму по идеям и написанные в популярной литературной форме, – утрачены; те же, что дошли до нас, представляют собой серьезные трактаты, предназначенные для учеников школ – в форме лекционного курса, текстов и комментариев. Эти-то сохранившиеся рукописи и были собраны, получили названия и были опубликованы последователями Аристотеля несколько столетий спустя после его смерти. Современные попытки проследить за развитием философии Аристотеля, исходя из этого корпуса значительно видоизменившихся материалов, не принесли однозначных результатов, и поэтому по поводу некоторых вопросов его суждения так и остаются невыясненными. Ясен, однако, общий характер его философии, так что представляется возможным очертить приблизительную теорию ее эволюции.
Очевидно, вслед за начальным периодом, когда его мысль еще испытывала явное влияние Платона, Аристотель стал разрабатывать философские положения, которые резко расходились с доктриной учителя. Тем камнем преткновения, у которого их пути расходились, стал вопрос о точной природе Форм и их отношении к эмпирическому миру. Аристотель склонен был рассматривать эмпирический мир как самостоятельный и имеющий целиком собственную реальность. Он не принимал выводов Платона по поводу того, что основы действительности зиждутся на трансцендентном и нематериальном царстве идеальных сущностей. Он был убежден, что подлинной реальностью является чувственный мир конкретных предметов, а не неосязаемый мир вечных Идей. Теория Идей представлялась ему эмпирически недоказуемой и отягощенной логическими натяжками.
В противовес этой теории Аристотель выдвинул свое учение о категориях. Он утверждал, что вещи "бывают" различными способами. Высокая белая лошадь в одном смысле – "высокая", в другом смысле – "белая", в третьем смысле – "лошадь". Все эти способы бытия не обладают, однако, равнозначным онтологическим статусом, поскольку высокий рост и белизна лошади всецело зависят от первичной реальности именно данной лошади. Лошадь материальна в своей реальности, чего нельзя сказать о характеризующих ее прилагательных. Для того чтобы установить разграничения между этими различными способами бытия, Аристотель ввел понятие категорий: конкретная лошадь является субстанцией, что составляет одну категорию; ее белизна – это качество, составляющее совсем иную категорию. Субстанция – первичная реальность, от которой зависит существование качества. Из десяти категорий, выделенных Аристотелем, конкретное независимое существование обозначает лишь субстанция ("эта лошадь"), в то время как прочие – качество ("белая"), количество ("высокая"), отношение ("более быстрая") и все остальные – представляют собой лишь вспомогательные способы бытия, поскольку их существование лишь подчинено индивидуальной субстанции. Субстанция обладает онтологической первичностью, все же прочие виды бытия производны от нее и по отношению к ней предикативны. Субстанции находятся в основе всего и составляют предмет, или субъект всего остального. Если бы их не было, не существовало бы ничего.
Для Аристотеля реальный мир – это мир индивидуальных субстанций, обособленных и четко различающихся между собой, однако характеризующихся такими качествами или иными типами бытия, которые объединяют их с другими индивидуальными субстанциями. Эта общность не подразумевает тем не менее существования некой трансцендентной Идеи, от которой происходит данное общее качество. Общие качества – это универсалии, распознаваемые при помощи интеллекта в чувственных вещах, но никак не самодостаточные сущности. Универсалия вполне отделяема от конкретной индивидуальности, однако не наделена онтологической независимостью. Она сама не является субстанцией. По учению Платона, "белизна" и "высота" существуют независимо от конкретных вещей, в которых они могут проявляться, – Аристотель счел это учение несостоятельным. Он полагал, что заблуждение кроется в смешении Платоном категорий, который, например, качество принимал за субстанцию. Многие предметы могут быть прекрасны, однако это еще не означает, что существует трансцендентная Идея Прекрасного. Красота существует лишь тогда, когда прекрасна некая конкретная субстанция. Сократ – как частное лицо – первичен, тогда как его "человечность" или "доброта" существуют лишь постольку, поскольку их можно найти в данном конкретном человеке – Сократе. В отличие от первичной реальности, которой наделена субстанция, качество – всего лишь абстракция (хотя и не чисто умозрительная абстракция, ибо она основывается на той или иной действительной стороне характеризуемой ею субстанции). Заменив платоновские Идеи универсалиями – общими качествами, которые человеческий разум способен выделить в эмпирическом мире, но которые существуют в этом мире независимо, – Аристотель целиком перевернул всю Платонову онтологию. Для Платона частное менее реально, будучи производным от всеобщего; для Аристотеля менее реально всеобщее, будучи производным от частного. Универсалии необходимы для познания, но они не прибывают в трансцендентном мире в качестве самодостаточных сущностей. Платоновские идеи представлялись Аристотелю излишним идеалистическим удвоением действительного мира, открытого повседневному опыту и, следовательно, – логической ошибкой.
Однако дальнейший анализ мира – особенно его изменчивости и движения – заставил Аристотеля выдвинуть более сложные объяснения вещам – объяснения, парадоксальным образом приблизившие его философию к платоновской и в то же время придавшие ей собственные отличительные черты. Аристотель заключил, что субстанция – не просто некая материальная единица, но умопостигаемая структура, или форма (eidos), воплощенная в материи. Хотя форма всецело имманентна и не существует независимо от своего материального воплощения, именно форма наделяет субстанцию ее отличительной сущностью. Таким образом, субстанция – не только "этот человек" или "эта лошадь", просто противопоставленные своим качествам и прочим категориям: ибо то, что делает эти субстанции такими, какие они есть, – это их особое сочетание материи и формы, – иными словами, тот факт, что их материальный субстрат задан и обусловлен формой человека или лошади. При этом форма для Аристотеля не статична: именно здесь Аристотель подтверждает некоторые положения платоновской философии и одновременно вводит в корне новое измерение.
Ибо, согласно Аристотелю, форма придает субстанции не только ее сущностную структуру, но также динамику, в которой заложено ее будущее развитие. Можно сказать, что типично аристотелевской наукой является не отвлеченная математика, а скорее органическая биология: вместо статичной идеальной действительности Платона Аристотель привносит более выраженное признание таких природных процессов, как рост и развитие. При этом каждый организм стремится в своем движении от несовершенства к совершенству – от стадии потенциальной к стадии актуальной, или к осуществлению своей целостности. В то время как Платон делал акцент на несовершенстве всех природных вещей по сравнению с формами, которым они подражают, – Аристотель учил, что из несовершенного, или незрелого состояния любой организм в своем телеологическом развитии движется к достижению полной зрелости, в которой осуществится внутренне присущая ему форма: семя превращается в растение, зародыш – в ребенка, ребенок становится взрослым, и так далее. Форма есть внутренний принцип действия, заложенный внутри организма с момента его возникновения – подобно тому, как форма дуба внутренне заложена в желуде. Форма подталкивает организм от стадии потенциальности к стадии актуальности, от возможности – к действительности. После того, как это осуществляется и форма постепенно "теряет хватку" – вступает в силу разрушение. Аристотелева форма как бы навеки "вживляет" в каждый организм некий импульс, движущий и управляющий его развитием.
Сущность вещи – это та форма, которую она приняла. Природа вещи состоит в том, чтобы осуществить внутренне присущую ей форму. При этом для Аристотеля "форма" и "материя" – понятия относительные, ибо осуществление формы может, в свою очередь, привести к превращению ее в материю, из которой может вырасти более высокая форма. Так, взрослый человек – это форма, по отношению к которой ребенок является материей, ребенок – та форма, материей для которой был зародыш, а зародыш – форма для яйца-материи. Каждая субстанция состоит из того, что изменилось (материя), итого, во что оно изменилось (форма). "Материя" не означает здесь просто физическое тело (которое, по сути, всегда в той или иной степени является формой): материя скорее представляет собой не поддающуюся точному определению открытость в вещах структурному и динамическому формированию. Материя – это неопределенный субстрат бытия, некая возможность формы, которую форма наделяет очертаниями, возбуждает и подталкивает от потенциальности к актуальности. Материя находит свое осуществление только благодаря единению с формой. Форма есть актуальность материи, конечная цель оформления. Вся природа целиком находится в процессе – и сама является процессом – этого покорения материи формой.
Хотя форма сама по себе и не является, как у Платона, субстанцией, – каждая субстанция имеет форму – умопостигаемую структуру, делающую субстанцию тем, что она есть. Более того, каждая субстанция не только обладает формой, – можно сказать, что и форма ею обладает, поскольку материя естественным образом стремится осуществить внутренне присущую ей форму. Она стремится стать совершенным образчиком в своем роде. Каждая субстанция пытается осуществить то, чем потенциально она уже является.
В аристотелевском понимании, различие между бытием и становлением, о котором уже было сказано у Платона – исходя из различных взглядов на действительность, представленных Парменидом и Гераклитом, – теперь оказалось целиком поставлено в контекст природного мира, будучи рассматриваема как разница между актуальностью и потенциальностью. Проведенное Платоном разграничение между "бытием" предметов истинного познания и "становлением" предметов чувственного восприятия, или мнения, – отражала возвышение им действительных форм над относительно мнимыми конкретными воплощениями. Аристотель же, напротив, наделял процесс становления собственной действительностью, утверждая, что в данном процессе осуществляется сама правящая форма. Изменение и движение – вовсе не признаки "тенеподобной" нереальности; они выражают телеологическое стремление к совершенству, то есть к цели.
Такое понимание возникло благодаря Аристотелевой идее "потенциальности" – единственной идее, оказавшейся способной подвести понятийную основу как под изменчивость, так и под непрерывность бытия. Как уже упоминалось, Парменид не допускал разумной возможности действительных изменений, ибо то, "что не есть", не может существовать по определению; Платон, памятуя, видимо, о тезисе Гераклита о том, что "все течет", отвел место реальности неизменных форм по "ту сторону" эмпирического мира. Однако он провел разграничение слов, пролившее свет на причину затруднений Парменида. Парменид не проводил границы между двумя существенно различающимися значениями понятия "быть": ибо, с одной стороны можно сказать, что нечто "есть" в том смысле, что оно существует; с другой стороны, можно сказать, что нечто "есть горячее" или некто "есть человек" – в предикативном смысле. Опираясь на это важное разграничение, Аристотель утверждал, что нечто может превращаться во что-либо другое' если имеется некая непрерывная субстанция, претерпевающая изменение из потенциального состояния в актуальное, обусловленное внутренне присущей данной субстанции формой. Так Аристотель сделал шаг к примирению платоновских форм с эмпирическими фактами динамических природных процессов, еще более явственно указав на способность человеческого разума распознавать эти очертания форм в чувственном мире.
Тогда как Платон подвергал сомнению знания, приобретенные путем чувственного восприятия, Аристотель воспринимал подобные сведения всерьез – утверждая, что знание природного мира вначале исходит от восприятия конкретных явлений, в которых возможно распознать регулярные образцы и сформулировать общие принципы. Всему живому – растениям, животным, человеку – требуются питательные силы для выживания и роста; некоторым животным и человеку – также требуются чувственные силы для того, чтобы замечать предметы и отличать их друг от друга. Человека, который, вдобавок, одарен еще и разумом, эти силы наделяют способностью накапливать опыт, делать сравнения и противопоставления, производить вычисления, размышлять и выводить заключения, – и все это делает познание мира возможным. Таким образом, человеческое миропонимание начинается с чувственного восприятия. До любого чувственного опыта человеческий ум подобен чистой табличке, на которой ничего не написано. Он находится в состоянии потенциальности по отношению к умопостигаемым вещам. И человеку необходим чувственный опыт, чтобы при помощи умственных образов привести свой разум от знания потенциального к знанию актуальному. Эмпирия – пусть ей и недостает такой глубины, как непосредственному интуитивному проникновению в абсолютные Идеи у Платона, – обладает зато надежной осязаемостью.
Однако именно человеческий разум позволяет чувственному опыту становиться основой для полезного знания: Аристотель же – прежде всего философ, вычленивший структуру рационального рассуждения с тем, чтобы человеческий разум мог постигать мир с большой степенью понятийной точности и достоверности. Учреждая систематические правила для применения в языке и логике, Аристотель опирался на принципы, разработанные Сократом и Платоном, однако придал им новую ясность и собственные новации. Дедукция и индукция; силлогизм; разложение причинности на материальную, движущую, формальную и целевую причины; основные разграничения – например, между субъектом и предикатом, существенным и случайным, материей и формой, потенциальным и актуальным, всеобщим и частным, родом, видом и индивидуумом; десять категорий – сущности, величества, качества, отношения, места, времени, состояния, обладания, действия и страдания, – все это получило свое определение у Аристотеля, в дальнейшем утвердившись в качестве неотъемлемого инструментария анализа для всего западного мышления. В основе познания, куда ранее Платон помещал непосредственное интуитивное постижение трансцендентных Идей, Аристотель ныне поставил чувственный опыт и логику.
В то же время Аристотель был уверен что величайшая способность разума – познавательная – исходит от того, что находится по ту сторону чувственного опыта и рационального его развития. Хотя довольно трудно выяснить, что в точности он имел в виду, исходя из кратких и местами темных утверждений касательно данного вопроса, – представляется все же, что Аристотель рассматривал разум не только как нечто, приводимое в действие чувственным опытом, но также как нечто такое, что находится вечно и, по сути, является божественным и бессмертным. Только этот аспект разума – принцип интуитивного знания (Nous) – наделял человека интуитивной способностью постигать конечные и всеобщие истины. Чувственный опыт поставляет некие частные данные, позволяющие извлекать обобщения и теории, однако они могут быть ошибочны. Человек способен постичь необходимость и обрести универсальное знание лишь благодаря наличию другой познавательной способности деятельного рассудка. Подобно тому, как свет превращает потенциальные цвета в цвета актуальные, – рассудок осуществляет потенциальное познание форм разумом и предоставляет в распоряжение человека те основополагающие принципы, которые делают определенное рациональное познание возможным. Он проливает свет на процессы человеческого познания, оставаясь в то же время над ними – вечным и совершенным. Человек способен познать истину благодаря тому, что он наделен долей божественного Nous'a, причем Nous является единственной составляющей, нисходящей к человеку как бы "извне". С точки зрения Аристотеля, отдельная человеческая душа может прекратить свое существование после смерти, поскольку душа связана с одушевляемым ею физическим телом. Душа – это форма тела, и точно так же тело – это материя души. Однако божественный рассудок, потенциальной долей которого наделен каждый человек и который отличает человека от других животных, – бессмертен и трансцендентен. Именно поэтому высшее счастье человека состоит в философском созерцании вечной истины.
Так же как в конце концов Аристотель согласился с платоновским представлением о божественности человеческого интеллекта, невзирая на свое принципиально новое отношение к чувственному восприятию, он, несмотря на свое принижение по сравнению с Платоном онтологического статуса Форм, подтверждал их объективное существование и решающую роль в природном порядке и в процессах человеческого познания. Как и Платон, он считал, что философия, отталкивающаяся единственно от существования материальных частиц и не имеющая определенного понятия о Формах (таков атомизм Демокрита), не способна найти объяснение тому факту, что природа, вопреки постоянным изменениям, сохраняет видимый порядок, наделенный ярко выраженными и продолжительными формальными качествами. Подобно Платону, Аристотель был убежден, что глубочайшую причину всех вещей следует искать не в начале вещей, а в их конце – их telos'e, то есть цели и конечной действительности, к которой они устремлены. И хотя аристотелевские формы (за одним исключением) целиком имманентны, а не трансцендентны, – они неизменны в своей сущности и поэтому распознаваемы человеческим интеллектом в потоке органического развития и разрушения. Познание начинается тогда, когда разум вбирает в себя форму некой субстанции, даже если эта форма и не существует в мире отдельно от своего частного – материального – воплощения. Разум сам производит разделение – или отвлечение – понятий, если этого уже не произошло в природе. Познание же возможно благодаря тому, что действительности присуща внутренняя структура. Эмпирический подход к природе имеет смысл оттого, что природа внутренне открыта рациональному описанию, каковое в процессе познания может разложить ее на формы, категории, причины, роды, виды и тому подобное. Таким образом, Аристотель сохранил платоновское представление об упорядоченном и доступном человеческому познанию Космосе, дав ему новое определение.
По сути, Аристотель как бы переместил платоновскую перспективу с трансцендентного фокуса на имманентный, так что она оказалась целиком направлена на физический мир с его открытыми эмпирическому наблюдению образцами и процессами. Подчеркивая трансцендентность Форм, Платон так и не преодолел затруднений, возникших при попытке объяснить, каково участие отдельных воплощений в Формах: причина этого затруднения коренилась в его онтологическом дуализме, который – в своих наиболее крайних формулировках – приводил к практическому разрыву Форм с материей. Аристотель же, напротив, указывал на некую сложную жизненную сущность, происходящую от объединения формы и материи в субстанцию. Пока некая форма не включена в субстанцию – так мы находим форму человека в отдельном человеке, например, в Сократе, – нельзя утверждать будто данная форма существует. Формы – это не существа, ибо не обладают независимым существованием. Скорее, существа существуют благодаря формам, через формы. Таким образом, аристотелевская форма приняла на себя сразу несколько ролей: внутреннего образца, умопостигаемой структуры, управляющей динамики и конца, или цели. Аристотель оставил без внимания божественность и независимость платоновских Форм, однако наделил их новыми функциями, дабы открыть путь рациональному анализу мира и придать больший вес научным объяснениям.
Первые основы науки уже были заложены, с одной стороны, ионийцами и атомистами (философия материи), ас другой – пифагорейской и платонической школами (философия формы и математики). Однако воспитанный Платоном Аристотель, сосредоточив свое внимание на эмпирическом мире, с новой плодотворной силой сделал упор на ценности наблюдения и классификации в рамках платоновских представлений о форме и цели. Аристотель более явственно, нежели Платон, подчеркнул, что для полного понимания природы необходимо обратиться и к материальным причинам – как это делали ионийцы, и к формальным – как пифагорейцы. Уникальная всеохватность отмечает большинство достижений Аристотеля. Чувство свойственной Греции уверенности в том, что человеческая мысль способна постичь мир рациональным путем, уверенности, идущей еще от Фалеса, ныне, у Аристотеля, достигла своей вершины и полнейшего выражения.
* * *
Сложную и многостороннюю структуру Аристотелевой Вселенной отличала особенная логическая последовательность. Формальная телеология Аристотеля находила объяснения любому движению и процессу: каждое существо движется от потенциальности к актуальности согласно внутренней динамике, заданной той или иной формой. Потенциальность никогда не переходит в актуальность, если при этом нет некоего – уже актуального – существа, которое осуществило свою форму ранее: семя появляется от достигшего зрелости растения, а у ребенка обязательно должны быть родители. Отсюда явствует, что динамизму и обусловленному развитию любого существа требуется внешняя причина – каковая выступает одновременно как движущая причина (дающая начало движению), формальная причина (придающая данной сущности ее форму) и целевая причина (служащая целью развития данной сущности). Чтобы найти объяснение порядку и движению всей Вселенной и, следовательно, прежде всего, великому движению небес (здесь Аристотель упрекает Демокрита и других атомистов за то, что они не рассмотрели должным образом первопричину движения), Аристотель постулирует некую верховную Форму – уже существующую реальность, абсолютную в своем совершенстве, Единственную Форму, целиком существующую отдельно от материи. Поскольку величайшее из движений Вселенной – движение небес и поскольку это круговое движение вечно, – данный перводвигатель также должен быть вечен.
Аристотелевскую логику можно представить следующим образом: (a) Всякое движение есть результат динамизма, подталкивающего потенциальность к осуществлению своей формы. (b) Поскольку Вселенная как единое целое вовлечена в движение и поскольку ничто не движется к форме без импульса, Вселенной должна двигать некая всеобщая верховная Форма. (c) Поскольку высочайшая из форм должна быть уже совершенно осуществленной – иными словами, не находиться в потенциальном состоянии, – и поскольку материя по определению является состоянием потенциальности, – эта высшая форма целиком нематериальна и неподвижна. Отсюда – Неподвижный Двигатель, верховное совершенное Бытие, представляющее собой Чистую Форму, – иными словами Бог.
Это абсолютное Бытие, постулированное скорее логической необходимостью, нежели религиозной убежденностью, и является Первопричиной Вселенной. Вместе с тем, это Бытие всецело погружено в самое себя, ибо всякая направленность на физическую природу означала бы нарушение его совершенной самодостаточности и вовлекало бы его в поток потенциальностей. Будучи совершенной действительностью, Неподвижный Двигатель находится в состоянии вечной и ничем не нарушаемой деятельности: это не процесс борьбы – kinesis, сопровождающий движение от потенциального к актуальному, но деятельность, которой дано наслаждаться вечно, – energeia, возможная лишь в состоянии окончательного осуществления формы. Для верховной Формы такой деятельностью является мысль: вечное созерцание собственного бытия, не подвластного изменениям и не причастного к несовершенствам физического мира, который уже в силу существования высшей Формы испытывает потребность в реализации собственной формы. Таким образом, Бог Аристотеля – это чистый Разум, не. включающий материальных элементов. Его деятельность во всей своей полноте сводится к вечному самосознанию.
Первичная Форма своим абсолютным совершенством побуждает физическую Вселенную и природу к движению. Бог есть цель устремлений и движения Вселенной: более осознанная цель – для человека, и менее осознанная, инстинктивная причина динамизма иных природных форм. Каждое в отдельности существо во Вселенной стремится – на свой, пусть ограниченный лад – соответствовать совершенству верховного Бытия. Каждый стремится выполнить свое предназначение – вырасти и созреть, достичь осуществления своей формы. Бог "приводит в движение, будучи предметом желания". Однако из всех живых существ один лишь человек разделяет с Богом его природу – благодаря обладанию разумом (Nous). Так как верховная Форма настолько отдалена от мира, человека и Бога разделяет значительное расстояние. Однако если высшая способность человека – его разум – божественна, то, должным образом ее развивая, то есть подражая верховной Форме способом, наиболее подходящим человеку, – он может в определенном смысле прийти к единению с Богом. Перводвигатель, каковой Аристотель наделял вечностью и одинаковым "возрастом" с Богом, не создает мир. Скорее, это природа – в своем стремлении уподобиться этой верховной нематериальной Форме – вовлечена в вечный процесс воссоздания себя самой. Хотя у этого движения нет ни начала, ни конца, Аристотель предположил, что существуют некие регулярные циклы, зависящие от движения небес, которые, как и Платон, он считал божественными.
У Аристотеля греческая космология достигла всеохватного и систематического развития. Его взгляд на Космос синтезировал воззрения многих его предшественников – начиная с идей ионийцев и Эмпедокла относительно природных элементов и кончая астрономией и загадкой планет Платона. Земля – неподвижный центр Вселенной, вокруг которого вращаются небесные тела. Космос в целом конечен и ограничен сферой, внутри которой расположены неподвижные звезды. Аристотель обосновывал неподвижность, центральное положение и уникальность Земли не только обычным здравым смыслом, но и своей теорией элементов, или стихий. Более тяжелые стихии – земля и вода – движутся согласно своей внутренней природе по направлению к центру Вселенной (к Земле), тогда как стихии более легкие – воздух и огонь – неизбежно стремятся вверх, прочь от центра. Легчайшей из стихий является эфир – прозрачная, более чистая, чем огонь, божественная субстанция, из которой состоят небеса. В отличие от земных элементов, ее природное движение является круговым.
Математик Евдокс – один из учеников Платона и современник Аристотеля – подхватил вопрос о движении планет и первым дал на него ответ. Дабы не нарушать идеала совершенной кругообразности и в то же время оправдать кажущуюся хаотичность движения, Евдокс построил сложную геометрическую схему, где каждая планета оказывалась заключенной во внутреннюю сферу посреди группы взаимосвязанных вращающихся сфер, причем неподвижные звезды на периферии Вселенной образовывали собой внешнюю, самую удаленную от центра сферу. Хотя все сферы и вертятся вокруг Земли – у каждой из них своя скорость и своя ось вращения. Три сферы предназначались для Солнца и Луны, и еще четыре – для более сложных движений других планет: таким образом, Евдоксу удалось изобрести математическое решение, объясняющее движение планет (включая периоды их движения вспять). Так Евдокс предложил первое научное объяснение "неправильным" движениям планет, и этой его начальной модели суждено было оказать влияние на последующую историю астрономии.
Именно это решение, несколько доработанное последователем Евдокса Калиппом, Аристотель включил в свою космологию. Каждая из эфирных сфер, начиная с наиболее удаленной, передает свое движение следующей с помощью сцепления и энергичного толчка, так что движения внутренних сфер являют смешанный результат воздействия периферийной сферы и вовлеченных в действие периферийных сфер. (Аристотель добавил к ним промежуточные противодействующие сферы, призванные отделять одно планетное движение от другого, в то же время поддерживая движение небес в целом.) В свою очередь, небесные сферы воздействуют на другие "подлунные" стихии – огонь, воздух, воду и землю. Благодаря движению сфер стихии не существуют раздельно – таково было бы их естественное пребывание в последовательных сферах вокруг Земли, – но вместо этого теснят друг друга в разнообразнейших смещениях, образуя тем самым на Земле великое множество природных субстанций. Упорядоченное движение небес определяется в конечном счете первичным Неподвижным Двигателем, прочие же движения планетных сфер – от Сатурна до Луны – в свою очередь, вызваны другими формами вневременного, нематериального и самосознающего разума. Аристотель верил, что небесные тела – это и есть боги, причем этот факт, по его мнению, в точности передают древние мифы (хотя в прочих вопросах он рассматривает мифы как ненадежные источники познания). Следовательно, все земные процессы и изменения объясняются высшей формальной и целевой причиной – Богом.
В тех теориях Аристотеля, что касаются астрономии и верховной Формы, особенно видно, насколько он приближается к идеализму платоновского толка, а в некоторых отношениях заходит даже дальше Платона. Платон, делая акцент на трансцендентной природе математических Форм, невольно представил небеса всего лишь неким приблизительным отображением совершенной божественной геометрии, причем это представление отразилось и в понятии ananke – несовершенном иррациональном начале, затемняющем физическое творение. Для Аристотеля же Разум был в каком-то смысле наиболее всемогущим и имманентным по природе: еще в молодости он пришел к выводу, что упорядоченное математическое совершенство небес и существование звездных божеств превращает сами небеса в зримое воплощение божественного начала. Далее, он открыто совместил платоновскую позицию относительно вечного и математического с осязаемым миром физической действительности, в которой находится человек. Аристотель превознес мир природы как достойное выражение божественного – в противовес Платону, презиравшему его как нечто, досадной помехой стоящее на пути к абсолютному знанию. Несмотря на, в общем-то, светский склад мысли, Аристотель в своем сочинении "De philosophia" (оно дошло до нас только во фрагментах), передавая античное представление о деятельности философа, определил его следующим образом: продвигаться от материальных причин вещей (от натурфилософии) к формальным и целевым причинам (к божественной философии) и тем самым раскрывать умопостигаемую суть Вселенной и цель, стоящую за всеми изменениями.
* * *
И все же в отличие от платоновского идеализма с его подчеркнутой приверженностью мгновенному прозрению и проникновению в духовную реальность, философию Аристотеля в целом характеризуют натурализм и эмпиризм. Для Аристотеля, сына врача, рано соприкоснувшегося с биологической наукой и медицинской практикой, мир природы представлял главнейший интерес. В этом смысле можно сказать, что его мысль отразила характерное для героического века гомеровское и ионийское ощущение жизни: предпочтение и здесь, и там отдается жизни настоящей – реальному земному существованию (в отличие от Аида – обиталища призрачных теней, где лишенная тела душа утрачивала практически признаки всякой жизни), а активные проявления физического телесного человека – в любви, в войнах, в пиршествах – рассматривается как суть и содержание хорошей жизни. Платоновское отношение к ценности тела, бессмертию души и связи человека с Богом, были менее "гомеровскими" и "ионийскими": в них скорее слышались отголоски мистериальных религий и пифагорейского учения. То внимание, которое Аристотель уделял телу, и его высокая оценка физических достоинств непосредственно отражали глубоко присущее классической Греции восхищение человеческим телом, выражавшим себя в атлетической доблести, физическом совершенстве или художественном творчестве. Взгляды Платона на этот счет (хотя нередко он явно выражает свое восхищение) были явно неоднозначными. В конце концов Платон хранил верность Трансцендентному Архетипу.
Отрицание Аристотелем самодостаточных Идей во многом перекликалось с его этической теорией, Согласно Платону, направлять свои действия должным образом может лишь тот, кто познал трансцендентную основу всех добродетелей, поэтому судить о добродетельности того или иного поступка способен лишь философ, обретший знание этой абсолютной действительности. Если бы не существовав абсолютного Бога, нравственность не имела бы никакого прочного основания: иначе говоря, для Платона этика вытекала из метафизики. Аристотель же полагал, что эти две области имеют в корне различный характер. Существует вовсе не Идея Добра, применимая ко всем обстоятельствам, существуют – во множестве различных контекстов – добрые люди или добрые поступки. В этической сфере нельзя обрести абсолютное знание таким же способом, как это делается в науке. Нравственность пребывает в области случайного и непредвиденного. Лучшее из того, что можно совершить – обрести опытным путем такие правила этического поведения, которые смогли бы оказать нужную поддержку при столкновении со сложностями человеческого существования.
Цель этики – не определять природу абсолютной добродетели, а быть добродетельной личностью, Такая цель не может быть достигнута просто и однозначно, она не может быть окончательно определена и требует больше практических решений отдельных проблем, нежели определения абсолютных принципов, обладающих универсальной истиной. По Аристотелю, цель человеческой жизни – счастье, непременным условием которого служит добродетель. Однако саму добродетель должно определять, исходя из разумного выбора и конкретной ситуации, когда добродетель находится между двумя крайностями. Добро всегда предстает как равновесие между двумя противоположными ипостасями зла – средостение между избытком и недостатком: сдержанность находится между аскетизмом и распущенностью, храбрость – между трусостью и безрассудством, гордость – между высокомерием и самоуничижением и так далее. Подобную середину можно обрести лишь на практике, в каждом отдельном случае сообразуясь с конкретными обстоятельствами. Любое из аристотелевских понятий, по-прежнему не выходя за рамки платоновских представлений о форме и назначении, по-новому – по сравнению с Платоном – переносит свой смысл в этот мир и эту жизнь, на зримое, осязаемое, частное. Хотя и этика, и политика Аристотеля основывались на определениях и целях, они сохраняли связь с эмпирическим, случайным и индивидуальным. Хотя в его Вселенной царит теология, а не хаотическая механика, это, в общем-то, неосознанно естественная теология, основывающаяся на эмпирическом постижении того, что Природа побуждает каждую в отдельности вещь к ее формальному осуществлению, "ничего не совершая впустую". Определяющим началом во Вселенной Аристотеля по-прежнему остается Форма, однако это прежде всего естественное начало. Точно так же и Бог Аристотеля – это главным образом логическое следствие, вытекающее из его космологии, скорее некое необходимое существование, опирающееся на физическую почву, нежели постигаемое в тайне верховное Добро платоновской философии. Аристотель признал силу разума, столь энергично утверждавшуюся Сократом и Платоном, и систематически приложил ее ко множеству существующих в мире разнообразных явлений. Но если Платону разум требовался для того, чтобы преодолеть эмпирический мир л обнаружить трансцендентный порядок, то Аристотелю разум понадобился затем, чтобы обнаружить имманентный порядок внутри самого эмпирического мира.
Таким образом, наследие Аристотеля преимущественно включает в себя логику, эмпиризм и естественную науку. Характер этого наследия отразил и Ликей – школа, основанная Аристотелем возле Афин. Это был центр научных исследований и систематизации сведений, в отличие от полурелигиозной Платоновой Академии. Хотя в древности Платона обычно считали самым великим учителем, в период высокого Средневековья чаши весов, качнувшись, поменяются местами: преимущественную ориентацию западного мышления во многом начнет определять философский темперамент Аристотеля. Его энциклопедическая философская система окажется столь значительной, что вплоть до XVII века научная деятельность на Западе в основном будет отталкиваться от его трудов, созданных в IV в. до Р.Х. Даже современная наука, далеко шагнувшая вперед, все чаще оглядывается на него и пользуется его понятийным инструментарием. Но в конечном итоге именно в Духе своего учителя Платона, хоть и двигаясь совершенно в другом направлении, Аристотель провозгласил силу человеческого интеллекта, способного постичь мировой порядок.
Попытавшись свести учения Платона и Аристотеля как взаимно дополняющие, мы почувствуем изящное и напряженное равновесие между эмпирическим анализом и духовным интуитивным прозрением. Эту динамику прекрасно передает картина Рафаэля "Афинская школа" – шедевр эпохи Возрождения: в окружении множества греческих философов и ученых, ведущих оживленный спор, стоят престарелый Платон и молодой Аристотель; Платон жестом руки призывает узреть небо, незримое и трансцендентное, Аристотель же указывает вниз – на землю, на зримое и имманентное.
ДВОЙСТВЕННОЕ НАСЛЕДИЕ
Итак, можно подвести итоги достижениям классической греческой мысли. В ней отразилось то архаическое мифологическое сознание, которое породило и ее, и предшествовавшие ей, и последующие художественные творения; она испытала влияние современных ей мистериальных религий; она сформировалась благодаря диалектике, пройдя через скептицизм, натурализм и светский гуманизм, она сделала выбор в пользу разума, эмпиризма и математики, что в дальнейшем повлекло за собой развитие науки. Таким образом, мышление великих греческих философов вобрало в себя все крупнейшие культурные и интеллектуальные направления эллинской эпохи. Оно явилось глобальной метафизической перспективой, нацеленной на то, чтобы охватить всю действительность, в том числе и многообразие человеческих ощущений.
Прежде всего, это была попытка узнать. Греки, пожалуй, оказались первыми, кто воспринял мир как вопрос, требующий ответа. Они были одержимы страстью постигать – проникать сквозь смутный поток явлений, чтобы завладеть истиной более глубокой. И им удалось создать для этого поиска мощную традицию критической мысли. И одновременно с рождением этой традиции и этого поиска появилось на свет и западное мышление.
Теперь попытаемся выделить некоторые важнейшие составляющие классического греческого восприятия действительности – в особенности те из них, которые начиная с античности и вплоть до Ренессанса и Научной Революции оказывали влияние на западную мысль. Для удобства изложения мы представим в общих чертах два "набора" утверждений и принципов, унаследованных Западом от греков. Первый набор принципов, приведенных ниже, представляет собой уникальный синтез греческого рационализма с греческой религией, которому суждено было играть такую важную роль в истории эллинской мысли от Пифагора до Аристотеля и который обрел наиболее полное воплощение в философии Платона:
- Мир – это упорядоченный Космос, чей порядок сродни порядку внутри человеческого разума. Следовательно, возможен рациональный анализ эмпирического мира.
- Космос как целое является выражением всепроникающего разума, наделяющего природу назначением и целью, и разум этот доступен непосредственному восприятию человека, если последний разовьет в себе способности, в высшей степени сосредоточив свои силы.
- Умственный анализ на своем глубочайшем уровне обнаруживает некий вневременной порядок, трансцендентный по отношению к своему временному, конкретному проявлению. Видимый мир содержит внутри себя более глубокий смысл – одновременно и рациональный, и мистический по характеру постижения. Это содержание, отражающееся в порядке эмпирического мира, исходит из вечного измерения, которое является и источником, и целью всякого существования.
- Познание внутреннего устройства и содержания мира требует от человека сознательного развития своих познавательных способностей – таких, как разум, интуиция, опыт, оценка, воображение, память и нравственность.
- Непосредственное постижение глубочайшей действительности мира – потребность не только ума, но и души: по сути, оно являет собой некое "искупительное" видение, некое проникновение в подлинную природу вещей, способствующее и интеллектуальному продвижению, и духовному освобождению.
Едва ли возможно преувеличить то неизмеримое влияние, каковое суждено было оказать этим важным постулатам на последующую эволюцию западной мысли. Однако эллинское наследие двойственно, ибо греческое наследие породило и совершенно иное – причем равно влиятельное – направление, интеллектуальные принципы которого отчасти близки некоторым из вышеприведенного ряда, но в значительной мере все-таки служат им решительным противовесом. Этот второй "набор" принципов можно вкратце суммировать следующим образом:
- Подлинное человеческое познание достижимо лишь путем использования человеческого разума и эмпирических наблюдений.
- Основание истины должно искать в настоящем мире, открытом человеческому опыту, а не в какой-то реальности, принадлежащей другому миру и не доступной обычному восприятию. Единственная истина, к которой человек имеет доступ и которая может принести ему пользу – имманентна, а не трансцендентна.
- Причины естественных явлений безличны и имеют физическую природу, их следует искать в земном мире. Всяческие антропоморфные проекции – такие, как мифологические и свехъестественные элементы, – из причинных объяснений следует исключить.
- Любые заявления, претендующие на всеохватность теоретического знания, следует соизмерять с эмпирической действительностью во всем разнообразии конкретных частностей, во всей их изменчивости и индивидуальности.
- Ни одна философская система не является окончательной, и поиски истины должны сопровождаться как критикой, так и самокритикой. Человеческое знание относительно и подвержено заблуждениям, его должно постоянно пересматривать в свете новых доказательств и нового анализа. И эволюция, и наследие греческого мышления в широком смысле явились результатом сложных взаимодействий этих двух направлений. Первое направление особенно отчетливо просматривается в платоновском учении, тогда как второе постепенно выступало в процессе того смелого и многостороннего интеллектуального развития, диалектика которого приводила к синтезу досократической философской традиции натуралистического эмпиризма, идущего от Фалеса, рационализма, идущего от Парменида, механистического материализма, идущего от Демокрита, и скептицизма, индивидуализма и светского гуманизма, идущих от софистов. Обе эти тенденции эллинской мысли имели глубокие корни вне философской почвы – в греческой религиозной и литературной традициях, от Гомера и религиозных мистерий до Софокла и Еврипида; при этом каждое направление вбирало в себя разные черты этих традиций. Более того, их сближала еще и их типично греческая убежденность – нередко лишь подразумеваемая – в том, что за окончательной мерой истины следует обращаться не к освященным древностью преданиям и не к привычным представлениям своего времени, но к человеческому разуму – независимому и индивидуальному. Что знаменательнее всего – обе тенденции воплотились в противоречивой фигуре Сократа, обе нашли живое контрапунктное выражение в диалогах Платона, и обе пришли к блестящему и плодотворному компромиссу в философии Аристотеля. Постоянное взаимодействие двух этих, отчасти дополняющих друг друга, отчасти противостоящих друг другу наборов принципов привело к высокому напряжению внутри греческого наследия, которое предоставило западному мышлению интеллектуальную основу – шаткую и одновременно в высшей степени творческую – для будущей крайне динамичной эволюции на протяжении двух с половиной тысячелетий. Секулярный скептицизм одного течения и метафизический идеализм другого стали друг для друга решающим противовесом, причем каждый препятствовал тенденции другого застыть в догматизме, сочетание обоих порождало новые и плодотворные интеллектуальные возможности. Поиск и признание греками универсальных архетипов среди хаоса частностей были значительно уравновешены столь же мощным побуждением подтвердить ценность конкретных частностей – в себе и для себя. Это сочетание вылилось в чисто греческую склонность воспринимать эмпирическую индивидуальность во всей ее конкретной исключительности как нечто такое, что способно само обнаруживать новые формы действительности и новые принципы истины. Таким образом, в понимании западным мышлением действительности возникла определенная поляризация – нередко ставившая в тупик, зато безмерно плодотворная, – как бы разделение между двумя в корне различными мировоззрениями: с одной стороны, хранилась верность упорядоченному свыше Космосу, с другой – непредсказуемой и открытой Вселенной. Именно с этой неразрешенной раздвоенностью, лежащей в самом основании, наряду с творческим напряжением и целым рядом сложностей, греческое мышление вступило в пору своего долгого расцвета.
Запад никогда не переставал восхищаться необычайной жизненной силой и глубиной греческого мышления – даже когда последующие интеллектуальные достижения ставили под вопрос тот или иной аспект эллинской мысли. Греки были в высшей степени точны во всем, что касалось их развивающегося видения, и очень часто то, что представлялось странным заблуждением или путаницей, – позднее, уже в свете новых доказательств, оказывалось на деле результатом поразительно чуткой интуиции. Вероятно, греки на заре нашей цивилизации воспринимали мир с некой врожденной ясностью, подлинно отражавшей тот вселенский порядок, которого они так искали. Разумеется, Запад непрестанно – вновь и вновь – обращается к своим древним предкам как к источнику бессмертного прозрения. Как заметил Финли:
"Видели ли греки вещи свежо, потому что они явились первыми, или это просто удача, что, явившись первыми, они откликнулись на жизнь с беспримерной чуткостью, – в любом случае они навеки зажгли искру, – как будто мир ежеутренне освещается ярчайшей вспышкой и на траве неизменно остается роса. Греческое мышление пребывает внутри нашего, ибо эта незапятнанная свежесть оставляет нам его – словно саму юность – примером для подражания"10.
Кажется, будто для греков небо и земля до конца так и не оторвались друг от друга. Однако теперь, вместо того чтобы попытаться отделить в эллинском видении имеющее вечную ценность от спорного, – проследим, как возьмется за эту задачу сама история, когда зародившаяся в Греции западная культура начнет продвигаться вперед, опираясь на греческое наследие, видоизменяя его, критикуя, дополняя, отворачиваясь от него, вновь собирая его воедино, отвергая его вовсе, – но в конечном счете никогда о нем не забывая.
II
ТРАНСФОРМАЦИЯ КЛАССИЧЕСКОЙ ЭПОХИ
Как раз в ту пору, когда интеллектуальные достижения в Греции достигли вершины, в IV веке до Р.Х., стремительно мчался от Македонии до Греции и далее в Персию Александр Великий, покоряя страны и народы от Египта до Индии, и создавал империю, которой суждено было охватить большую часть известного тогда мира. Те качества, что способствовали блистательному развитию Греции, – неустанный индивидуализм, гордый гуманизм, критический рационализм – ныне усугубляли ее падение, ибо разобщенность, высокомерие и стремление к выгодам, заслонив более благородные качества греков, сделали их недальновидными и оставили их роковым образом не готовыми принять брошенный им Македонцем вызов. Однако не все эллинские достижения были обречены на гибель. Александр, чьим наставником в юности был Аристотель, находившийся при дворе его отца, вдохновленный гомеровским эпосом и афинскими идеалами, повсюду нес с собой греческую культуру и греческий язык, распространяя их по всем просторам покоренного им мира. Таким образом, Греция пала так же, как и достигла своей высшей точки – и продолжала, даже подчиненная, победно распространять свое влияние.
Как и было задумано Александром, крупные имперские города – космополисы – прежде всего Александрия, основанная им в Египте, – превратились в жизненные центры обучения и культуры: в их библиотеках и академиях продолжало жить и процветать наследие классической Греции. По всей видимости, Александра вдохновляла также мысль о всеобщем родстве человечества, стоящем надо всеми политическими границами: и, ведомый непомерным воинским тщеславием, он попытался создать государственное объединение, характеризующееся широкомасштабным культурным слиянием. Однако после преждевременной кончины Александра его империя распалась. Вслед за длительным периодом династической борьбы и политических перетасовок центр новой империи переместился в Рим, так что и ее средоточие, и ее отдаленные области значительно продвинулись на запад.
Несмотря на владычество Рима, в образованных кругах Средиземноморья продолжала главенствовать высокая культура Греции, быстро впитанная римлянами. Деятельность наиболее выдающихся ученых и философов по-прежнему оставалась в рамках греческой ментальности. Трудясь над своими латинскими сочинениями, римляне оглядывались на лучшие греческие образцы, продолжая развивать изощренную в мудрости цивилизацию, однако их собственный, более прагматический дух проявлялся в создании законов в области политического управления и военной стратегии. Для античного мира Греция так и осталась непререкаемым культурным авторитетом в области философии, литературы, науки, искусства и образования. Как заметил римский поэт Гораций, греки, взятые в плен, сами пленили победителей.
ПУТИ ЭЛЛИНИЗМА
Закат и жизнестойкость греческого мышления
Несмотря на сильное культурное влияние, которое Греция по-прежнему сохраняла и после того, как ее завоевал Александр, и во время римского владычества, – изначальный дух классического греческого мышления не устоял под натиском стольких новых сил. Эллинистический мир раскинулся от Западного Средиземноморья до Центральной Азии, и склонный к размышлениям индивидуализм позднеклассической поры столкнулся с великим множеством мировоззрений. За более ранним распространением греческой культуры на восток со временем последовал мощный наплыв на запад восточных, вернее восточно-средиземноморских религиозных и политических течений. Во многих отношениях греческая культура столь же обогатилась этими новыми влияниями, что и культуры негреческие – влиянием эллинской экспансии. Однако в иных отношениях полисоцентричное греческое мышление отчасти утратило былую ясную уверенность и смелую самобытность. Подобно тому как критический индивидуализм классической Греции породил ее великое искусство и великую философию, но, с другой стороны, способствовал ее социальному разобщению, которое сделало ее уязвимой и привело к македонскому игу, – так и центробежная жизненная сила греческой культуры привела не только к ее успешному распространению, но в конечном счете и к ее растворению и раздроблению – точно так же, как классический полис подвергся противоречивым воздействиям значительно расширившегося и ставшего разнородным культурного окружения. Невиданный дотоле космополитизм новой цивилизации, распад старого порядка в маленьких городах-государствах и последовавшие за этим столетия постоянных политических и общественных переворотов вносили крайнюю сумятицу. Частная свобода и ответственность перед полисной общиной теперь оказались подорваны масштабом и неразберихой нового политического устройства. Личные судьбы стали определять скорее безличные крупные силы, нежели индивидуальное волеизъявление. Былая ясность ныне представлялась недоступной, и многие почувствовали, что теряют почву под ногами.
Философия, обратившись к этим переменам, отразила их. Платона и Аристотеля продолжали изучать и все еще им следовали, однако две главенствующие философские школы, зародившиеся в эллинистическую эпоху, – школы стоиков и эпикурейцев – имели совершенно иной характер. Эти новые школы, хотя во многом и обязаны грекам-предшественникам, были прежде всего нацелены на этические увещевания относительно того, к каким философским укрытиям следует прибегать, чтобы пережить беспокойные, смутные времена. Этот сдвиг в природе и назначении философии отчасти явился следствием нового интеллектуального обособления, возникшего сразу же вслед за распространением идей Аристотеля и классификации наук, – обособления, которое постепенно отделило науку от философии, сведя последнюю к неким нравственным положениям, опирающимся на определенные метафизические или физические учения. Однако, помимо этого отгораживания философии от более широких интеллектуальных вопросов, для эллинистических философских школ характерно то, что ими двигала не столько страсть к постижению мира во всем его величии и таинственности, сколько потребность предоставить людям устойчивую систему верований и тем самым дать им некое внутреннее спокойствие перед лицом окружающего хаоса и враждебности. Подобные побуждения и привели к возникновению таких философий, которые значительно сузили свои рамки и оказались более подверженными фатализму, нежели предшествующие философии классической поры. Главный выбор был сделан в пользу освобождения от мира и от собственных страстей: и в том, и в другом отношении философия обретала все более догматический характер.
Однако стоицизму, дающему наиболее широкое представление об эллинистических философиях, было свойственно такое величие мироощущения и нравственного темперамента, которому суждено будет надолго оставить след в духовной истории Запада. Стоицизм, основы которого были заложены в Афинах в начале III века до Р.Х. Зеноном Китионским, обучавшимся в платоновской Академии, и который был затем сведен в систему Хрисиппом, будет пользоваться особым успехом в Риме – у Цицерона и Сенеки, у Эпиктета и Марка Аврелия. Согласно стоикам, вся действительность пронизана разумной божественной силой – Логосом, или Вселенским разумом, управляющим всеми вещами. Человек может достичь подлинного счастья лишь тогда, когда он приведет свою жизнь и свою натуру в лад с этой всесильной провиденциальной мудростью. Быть свободным означает жить в согласии с волей Бога, и, в конечном счете, для жизни гораздо больше значит душевная добродетель, нежели внешние жизненные обстоятельства. Мудрец-стоик, преисполненный внутреннего спокойствия, отличающийся суровой самодисциплиной и сознательным выполнением долга, остается равнодушным к превратностям внешних событий. Для стоиков существование правящего миром разума влекло за собой и другое важное следствие. Поскольку все люди наделены частицей божественного Логоса, все они являются членами вселенской человеческой общности – братства человечества, образующего Мировой Город, или Космополис, причем каждый призван деятельно участвовать в делах мира и таким образом выполнять свой долг перед этой великой общиной.
По сути, стоицизм явился развитием важнейших элементов философии Сократа и Гераклита, перенесенных на почву эллинистического мира – менее ограниченного и более экуменического. Современный же ему и соперничающий с ним эпикуреизм, напротив, отошел от стоической приверженности нравственным добродетелям и правящему миром Логосу, а также от традиционных религиозных понятий, – вместо них утверждая как высшую ценность человеческое наслаждение, определяемое как свобода от боли и страха. Человечество должно преодолеть свою суеверную веру в непостоянных антропоморфных богов из народных преданий, – учил Эпикур, – ибо прежде всего именно эта вера и страх божественного возмездия после смерти – причина человеческих страданий. Богов не нужно бояться – их ничуть не заботит мир людей. Не нужно бояться и смерти, ибо она есть лишь угасание сознания, а не начало мучительного наказания. Стать действительно счастливым в этой жизни можно, лишь удалившись от дел мира, чтобы вести безмятежное и полное простых радостей существование в кругу друзей. Той физической космологией, из которой черпала уверенность эпикурейская система, являлся атомизм Демокрита: субстанцию мира – в том числе, и смертную человеческую душу – образуют материальные частицы. Подобная космология имела прямое отношение к человеческому опыту того времени: в эпоху эллинизма граждане, лишившись определенного, централизованного, ограниченно упорядоченного полисного мира, общее устройство коего было сродни аристотелевскому Космосу, – вероятно, ощущали некую параллель между своей собственной судьбой и судьбой Демокритовых атомов, по велению безликих сил хаотически движущихся в лишенной центра пустоте беспорядочно раскинувшейся Вселенной.
Еще более ярким отражением интеллектуального сдвига данной эпохи является скептицизм, сведенный в систему и представленный такими мыслителями, как Пиррон из Элиды и Секст Эмпирик. Они считали, что в точности нельзя познать никакую истину, поэтому единственное, что подобает философу, – это воздерживаться от суждений. С помощью убедительной аргументации, призванной опровергнуть любые притязания на философское познание, скептики показывали, что всякое противоречие между двумя очевидными истинами можно разрешить, только прибегнув к какому-либо критерию; однако сам этот критерий можно признать верным, только обратившись к какому-то другому критерию: таким образом, потребуется бесчисленное количество подобных критериев, и ни один не окажется основополагающим и окончательным. "Ни в чем нельзя быть уверенным – даже в этом", – говорил Аркесилай, один из представителей платоновской Академии (которая в это время, надо отметить, включила в себя скептицизм, как бы возобновляя то течение, что вначале – еще при Сократе – сыграло такую важную роль). Правда, в эллинистической философии логика нередко умело применялась для того, чтобы продемонстрировать бесплодность большинства человеческих начинаний, в частности поиска метафизической истины. И все же скептики – такие, как Секст Эмпирик, – доказывали, что люди, которые верят в свою способность познать действительность, обречены на беспрестанные огорчения и несчастную жизнь. Если бы они действительно начали воздерживаться от суждений и признали, что их взгляды на реальность далеки от истины, они обрели бы спокойствие разума. Ни утверждая, ни отрицая возможности познания, им следует пребывать в состоянии непредубежденной невозмутимости, ожидая увидеть все, что будет дальше.
Подобные философские течения, по-своему значительные и заманчивые, все-таки не могли целиком удовлетворить потребностей эллинистического духа. Божественная действительность рассматривалась либо как бесчувственная и безразличная по отношению к человеческим делам (в эпикуреизме), а если и провиденциальная, то все равно неумолимая и детерминистичная (в стоицизме), либо как нечто вообще недоступное человеческому познанию (в скептицизме). Наука также становилась все более рационалистичной, практически утратив религиозный стимул и свое назначение божественного постижения, что прежде так ощущалось у Пифагора, Платона и даже у Аристотеля. Потому-то эмоциональные и религиозные запросы культуры нашли непосредственный отклик в различных мистериальных религиях – греческих, египетских, восточных – предлагавших спасительный выход из узилища этого мира: они процветали по всей империи и пользовались все возраставшей популярностью. Однако этим религиям с их празднествами и таинственными обрядами, посвященными различным божествам, не удавалось привлечь представителей образованных слоев. Для них мифы были достоянием прошлого и годились в лучшем случае для аллегорических фигур в разумной беседе. И все же суровый рационализм господствующих философий оставлял некое ощущение духовного голода. То беспримерно созидательное единство рассудка и чувства, которое ведали более ранние времена, ныне оказалось расколото надвое. Рефлексирующая личность зачастую лишалась побуждающих импульсов, очутившись посреди необычайно изощренного культурного окружения – деловитого, урбанизированного, утонченного и космополитического. Классический греческий синтез доалександрийской поры распался, и все силы растрачивались в процессе рассеивания.
Тем не менее эллинизм был исключительно насыщенной эпохой, отмеченной целым рядом культурных достижений, без которых, с точки зрения современного западного человека, совершенно невозможно обойтись и которые делают ей большую честь. Далеко не последнее место в этом ряду занимает тот факт, что в эллинистическую пору были признаны и оценены ранние греческие достижения, благодаря чему и сохранились сочинения классических авторов – от Гомера до Аристотеля. Тексты собирали, систематически изучали и – немалыми трудами – издавали, дабы сложился настоящий свод шедевров. Были заложены основы гуманистической учености. Начали развиваться новые дисциплины – литературная и текстуальная критика, стали появляться комментарии и толкования-разборы: при этом великие произведения превозносились и почитались как культурный идеал, которому предстояло обогатить будущие поколения.
Таким же образом в Александрии возникла Септуагинта – греческий перевод еврейской Библии: она была составлена, издана и канонизирована с той же ученой дотошностью, что и гомеровский эпос или платоновские диалоги.
Само образование также было систематизировано и получило широкое распространение. В главнейших городах с целью проведения научных исследований были учреждены крупные и хорошо организованные академические заведения: в Александрии – Мусейон, в Пергаме – Библиотека, в Афинах же продолжали по-прежнему процветать философские академии. Царствующие правители важнейших эллинистических государств-империй выделяли средства на общественные учебные заведения, приглашая ученых и официально выплачивая им жалование из государственной казны. Почти каждый эллинистический город имел систему общественного образования; гимнасии и театры были всегда заполнены. Серьезное обучение греческой философии, литературе и риторике становилось доступно практически каждому. Греческая paideia находилась в расцвете. Итак, ранние достижения греков обрели прочную, научно разработанную основу, широкое географическое распространение и существенную поддержку на все оставшееся время классической поры.
Астрономия
Что касается собственных новшеств эллинистического периода, то он принес значительные плоды в области естественных наук. Геометр Евклид, геометр и астроном Аполлоний, математик и физик Архимед, астроном Гиппарх, географ Страбон, врач Гален, географ и астроном Птолемей – каждый из них продвинул науку вперед, а их открытия и новые системы станут парадигмами на многие столетия. Особенно плодовитым оказалось развитие математической астрономии. Загадка планет вначале нашла разрешение во взаимодействующих гомоцентричных сферах Евдокса, что и объясняло движение вспять, и позволяло делать приблизительно точные предсказания. Однако не было объяснения изменениям яркости во время обратного движения планет, поскольку вращающиеся сферы должны неизбежно удерживать планеты на прежнем расстоянии от Земли. Именно это теоретическое упущение побуждало математиков и астрономов более поздней поры к исследованию неких альтернативных геометрических систем.
Некоторые – например пифагорейцы – утверждали, что Земля движется. Гераклид Понтийский, выученик платоновской Академии, предположил, что каждодневное движение небес в действительности вызвано движением Земли вокруг своей оси, а Меркурий и Венера все время находятся вблизи Солнца оттого, что вращаются скорее вокруг Солнца, чем вокруг Земли. Сто лет спустя, Аристарх додумался до гипотезы, согласно которой и Земля, и все остальные планеты вращаются вокруг Солнца, а само Солнце, как и внешняя звездная сфера, пребывает в неподвижности1.
Эти разнообразнейшие модели были, однако, в большинстве своем отвергнуты по здравым соображениям математического и физического порядка. Ежегодный звездный параллакс никогда не наблюдался – а подобное уклонение от пути неизбежно происходило бы, если бы Земля вращалась вокруг Солнца и, таким образом, проходила бы относительно звезд столь большие расстояния (если только, как предполагал Аристарх, внешняя звездная сфера не превосходит своей необъятностью всякие исчисления). Кроме того, движение Земли целиком разрушило бы всеохватную и связную космологию Аристотеля. Аристотель окончательно истолковал физику падающих тел, показав, что тяжелые предметы движутся в сторону Земли потому, что она является неподвижным центром Вселенной. Если же Земля движется, то это хорошо обоснованное и практически самоочевидное объяснение падающих тел будет подорвано, а появления другой – столь же убедительной – теории взамен не предполагалось. Что казалось еще более важным – приравнивание Земли к планетам противоречило древней и столь же самоочевидной дихотомии земного и небесного, основанной на трансцендентном величии небес. И наконец, если оставить в стороне все теоретические и религиозные вопросы, – о том, что движение Земли привело бы к тому, что с нее были бы сброшены все люди и все предметы, а птицы и облака оставались бы далеко позади, и так далее, – говорил простой здравый смысл. Человеческие чувства недвусмысленно свидетельствовали в пользу неподвижности Земли.
Основываясь на подобных соображениях, большинство астрономов эллинистической поры решало вопрос в пользу геоцентричной Вселенной, продолжая работать над разнообразными геометрическими моделями, которые объяснили бы положение планет. Во II веке н.э. плоды этих совместных усилий получили кодификацию у Птолемея, и проделанный им синтез превратился в рабочую парадигму для всех астрономов – до самой эпохи Ренессанса. Основная же трудность, вставшая перед Птолемеем, оставалась прежней: как объяснить многочисленные расхождения между, с одной стороны, целостным зданием аристотелевой космологии, требовавшим от планет единообразного движения совершенными кругами вокруг расположенной в центре неподвижной Земли, и, с другой стороны, действительными наблюдениями за планетами, из которых явствовало, что скорости и направления их движений переменны, а степень яркости различна. Опираясь на недавние открытия в греческой геометрии, на непрерывные наблюдения вавилонян и приспособления для линейных измерений, а также на труды греческих астрономов Аполлония и Гиппарха, Птолемей очертил следующую схему. Наиболее удаленная от центра вращающаяся сфера, к которой прикреплены неподвижные звезды, каждодневно перемещает все небо вокруг Земли, двигаясь в западном направлении. Внутри же этой сферы каждая из планет (включая Солнце и Луну) вращается в восточном направлении с переменными – более медленными – скоростями, и каждая – по своей большой окружности, называемой несущей (или деферентом). Для более сложных движений планет (исключая Солнце и Луну) была введена еще одна – меньшая – окружность, названная эпициклом: эпицикл постоянно вращается вокруг некой точки, продолжающей вращаться по несущей. Теперь становилось ясным то, чего не могли объяснить сферы Евдокса, поскольку вращение эпицикла автоматически приближало к Земле планету всякий раз, когда она совершала движение вспять: оттого планета и казалась ярче. Установив различные темпы вращения для каждой несущей и для каждого эпицикла, астрономы могли приблизительно вычислить и траекторию переменных движений для каждой из планет. Простота такой схемы с эпициклом и несущей, а также ее объяснение переменной яркости обеспечили этой теории признанную победу как наиболее жизнеспособной астрономической модели.
При практическом применении, однако же, эта схема выявила целый ряд второстепенных отступлений от общего правила. Для их объяснения Птолемей прибег к дальнейшим геометрическим уловкам: эксцентрикам (окружностям, чьи центры не совпадают с центром Земли), малым эпициклам (дополнительным окружностям меньших размеров, которые вращаются вокруг большого эпицикла или вокруг несущей) и эквантам (которые объясняли перемену скоростей, постулируя существование еще одной – не совпадающей с центром окружности – точки, вокруг которой происходит постоянное движение). Разработанная Птолемеем модель сложных окружностей стала первой системой, которая смогла количественно объяснить все небесные движения. Кроме того, податливая многосторонность данной модели, позволявшая примирять новые противоречивые наблюдения с помощью новых геометрических преобразований (например, добавляя к эпициклу еще один эпицикл, к эксцентрику – еще один эксцентрик), наделила ее такой силой, что она продержалась на протяжении всего классического периода и средневековья. Основным костяком для эллинистических астрономов в создании этой схемы послужила космология Аристотеля – с ее находящейся в центре неподвижной Землей, вращающимися эфирными сферами и стихийной физикой. Эта синтетическая птолемеевско-аристотелевская Вселенная, в свою очередь, легла в основу того мировосприятия, которое в течение почти 15 последующих столетий определяло философское, религиозное и научное видение Запада.
Астрология
Однако в классическом мире математическая астрономия являлась не совсем светской дисциплиной. Ибо античное понимание неба как местопребывания богов, неразрывно связанное с быстро развивающейся астрономией, Породило астрологическую науку (астрология считалась наукой), которая в Классическую эпоху наиболее полно была систематизирована Птолемеем. В самом деле, можно утверждать, что астрономию побуждало к продвижению именно ее тесная связь с астрологией: последней как раз и нужны были всяческие технические открытия, дабы упрочилась ее прорицательская власть. В свою очередь, возраставший спрос на астрологические предсказания – будь то при дворе императора, на рыночной площади или в кабинете философа – поощрял дальнейшее развитие астрономии и усиливал ее общественную значимость. Тем самым, обе эти дисциплины, в сущности, составляли единую профессию: так продолжалось от классического периода вплоть до эпохи Возрождения.
С тех пор как точность астрономических вычислений значительно возросла, древние месопотамские представления о том, что небесные явления указуют на явления земные (учение о вселенском "сочувствии", или "симпатии": "как на верху, так и внизу"), теперь подвергались анализу с точки зрения изощренной греческой системы математических и качественных принципов. Затем эллинистические астрологи стали применять эту систему, чтобы предсказывать будущее не только больших человеческих сообществ – таких, как целые народы или империи, – но и отдельных людей. Высчитав точное положение планет в момент рождения человека и опираясь на некие архетипические принципы из соответствий между определенными мифическими божествами и наблюдаемыми планетами, астрологи делали заключения относительно характера человека и его судьбы. Дальнейшие выводы следовали также из различных вавилонских и пифагорейских принципов, относящихся к строению Космоса и его внутренней связи с микрокосмом, то есть человеком. Платоники тщательно обосновывали, каким именно образом особое расположение планет, которым приписывали те или иные свойства, влияет на характер человека, – связывающее их в некое архетипическое единство воздействующего и испытывающего воздействие начал. Аристотелевская физика – с ее безличной терминологией и механическими объяснениями влияния небес на земные события посредством стихийных сфер – в свою очередь направляла развитие данной науки в соответствующее русло. Элементы классической астрологической теории, объединенные Птолемеем, составили своеобразный однородный синтез, в котором были каталогизированы все "значения" планет, их положения и образуемые ими геометрические очертания, а также различные проявления их воздействия на человеческие дела.
С появлением астрологии широко распространилась вера в то, что человеческой жизнью распоряжается не капризный случай, но некая судьба – упорядоченная и доступная человеческому познанию, определяемая небожителями в согласии с планетными движениями. Считалось, что подобные знания помогают человеку понять свою судьбу и действовать с новым ощущением причастности к Космосу. В астрологических представлениях о мире нашли точное отражение греческие представления о самом Космосе: "Kosmos" есть умопостигаемая упорядоченная модель, согласованное во всех своих элементах сцепление, или взаимосвязь Вселенной, и человек – неотъемлемая часть этого целого. В течение эллинистического периода астрология превратилась в единую систему верований, которая стерла грани между наукой, философией и религией, образовав некую слитную стихию заметно выделяющуюся на лишенном целостности общем фоне воззрений той поры. Астрологические верования, распространившись во все стороны из главного центра культуры, каковым являлась Александрия, захватили весь эллинистический мир. Они находили одинаковую поддержку у философов-стоиков, платоников и приверженцев Аристотеля, у астрономов-математиков и врачей, у последователей герметических учений – эзотериков – и у представителей различных мистериальных религий.
Однако сами основания астрологической науки каждая из этих групп истолковывала на свой лад – согласно собственным мировоззрениям. Птолемею и его сторонникам астрология, вероятно, представлялась прежде всего полезной наукой, дававшей непосредственные объяснения тому, как те или иные положения планет совпадают с теми или иными событиями или же личностными качествами. Но Птолемей отмечал при этом, что астрология не может претендовать на статус точной науки – такой, как астрономия, – поскольку астрономия имеет дело исключительно с отвлеченной математикой совершенных небесных движений, тогда как астрология прикладывает эти знания к несовершенной и неизбежно менее предсказуемой сфере земной человеческой деятельности. Но несмотря на ту критику, которой подвергалась астрология из-за присущей ей неточности и вероятности заблуждений, – и Птолемей и вся его эпоха в нее верили. Она разделяла те же взгляды на упорядоченные движения небес, что и астрономия, и благодаря силам причинности, находящимся во власти небесных сфер, астрология обретала рациональные основания и прочные рабочие принципы, определением которых и занимался Птолемей.
В более философском духе толковали астрологические соответствия греческие и римские стоики, усматривая в них основополагающую детерменированность человеческой жизни небесными телами. Оттого астрология рассматривалась как наилучший путь к истолкованию космической воли и приведению своей жизни в согласие с божественным разумом. Стоикам, убежденным в том, что всеми вещами управляет космическая судьба и что все части Космоса объединяет некое вселенское "сочувствие", или закон, – астрология казалась в высшей степени созвучной их собственному мировоззрению. Сходным образом понимали владычество планет над человеческой жизнью и мистериальные религии, но они провидели в нем еще и обещание избавления: за последней из планет – Сатурном (а это божество судьбы, ограничения и смерти) – располагается всеобъемлющая сфера величайшего Божества, чьему божественному всемогуществу под силу освободить человеческую душу из пут детерминизма, открыть путь от конечного существования – к вечной свободе. Этот высочайший Бог и управляет всеми божествами планет; посему Ему дано приостановить закон судьбы и вызволить преданного Ему душой человека из паутины предопределения2. Платоники также полагали, что планеты всецело подчиняются власти верховного Добра, но они были склонны видеть в небесных конфигурациях скорее некие указания, нежели причины, и не верили в их абсолютную предопределяющую роль в жизни развитой личности. В птолемеевском подходе также ощущается менее фаталистическое восприятие: он подчеркивал стратегическую ценность подобных занятий и высказывал мысль о том, что человек способен принимать деятельное участие в космических планах. И все же, какими бы ни были отдельные истолкования, вера в умопостигаемый смысл планетных движений для человеческой жизни оказала колоссальное влияние на характер всей культуры классической эпохи.
Неоплатонизм
Существовала еще одна область мысли, стремившаяся преодолеть эллинистический раскол между рационалистическими философиями и мистериальными религиями. В течение нескольких столетий после смерти Платона (середина IV в. до Р.Х.) многие философы постоянно обращались к его учению, сосредоточившись на его метафизических и религиозных аспектах и внося свои дополнения. В ходе этого процесса высочайшее трансцендентное качало стали называть "Единым"; по-новому акцентировали внимание на "бегстве от тела": подчеркивалась его необходимость для философского восхождения к божественной действительности; местопребыванием Форм стал считаться сам божественный Разум; заметно возрос интерес к проблеме зла и его отношения к материи. В III в. н.э. весь этот поток вылился в сочинениях Плотина, который, привнеся в платоновскую схему известную долю мистики и одновременно включив в нее некоторые стороны аристотелевской' мысли, сформулировал "неоплатоническую" философию, обладавшую значительной интеллектуальной силой и универсальным охватом. В Плотине греческая философия достигла своей завершающей точки, обратясь затем к новому, уже полностью религиозному сверхрациональному мистицизму. Очевидным становится и дух новой эпохи, психологические и религиозные ощущения которого в корне отличаются от духа и воззрений эллинской классики.
Ибо для Плотина рациональность мира и рационализм философского поиска являют собой лишь первую ступень восхождения к трансцендентному существованию, находящемуся по ту сторону разума. Неоплатонический Космос есть результат божественной эманации верховного Единого – бесконечного в своем бытии и недосягаемого для любых описаний, и категорий. Единое, именуемое также Добром, в полноте чистого совершенства производит "другое" – сотворенный Космос во всем его многообразии, – которое в порядке иерархических градаций, удаляется от этого онтологического средоточия до самых крайних пределов, какие только возможны. Первым актом творения стало отторжение от Единого божественного Разума (Nous) – пронизывающей Вселенную мудрости, которая содержит внутри себя архетипические Формы, или Идеи, обуславливающие и упорядочивающие мир. От Nous'a исходит Мировая Душа, каковая содержит в себе одушевляемый ею мир, является источником душ всех живых тварей и представляет собой промежуточную действительность – между духовным Разумом и миром материи. Эманация божественности, исходящая от Единого, – онтологический процесс, который Плотин сравнивал с излучаемым свечой светом, постепенно расходящимся и под конец исчезающим во мраке. Однако такие градации – не раздельные во временном и пространственном смысле миры: это различные уровни бытия, во вневременном порядке присутствующего во всех вещах. Три "ипостаси" – Единое, Разум и Душа, – не сущности, понимаемые буквально, а скорее некие духовные свойства, подобно тому, как Идеи – не различные "предметы", но разные состояния бытия божественного Ума.
Материальный мир, существующий во времени и пространстве и доступный чувственному восприятию, – это уровень реальности, наиболее удаленный от Божественной целостности. Будучи конечным пределом творения, он описывается в негативных терминах как царство множественности, ограниченности и тьмы, находящееся в последнем ряду онтологии, занимая нижайшую ступень действительного бытия, и олицетворяющее собой первоначало зла. Однако, несмотря на свое глубокое несовершенство, материальный мир определяется также и в положительных терминах: как прекрасное творение, как органичное целое, созданное и поддерживаемое во вселенской гармонии Мировой Душой. На пространственно-временном уровне он несовершенным образом отражает то достославное единство-в-многообразии, которое на более высоком уровне существует в мире Форм духовного Разума: ощущаемое сохраняет благородный образ умопостигаемого. Хотя зло и существует внутри этой гармонии, эта отрицательная действительность играет необходимую роль в великом замысле, ни в коем случае не затрагивая ни совершенства Единого, ни блага высочайшего философского "я".
Человек, чья природа – душа, заключенная внутри тела, имеет потенциальный доступ к высочайшим царствам разума и духа, но это зависит от его освобождения из материального плена. Человек способен подняться до сознания Мировой Души – осуществив таким образом актуально то, чем он уже обладал потенциально, – а затем и до вселенского Разума; с другой же стороны, он может навсегда остаться в тисках своего изначального, нижайшего из миров. Так как все вещи происходят путем эманации от Единого – через Разум и Мировую Душу – и так как человеческое воображение в своей высочайшей форме обретает долю этой первозданной божественности, разумная душа человека способна отразить трансцендентные Формы в образах и, благодаря такому проникновению в высший порядок вещей, продвинуться к своему духовному освобождению. Вся Вселенная существует в непрерывном истечении из Единого в сотворенное множество, которое затем вновь притягивается к Единому: таков процесс эманации и возвращения, вечно приводимый в движение переизбытком совершенства в Едином. Задача философа – избавиться от бремени, приковывающего человека к материальному миру, путем нравственной и интеллектуальной самодисциплины и очищения, и обратиться внутрь себя, дабы совершить постепенное восхождение – возвращение – к Абсолюту. Конечный миг просветления превосходит знание в любом привычном смысле слова, не поддается никаким определениям и описаниям, ибо в основе его лежит преодоление субъект-объектной дихотомии между целью и стремящимся к цели: именно осуществление страсти к созерцанию связывает философа с Единым.
Таким образом, Плотин, опираясь на равновесие рационального и идеального, изложил метафизику, обретшую свое назначение в едином мистическом постижении верховного Бога-Главы. С уверенной дотошностью в подробностях, часто в поразительной по красоте прозе, Плотин дал описание сложной природы Вселенной и ее причастности божественному. Основав свою философию на платоновском учении о трансцендентных Идеях, он добавил, или наметил несколько новых определяющих понятий: телеологический динамизм, иерархия, эманация (истечение) и сверхрациональный мистицизм. В таком виде неоплатонизм завершил классическую, языческую философию, взяв на себя историческую миссию пронести платонизм сквозь все последующие века.
Как неоплатонизм, так и астрология возвышались над интеллектуальной раздвоенностью эллинистической эпохи, явившись – как и многое другое в классической культуре – результатом проникновения греческих мыслеформ в не-эллинскую духовную среду и смешения с присущими ей представлениями. Обоим учениям суждено было на свой лад оказывать продолжительное влияние – пусть не всегда явное – на позднейшее западное мышление. Но, несмотря на почти повсеместную популярность астрологии в эллинистическом мире и на обновление языческой философии в неоплатонизме, встреченное одобрением в доживающих последние времена академиях, – к концу классической эпохи греко-римское сознание столкнулось с новыми мощными силами.
За некоторыми исключениями, о которых уже шла речь, позднейшим усилиям эллинской культуры, казалось, недоставало дерзновенного интеллектуального оптимизма и любознательности, столь характерных для греков более раннего времени. Эллинистическая цивилизация – по крайней мере, на поверхности – обнаруживала больше разнообразия, чем силы, больше светской обходительности, чем вдохновенного гения, больше сохранения и обработки прошлых культурных достижений, нежели новых открытий. Порознь существовало множество важных течений, однако в связное целое они не сходились. Культура пребывала в шатком состоянии, колеблясь между скептицизмом и догматизмом, синкретизмом и раздробленностью. Образовательные центры с их высокой организацией, казалось, лишали индивидуальный гений всякого воодушевления. Уже ко времени покорения Греции Римом (во II в. до Р.Х.) эллинская жизненная сила шла на спад, уступая место "восточным" представлениям о подчиненности человека сокрушительным силам сверхъестественного.
Рим
В Риме же классическая цивилизация расцвела пышным осенним цветом: сперва этому способствовал воинственный и вольнолюбивый республиканский дух, а позднее оказывала плодотворное воздействие Pax Romana, укоренившаяся за время продолжительного императорства Цезаря Августа. Римляне, наделенные политической прозорливостью и непоколебимым патриотизмом, черпая силы в вере в своих богов-покровителей, не только успешно завоевали весь Средиземноморский бассейн и значительную часть Европы, но исполнили также намеченную ими миссию: распространить свою цивилизацию по всем пределам ведомого мира. Если бы не это завоевание, совершенное благодаря беспощадной воинской тактике и духу политического честолюбия таких предводителей, как Юлий Цезарь, вряд ли классическое наследие сохранилось бы под натиском варваров на западе и племен с востока.
Сама римская культура внесла значительный вклад в классическое достояние. Цицерон, Вергилий, Гораций и Тит Ливии, под влиянием греческих учителей упражняясь в красноречии, привели латинский язык к зрелости, Греческая paideia обрела новую жизнь в среде римской аристократии как humanitas (так Цицерон перевел на латынь слово paideia) – свободное образование, основанное на изучении классических авторов. Греческая мифология нашла благодатную почву в мифологии римской и была ею сохранена, а поэмы Овидия и Вергилия донесли ее до далеких западных потомков. Римская мысль в области права, придав новый смысл понятиям объективной рациональности и естественного закона, почерпнутых из греческих представлений о вселенском Логосе, ввела ясную систематизацию в область торговых и юридических сделок на территории всей империи, разом устранив царивший в местных обычаях сумбур и развив принципы законного обязательства и владения собственностью, что оказало решающее воздействие на дальнейшее развитие Запада.
Колоссальная энергия, присутствовавшая во всех римских начинаниях, внушала всему античному миру благоговейный трепет. Однако культурное великолепие Рима было всего лишь подражанием – imitatio, – пусть вдохновенным, греческой славе, а одно его величие само по себе не могло поддерживать до бесконечности эллинский дух. Впрочем, хотя благородство характера часто давало о себе знать даже в самой гуще политической жизни, римский дух понемногу утрачивал свою жизнеспособность. Даже успехи в беспорядочной военной и торговой деятельности империи, часто лишенной серьезной мотивации, отрицательно сказывались на гражданской жизни Рима, ослабляя ее. Научная деятельность империи (стоит ли говорить о научном гении) стала резко затухать вскоре после Галена и Птолемея (во II в. н.э.). К тому же времени и блеск латинской литературы начинал заметно меркнуть. Вера в человеческий прогресс, столь ощутимая в культурном расцвете V века до Р.Х. в Греции, спорадически выражавшаяся и в эллинистический период, в основном учеными и изобретателями, практически исчезла в последующие века Римской Империи. Прекрасная эпоха классической цивилизации осталась далеко позади, и множество факторов уже приближало падение Рима: деспотическая и хищническая правительственная политика, чрезмерное тщеславие полководцев, постоянные набеги варваров, упадок и разложение аристократических кругов, религиозные секты, подрывавшие имперский авторитет и воинский дух, длительная и необратимая инфляция, взрывы эпидемий, сокращение численности населения, его апатичность и рассредоточенность – все это было чревато неминуемой гибелью для мира, ориентированного на греческие ценности.
Однако среди роскошного упадка и разложения медленно и неотвратимо уже вставал и принимал зримые очертания совсем новый мир.
Возникновение христианства
Классическая греко-римская цивилизация, рассматриваемая как единое целое, прошла стадии зарождения, расцвета и упадка в течение какой-нибудь тысячи лет. Приблизительно в середине этого тысячелетия в отдаленных областях Галилеи и Иудеи, на окраине Римской Империи, жил, проповедовал и умер Иисус из Назарета. Его религиозные проповеди нашли поддержку в узком окружении фанатично преданных ему учеников-иудеев, которые верили в то, что после казни на кресте Иисус воскрес и явился как Христос ("помазанник"), Господь и Спаситель мира. С появлением Павла из Тарса – иудея по рождению, римлянина по гражданству, грека по культуре – для этой религии настал новый этап. Направляясь в Дамаск с тем, чтобы обуздать распространение христианского учения, представителей которого он считал еретической сектой, таящей угрозу иудейской ортодоксии, Павел был потрясен явившимся ему видением воскресшего Христа. Из яростного ниспровергателя этой религии он превратился в пылкого ее последователя, став ее провозвестником и первым из богословов. Небольшое религиозное движение, возглавленное Павлом, быстро проникло и в другие части империи – в Малую Азию, Египет, Грецию и даже в Рим, – начав заявлять о себе как о мировой церкви.
В неустойчивую эллинистическую пору в духовной культуре, как представляется, возникло нечто вроде кризиса: люди неожиданно почувствовали потребность в осознании собственной, личностной значимости внутри Космоса и личном познании смысла жизни. Удовлетворить подобные запросы пытались различные мистериальные религии, общественные культы, эзотерические системы и философские школы, но именно христианству – после периодически вспыхивавших жестоких гонений со стороны римского государства – суждено было выйти победителем в борьбе за души людей. Решающим моментом стало в начале IV века эпохальное обращение в христианство римского императора Константина, который затем употребил все свои силы и императорскую власть для принятия христианства и его распространения3.
Классический мир в последние свои века подвергся коренным преобразованиям – благодаря приходу христианской религии с востока и энергичным вторжениям варваров-германцев с севера. К концу IV века христианство превратилось в официальную государственную религию Римской Империи, а к концу V века последний римский император был низложен королем-варваром. Казалось, на Западе классическая культура сметена с лица земли, а все великие ее труды и идеи предстояло сохранить – в качестве музейных экспонатов – византийцам и мусульманам более поздней поры. Как сжато суммировал Эдуард Гиббон содержание своей книги "История упадка и разрушения Римской Империи": "Я описал триумф варварства и религии". Однако, с точки зрения сложной и продолжительной эволюции Запада, эти новые силы не до конца вытеснили или подменили собой греко-римскую культуру, поскольку присущие им отличительные черты внедрились и привились на благодатной классической почве4.
Невзирая на упадок, приведший Европу к культурной изоляции и бездеятельности на протяжении последующих веков – в особенности по сравнению с процветанием Византийской и исламских империй, – неугомонная предпринимательская энергия германских народов и просветительский дух римской католической церкви привели к формированию новой культуры, которой предстояло – еще через тысячу лет – породить современный западный мир. Эти "средние" века – между классической эпохой и Возрождением – стали, таким образом, своеобразным "утробным периодом", разрешившимся замечательными плодами. Церковь оказалась единственным учреждением, объединившим весь Запад и поддерживающим связь с классической цивилизацией. Что касается варваров, то они приняли христианство и одновременно приступили к грандиозной задаче – изучению и собиранию богатого интеллектуального наследия классической культуры, которым они только что завладели. Этот великий труд, медленно, на протяжении более чем 1000 лет выполнявшийся учеными в монастырях, а затем и в университетах, охватывал не только греческую философию с литературой и памятники римской юридической мысли, но также и солидный корпус богословских сочинений Отцов Церкви, достигших вершины у Августина: он жил и писал в начале V века – в то самое время, когда рушилась под натиском варварских вторжений Римская Империя. Такой сложный сплав национальных, политических, религиозных и философских элементов и заложил основу мировоззрения, которое стало общим для всего западного мира. Христианским взглядам, пришедшим на смену классическим греческим представлениям и занявшим главенствующее место в культуре, суждено было определять и вдохновлять как жизнь, так и мышление миллионов людей вплоть до современной эпохи, а для многих – и по сию пору. |