Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Россия в 1917-1920 гг.

Антон Деникин

ОЧЕРКИ ИСТОРИИ РУССКОЙ СМУТЫ

К оглавлению

 

ГЛАВА XXIII.

Печать и пропаганда извне.

Наряду с аэропланами, танками, удушливыми газами и прочими чудесами военной техники, в последней мировой войне появилось новое могучее средство борьбы -- пропаганда. Собственно говоря, оно не совсем новое, ибо еще в 1826 г., в заседании английской палаты депутатов, министр Каннинг говорил: "если нам придется участвовать когда-либо в войне, мы соберем под наши знамена всех мятежных, всех основательно, или без причины недовольных, в каждой стране, которая пойдет против нас". Но теперь это средство достигло необычайного развития, напряжения и организованности, поражая наиболее болезненные и восприимчивые места народной психики. Широко поставленные технически, снабженные огромными средствами органы пропаганды Англии, Франции и Америки, в особенности Англии, вели страшную борьбу словом, печатью, фильмами и... валютой, распространяя эту борьбу на территории вражеские, союзнические и нейтральные, внося ее в области военную, политическую, моральную и экономическую. Тем более, что Германия в особенности давала достаточно поводов для того, чтобы пропаганда обладала обильным и неопровержимо уличительным материалом. Трудно перечислить, даже в общих чертах, тот огромный арсенал идей, которые шаг за шагом, капля по капле, углубляли социальную рознь, подрывали государственную власть, подтачивали духовные силы врагов и веру их в победу, разъединяли их союз, возбуждали против них нейтральные державы, наконец, подымали падающее настроение своих собственных народов. Тем не менее, придавать исключительное значение этому моральному воздействию извне, как это делают теперь вожди немецкого народа в оправдание свое, ни в каком случае не следует: Германия потерпела поражение политическое, экономическое, военное и моральное. Только взаимодействие всех этих факторов, -- предрешило фатальный для нея исход борьбы, обратившейся под конец в длительную агонию. Можно было лишь удивляться жизнеспособности немецкого народа, который, в силу интеллектуальной мощи, и устойчивости политического мышления, продержался так долго, пока наконец, в ноябре 1918 г., "двойной смертельный удар как на фронте, так и в тылу" не сразил его. При этом история, несомненно, отметит большую аналогию в той роли, которую сыграли "революционные демократии" России и Германии в судьбах этих народов. Вождь немецких независимых социал-демократов, после разгрома, познакомил страну с той большой и систематической работой, которую они вели с начала 1918 г., для разрушения немецкой армии и флота, во славу социальной революции. В этой работе поражает сходство приемов и методов с теми, которые практиковались в России.

Не будучи в силах бороться против пропаганды английской и французской, немцы с большим однако успехом применяли это средство, в отношении своего восточного противника, тем более что "Россия творила свое несчастье сама, -- говорил Людендорф, -- и работа, которую мы вели там, не была слишком трудным делом".

Результаты взаимодействия искусной немецкой руки и течений, возникавших не столько из факта революции, сколько из самобытной природы русского бунта, превзошли самые смелые ожидания немцев.

Работа велась в трех направлениях -- в политическом, военном и социальном. В первом необходимо отметить, совершенно ясно и определенно поставленную, и последовательно проводимую немецким правительством, идею расчленения России. Осуществление ее вылилось в провозглашение, 5 ноября 1916 г., польского королевства,*165 с территорией, которая должна была распространяться в восточном направлении "как можно далее"; в создании "независимых", но находящихся в унии с Германией -- Курляндии и Литвы; в разделе Белорусских губерний между Литвой и Польшей, и наконец в длительной и весьма настойчивой, подготовке отпадения Малороссии, осуществленного позднее, в 1918 г. Поскольку первые факты имели лишь принципиальное значение, касаясь земель, фактически оккупированных немцами, и предопределяя характер будущих "аннексий", постольку позиция, занятая центральными державами в отношении Малороссии, оказывала непосредственное влияние на устойчивость важнейшего нашего Юго-западного фронта, вызывая политические осложнения в крае и сепаратные стремления в армии. К этому вопросу я вернусь впоследствии.

В состав немецкой главной квартиры входило прекрасно организованное "бюро прессы", которое, помимо воздействия и направления отечественной печати, руководило и пропагандой, проникавшей преимущественно в Россию и Францию. Милюков приводит циркуляр германского министерства иностранных дел всем представителям его в нейтральных странах: "Доводится до вашего сведения, что на территории страны, в которой вы аккредитованы, основаны специальные конторы для организации пропаганды в государствах, воюющих с германской коалицией. Пропаганда коснется возбуждения социального движения и связанных с последним забастовок, революционных вспышек, сепаратизма составных частей государства и гражданской войны, а также агитации, -- в пользу разоружения и прекращения кровавой бойни. Предлагаем вам оказывать всемерное покровительство, -- и содействие руководителям означенных пропагандистских контор".

Любопытно, что летом 1917 г. английская печать ополчилась на посла Бьюкенена, и свое министерство пропаганды, за полную инертность их в деле воздействия на русскую демократию, и в отношении борьбы против немецкой пропаганды в России. Одна из газет указывала, что английское бюро русской пропаганды возглавляется романистом, -- и начинающими писателями, которые "о России имеют такое же понятие, как о китайских метафизиках".

У нас, ни в правительственном аппарате, ни в Ставке не было совершенно органа, хоть до некоторой степени напоминающего могучие западноевропейские учреждения пропаганды. Одно из отделений генерал-квартирмейстерской части, ведало техническими вопросами сношения с печатью, и не имело ни значения, ни влияния, ни каких-либо активных задач. Русская армия -- плохо ли, хорошо ли -- воевала первобытными способами, не прибегая никогда к так широко практиковавшемуся на Западе "отравлению души" противника. И платила за это лишними потоками крови. Но если относительно моральной стороны разрушительной пропаганды существует два мнения, то нельзя не отметить нашей полной инертности и бездеятельности в другой, совершенно чистой области. Мы не делали решительно ничего, чтобы познакомить зарубежное общественное мнение с той, исключительной по значению ролью, которую играла Россия и русская армия в мировой войне; с теми огромными потерями и жертвами, которые приносит русский народ, с теми постоянными, и быть может, непонятными холодному рассудку наших эападных друзей и врагов, величественными актами самопожертвования, которое проявляла русская армия каждый раз, когда фронт союзников был на волоске от поражения... Такое непонимание роли России я встречал почти повсюду в широких общественных кругах, даже долгое время спустя после заключения мира, скитаясь по Европе. Карикатурным, но весьма характерным показателем его, служит мелкий эпизод: на знамени -- хоругви, поднесенной маршалу Фошу "от американских друзей", изображены флаги всех государств, мелких земель и колоний, так или иначе входивших в орбиту Антанты в великую войну; флаг России поставлен на... 46-ое место, после Гаити, Уругвая и непосредственно за Сан-Марино...

Невежество или пошлость?

Мы не сделали ничего, чтобы заложить прочный нравственный фундамент национального единства, за время оккупации Галиции, не привлекли к себе общественного мнения занятой русскими войсками Румынии, не предприняли ничего, чтобы удержать от предательства славянских интересов болгарский народ, наконец, не использовали вовсе пребывание на русской территории огромной массы пленных, для того, хотя бы, чтобы дать им правильное представление о России.

Императорская Ставка, наглухо замкнувшаяся в сфере чисто военных вопросов ведения кампании, не делала никаких попыток, чтобы приобресть влияние на общий ход политических событий, что совершенно соответствует идее служебного существования народной армии. Но вместе с тем, Ставка решительно уклонилась от воздействия на общественное настроение страны, чтобы привлечь этот могущественный фактор к моральному содействию в борьбе. Не было никакой связи с большою печатью, которая представлена была в Ставке лицами, не имевшими ни влияния, ни значения.

Когда грянула революция, и политический вихрь захватил и закружил армию, Ставка не могла долее оставаться инертной. Надо было откликнуться. Тем более, что в России вдруг не оказалось вовсе источника моральной силы, охраняющего армию: правительство, -- в особенности военное министерство, -- шло неудержимо по пути оппортунизма; Совет и социалистическая печать разрушали армию; буржуазная печать то взывала к консулам, "чтобы империя не потерпела ущерба", то наивно радовалась "демократизации и раскрепощению"... Даже в компетентных, казалось бы, кругах петроградской высшей военной бюрократии, шел полный разброд мысли, ставивший в недоумение и растерянность общественное мнение страны.

Оказалось, однако, что в Ставке для борьбы нет ни аппарата, ни людей, ни техники, ни знания и опыта. А главное, что Ставка оказалась как-то оттертой, отброшенной в сторону бешено мчавшейся колесницей жизни. Голос ее ослабел и затих.

2-му генерал-квартирмейстеру, генералу Маркову предстояла большая работа -- создать аппарат, установить связь с крупной прессой, дать "рупор" Ставке и поднять, влачившую жалкое существование, армейскую печать, на которую уже посягали войсковые организации. Марков горячо взялся за это дело, но, в течение менее чем двух месяцев своего пребывания в должности, ничего серьезного сделать не успел. Всякое начинание Ставки в этом направлении подвергалось, -- со стороны революционной демократии, злостному обвинению в контрреволюционности. А либерально-буржуазная Москва, к которой он обратился за содействием в смысле интеллектуальной и технической помощи делу, ответила широковещательными обещаниями, и абсолютно ничего не сделала.

Таким образом, у Ставки не было никаких средств, не только для ведения активной борьбы против разложения армии, но и для противодействия немецкой пропаганде, все более и более разраставшейся.

* * *

Людендорф откровенно, с доходящим до высокого цинизма национальным эгоизмом, говорит: "Я не сомневался, что разгром русской армии и русского народа представляет большую опасность для Германии и Австро-Венгрии... Наше правительство, послав Ленина в Россию, взяло на себя огромную ответственность! Это путешествие оправдывалось с военной точки зрения: нужно было, чтобы Россия пала. Но наше правительство должно было принять меры, чтобы этого не случилось с Германией"...*166

Бесконечные страдания русского народа, уже "вышедшего из строя", даже теперь не вызывали ни слова сожаления и раскаяния у духовных его растлителей...

С началом кампании, немцы изменили направление своей работы в отношении России: не нарушая связей с известными реакционными кругами двора, правительства и Думы, используя все средства воздействия на эти круги и все их побуждения: корысть, честолюбие, немецкий атавизм, иногда своеобразно понимаемый патриотизм, немцы вступили одновременно в тесное содружество с русскими революционерами, в стране и в особенности за границей, среди многочисленной эмигрантской колонии. На службу немецкому правительству прямо или косвенно, привлечены были все: крупные агенты шпионажа и вербовки, вроде Парвуса (Гельфонда); провокаторы, причастные к русской охранке, вроде Блюма; агенты- пропагандисты -- Ульянов (Ленин), Бронштейн (Троцкий), Апфельбаум (Зиновьев), Луначарский, Озолин, Кац (Камков), и много других. А за ними шла целая плеяда недалеких или неразборчивых людей, выброшенных за рубеж, фанатически ненавидевших отринувший их режим -- до забвения Родины, или сводящих с ним счеты, служа подчас слепым орудием в руках немецкого генерального штаба. Из каких побуждений, за какую плату, в какой степени, это уже детали: важно, что они продавали Россию, служа тем именно целям, которые ставил им наш враг. Все они тесно переплетались между собою, и с агентами немецкого шпионажа, составляя неразрывный комплот.

Началось с широкой революционной и сепаратистской пропаганды (украинской) в лагерях военнопленных. По свидетельству Либкнехта, "германское правительство не только способствовало этой пропаганде, но и само вело таковую". Этим целям служил "Комитет революционной пропаганды", основанный в 1915 году в Гааге, "Союз освобождения Украйны" -- в Австрии, "Копенгагенский институт" (организация Парвуса) и целый ряд газет революционного и пораженческого направления, частью издаваемых всецело на средства немецкого штаба, частью субсидируемых: "Социал-демократ" (Женева -- газета Ленина), "Наше Слово" (Париж -- газета Троцкого), "На чужбине" (Женева -- с участием Чернова, Каца и др.), "Русский вестник", "Родная речь", "Неделя" и т. д. Такого же рода деятельностью -- распространением одновременно пораженческой, и революционной литературы, наряду с чисто благотворительным делом, занимался "Комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным в Германии и Австрии" (Женева), находившийся в связи с официальной Москвою, и получавший оттуда субсидии...

Чтобы определить характер этих изданий, достаточно привести две- три фразы, выражающие взгляды их вдохновителей. Ленин в "Социал-демократе" писал: "наименьшим злом будет поражение царской монархии -- наиболее варварского и реакционного иэ всех правительств"... Чернов, будущий министр земледелия, в "Мысли" объявил, "что у него есть одно отечество -- интернационал"...

Наряду с печатным словом, немцы приглашали сподвижников Ленина и Чернова, особенно из редакционного комитета "На чужбине", читать сообщения в лагерях, а немецкий шпион, консул фон-Пельхе занимался широкой вербовкой агитаторов, для пропаганды в рядах армии -- среди русских эмигрантов призывного возраста и левого направления.

Но все это была лишь подготовка. Русская революция открыла необъятные перспективы для немецкой пропаганды. Наряду с чистыми людьми, гонимыми некогда и боровшимися за народное благо, в Россию хлынула и вся та революционная плесень, которая впитала в себя элементы "охранки", интернационального шпионажа и бунта.

Петроградская власть, больше всего, боялась обвинения в недостаточной демократичности. Министр Милюков неоднократно заявлял, что "правительство признает безусловно возможиым возвращение в Россию всех эмигрантов, без различия их взглядов на войну, и независимо от нахождения их в международных контрольных списках".*167 Министр вел спор с англичанами, требуя пропуска задержанных ими большевиков Бронштейна (Троцкого), Зурабова и др.

Но с Лениным и его единомышленниками дело было сложнее. Их, невзирая на требование русского правительства, союзники несомненно не пропустили бы. Поэтому, -- по признанию Людендорфа, -- немецкое правительство командировало Ленина и его спутников (в первой партии 17 человек) в Россию, предоставив им свободный проезд через Германию. Предприятие это, сулившее необычайно важные результаты, было богато финансировано золотом и валютой, через Стокгольмский (Ганецкий -- Фюрстенберг), и Копенгагенский (Парвус) центры, и через русский Сибирский банк. Тем золотом, которое, по выражению Ленина, "не пахнет"...

В октябре 1917 года Бурцев напечатал список 159 лиц, провезенных через Германию в Россию, распоряжением немецкого генерального штаба. Почти все они, по словам Бурцева, революционеры, в течение войны ведшие пораженческую кампанию из Швейцарии, а теперь "вольные или невольные агенты Вильгельма". Многие из них заняли немедленно выдающееся положение, в социал-демократической партии, в Совете, Комитете,*168 и большевистской прессе. Имена Ленина, Цедербаума (Мартова), Луначарского, Натансона, Рязанова, Апфельбаума (Зиновьева) и др. стали скоро наиболее роковыми в русской истории.

Немецкая газета "Оле Лукойе", ко дню прибытия Ленина в Петроград, посвятила этому событию статью, в которой он был назван "истинным другом русского народа и честным противником". А кадетский официоз "Речь", который вел потом неизменно смелую борьбу с ленинцами, почтил приезд его словами: "такой общепризнанный глава социалистической партии должен быть теперь на арене борьбы, и его прибытие в Россию, какого бы мнения ни держаться о его взглядах, можно приветствовать".

Ленин приехал 3 апреля в Петроград, встреченный весьма торжественно, и через несколько дней объявил свои тезисы, часть которых составляла основные темы германской пропаганды:

-- Долой войну, и вся власть советам!

Первоначальные выступления Ленина казались такими нелепыми и такими явно анархическими, что вызвали протест не только во всей либеральной, но и в большей части социалистической печати.

Но мало-помалу левый сектор революционной демократии, усиленный немецкими агентами, присоединился явно и открыто к проповеди своего главы, не находя решительного отпора ни в двоедушном Совете, ни в слабом правительстве. Широкая волна немецкой и бунтарской пропаганды, охватывала все более и более Совет, Комитет, революционную печать и невежественную массу, находя отражение, подневольное или сознательное -- даже среди лиц, стоявших у кормила власти...

С первых же дней организация Ленина, как сказано было впоследствии, в июле, в сообщении прокурора петроградской судебной палаты, "в целях способствования находящимся в войне с Россией государствам, во враждебных против нее действиях, вошла с агентами названных государств в соглашение, -- содействовать дезорганизации русской армии и тыла, для чего, на полученные от этих государств денежные средства, организовала пропаганду среди населения и войск... а также в тех же целях, в период времени 3-5 июля организовала в Петрограде вооруженное восстание против существующей в государстве верховной власти".

Ставка давно и тщетно возвышала свой предостерегающий голос. Генерал Алексеев, и лично и письменно, требовал от правительства принятия мер против большевиков и шпионов. Несколько раз я обращался в военное министерство, послав, между прочим, уличающий в шпионстве материал в отношении Раковского, и документы, свидетельствовавшие об измене Ленина, Скоропис-Йолтуховского и других. Роль "Союза освобождения Украйны" (в состав которого, в числе других, входили Меленевский и В. Дорошенко*169), как организации центральных держав для пропаганды, шпионажа и вербовки в "сечевые украинские части", не подлежала никакому сомнению. В одном из моих писем (16 мая), на основании допроса русского пленного офицера Ермоленко, принявшего на себя роль немецкого агента, с целью обнаружения организации, между прочим, раскрывалась такая картина:

"Ермоленко был переброшен к нам в тыл на фронт 6-ой армии, для агитации в пользу скорейшего заключения сепаратного мира с Германией. Поручение это Ермоленко принял по настоянию товарищей. Офицеры германского генерального штаба Шидицкий и Любар ему сообщили, что такого же рода агитацию, -- ведут в России агенты германского генерального штаба -- председатель секции "Союза освобождения Украйны" А. Скоропис-Йолтуховский и Ленин. Ленину поручено всеми силами стремиться к подорванию доверия русского народа к Временному правительству. Деньги на операцию получаются через некоего Свендсона, служащего в Стокгольме при германском посольстве"... Такие приемы практиковались и до революции. Наше командование обратило внимание на слишком частое появление "бежавших из плена". Многие из них, предавшись врагам, проходили определенный курс разведывательной службы и, получив солидное вознаграждение и "явки", пропускались к нам через линию окопов. Не имея никакой возможности определить, где доблесть и где измена, мы почти всегда отправляли всех бежавших из плена с европейских фронтов на Кавказский.

Все представления верховного командования, рисующие невыносимое положение армии, перед лицом такого грандиозного предательства, не только оставались безрезультатными, но не вызвали ни разу ответа. Тогда я предложил генералу Маркову пригласить в Ставку В. Бурцева, и предоставить ему секретный материал по немецкой пропаганде, для использования. А тем временем революционная демократия чествует в Одессе Раковского. Керенский ведет свободные диспуты в Совете с Лениным на тему, нужно или не нужно разрушать страну и армию, исходя из взгляда, что он -- "военный министр революции" и что "свобода мнений для него священна, откуда бы она не исходила"... Церетелли горячо заступается за Ленина: "с Лениным, с его агитацией я не согласен. Но то, что говорит депутат Шульгин, есть клевета на Ленина. Никогда Ленин не призывал к выступлениям, нарушающим ход революции. Ленин ведет идейную пропаганду".*170

Эта пресловутая свобода мнений, до крайности упрощала немецкую пропаганду, вызвав такое небывалое явление, как открытая проповедь на немецком языке, в столичных собраниях и в Кронштадте, сепаратного мира, и недоверия к правительству агентом Германии, председателем циммервальдовской и кинтальской конференции, Робертом Гриммом!.. Какую моральную прострацию и потерю всякого национального достоинства, сознания и патриотизма представляет картина, как Церетелли и Скобелев "ручаются" за агента-провокатора, Керенский "добивается" перед правительством права въезда Гримма в Россию, Терещенко разрешает, а русские люди слушают речи Гримма... без возмущения, без негодования.

Во время июльского восстания большевиков, чины министерства юстиции, возмущенные попустительством руководящей части правительства -- с ведома министра Переверзева, решили предать гласности мое письмо военному министру, и другие документы, обличавшие Ленина в предательстве Родины. Документы, в виде заявления, подписанного двумя социалистами -- Алексинским и Панкратовым, даны были в печать. Это обстоятельство, преждевременно обнаруженное, вызвало страстный протест Чхеидзе, Церетелли, и страшный гнев министров Некрасова и Терещенко. Правительство воспретило помещение в печати сведений, порочащих доброе имя товарища Ленина, и прибегло к репрессиям... против чинов судебного ведомства. Заявление, однако, на страницах печати появилось. В свою очередь, Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов проявил трогательную заботливость, не только о неприкосновенности большевистских лидеров, но даже об их чести, специальным воззванием 5 июля "предлагая воздержаться от распространения позорящих обвинений" против Ленина и "других политических деятелей" впредь до расследования дела особой комиссией. Это внимание получило откровенное объяснение в резолюции центральных исполнительных комитетов (8 июля), которая, осуждая попытку анархо-большевистских элементов свергнуть правительство, вместе с тем, выражала опасение, что "неизбежные меры, к которым должны были прибегнуть правительство и военные власти... создают почву для демагогической агитации контрреволюционеров, выступающих пока под флагом установления революционного порядка, но могущих проложить дорогу к военной диктатуре".

Как бы то ни было, обнаруженное прямое преступное участие главарей большевизма в бунте и измене, заставило правительство приступить к репрессиям. Ленин и Апфельбаум (Зиновьев) бежали в Финляндию, Бронштейн (Троцкий), Козловский, Раскольников, Ремнев и многие другие были арестованы. Несколько анархо-большевистских газет закрыто.

Впрочем, эти репрессии не имели серьезного характера. Многие заведомые руководители выступлений, -- не привлекались вовсе к ответственности, и их работа разрушения продолжалась, -- с последовательностью и энергией. Министр юстиции Переверзев, осмелившийся начать борьбу с большевизмом, по несогласию с другими членами правительства, и под давлением Совета, принужден был выйти в отставку. Его преемники Зарудный и Малянтович приступили к выпуску из тюрем арестованных большевиков, а последний и к ликвидации всего их дела. Малянтович на совещании высших чинов министерства и прокуратуры высказал даже такой преступный взгляд, что в деяниях большевиков не усматривается "злого умысла" и что во время японской войны "многие передовые люди откровенно радовались успеху Японии и однако, никто их не думал привлечь к ответственности!.."*171

Попустительство, проявленное в отношении большевиков -- самая темная страница в истории деятельности Временного правительства. Ни связь большевиков с враждебными державами, ни открытая, беззастенчивая, разлагающая проповедь, ни явная подготовка восстания и участие в нем, -- ничто не могло превозмочь суеверного страха правительства перед обвинением его в реакционности, ничто не могло вывести правительство из рабского подчинения Совету, покровительствовавшему большевикам.

* * *

Внося войну внутрь нашей страны, немцы так же настойчиво и методично проводили другой лозунг -- мир на фронте. Братание случалось и раньше, до революции, и имело даже традиционный характер в дни святой Пасхи; но вызывалось оно исключительно беспросветно-нудным стоянием в окопах, любопытством, просто чувством человечности даже в отношении к врагу, -- чувством, проявлявшимся со стороны русского солдата не раз и на полях Бородина, и на бастионах Севастополя, и в Балканских горах. Братание случалось редко, преследовалось начальством и не носило опасной тенденции. Теперь же немецкий генеральный штаб поставил это дело широко, организованно и по всему фронту, с участием высших штабов и командного состава, с подробно разработанной инструкцией, в которой предусматривались: разведка наших сил и позиций; демонстрирование внушительного оборудования и силы своих позиций; убеждение в бесцельности войны; натравливание русских солдат против правительства и командного состава, в интересах которого, якобы, исключительно продолжается эта "кровавая бойня". Груды пораженческой литературы, заготовленной в Германии, передавались в наши окопы. А в то же время, по фронту совершенно свободно разъезжали партизаны из Совета и Комитета, с аналогичной проповедью, с организацией "показного братанья" и с целым ворохом "Правд", "Окопных правд", "Социал-демократов" и прочих творений отечественного социалистического разума и совести, -- органов, оставлявших далеко позади, по силе и аргументации, иезуитскую элоквенцию их немецких собратов. А в то же время общее собрание наивных "делегатов фронта" в Петрограде выносило постановление: допустить братание с целью... революционной пропаганды в неприятельских армиях!..

Правда, и правительство, и военный министр, и резолюции большинства Совета и Комитета осуждали братание. Но успеха их воззвания не имели. Фронт представлял зрелище небывалое. Загипнотизированный немецко-большевистской речью, он забыл все: и честь, и долг, и Родину, и горы трупов своих братьев, погибших бесцельно и бесполезно. Беспощадная рука вытравляла в душе русских солдат все моральные побуждения, заменяя единственным, доминирующим над всем, животным чувством -- желанием сохранить свою жизнь.

Нельзя читать без глубокого волнения о переживаниях Корнилова, столкнувшегося впервые после революции, в начале мая, в качестве командующего 8 армией, с этим фатальным явлением фронтовой жизни. Они записаны капитаном (тогда) генерального штаба Нежинцевым, впоследствии доблестным командиром Корниловского полка, в 1918 году павшем в бою с большевиками, при штурме Екатеринодара.

"Когда мы втянулись в огневую зону позиции, -- писал Нежинцев, -- генерал (Корнилов) был очень мрачен. Слова "позор, измена" оценили гробовое молчание позиции. Затем он заметил:

-- Вы чувствуете весь ужас и кошмар этой тишины? Вы понимаете, что за нами следят глаза артиллерийских наблюдателей противника, и нас не обстреливают. Да, над нами, как над бессильными, издевается противник... Неужели русский солдат способен известить противника о моем приезде на позицию..."

"Я молчал, но святые слезы на глазах героя глубоко тронули меня. И в эту минуту... я мысленно поклялся генералу, что умру за него, умру за нашу общую Родину. Генерал Корнилов как бы почувствовал это. И, резко повернувшись ко мне, пожал мою руку и отвернулся, как будто устыдившись своей минутной слабости".

"Знакомство нового командующего с его пехотой началось с того, что построенные части резерва устроили митинг, и на все доводы о необходимости наступления, указывали на ненужность продолжения "буржуазной" войны, ведомой "милитарщиками"... Когда генерал Корнилов, после двухчасовой бесплодной беседы, измученный нравственно и физически, отправился в окопы, здесь ему представилась картина, какую вряд ли мог предвидеть любой воин эпохи".

"Мы вошли в систему укреплений, где линии окопов обеих сторон разделялись, или, вернее сказать, были связаны проволочными заграждениями... Появление генерала Корнилова было приветствуемо... группой германских офицеров, нагло рассматривавших командующего русской армией; за ними стояло несколько прусских солдат... Генерал взял у меня бинокль и, выйдя на бруствер, начал рассматривать район будущих боевых столкновений. На чье-то замечание, как бы пруссаки не застрелили русского командующего, последний ответил:

-- Я был бы бесконечно счастлив -- быть может, хоть это отрезвило бы наших затуманенных солдат, и прервало постыдное братание.

На участке соседнего полка "командующий армией был встречен... бравурным маршем германского егерского полка, к оркестру которого потянулись наши "братальщики" -- солдаты. Генерал со словами: "это измена!" повернулся к стоящему рядом с ним офицеру, приказав передать братальщикам обеих сторон, что, если немедленно не прекратится позорнейшее явление, он откроет огонь из орудий. Дисциплинированные германцы прекратили игру... и пошли к своей линии окопов, по-видимому устыдившись мерзкого зрелища. А наши солдаты -- о, они долго еще митинговали, жалуясь на "притеснения контрреволюционными начальниками их свободы".

Я не питаю чувства мести вообще. Но все же крайне сожалею, что генерал Людендорф оставил немецкую армию раньше времени, до ее развала, и не испытал непосредственно в ее рядах тех, невыразимо тяжелых, нравственных мучений, которые перенесли мы -- русские военачальники.

Кроме братания, неприятельское главное командование практиковало в широких размерах, с провокационной целью, посылку непосредственно к войскам, или вернее к солдатам, парламентеров. Так, в конце апреля на Двинском фронте появился парламентер -- немецкий офицер, который не был принят. Однако, он успел бросить в солдатскую толпу фразу: "я пришел к вам с мирными предложениями, и имел полномочия даже к Временному правительству, но ваши начальники не желают мира". Эта фраза быстро распространилась, вызвала волнения в солдатской среде, и даже угрозу оставить фронт. Поэтому, когда через несколько дней, на том же участке вновь появились парламентеры (командующий бригадой, два офицера и горнист), то их препроводили в штаб 5 армии. Конечно, оказалось, что никаких полномочий они не имели, и не могли указать даже сколько-нибудь определенно цели своего прибытия, так как "единственною целью появлявшихся на фронте лжепарламентеров -- как говорилось в приказе Верховного главнокомандующего -- было разведать наше расположение и настроения, и лживым показом своего миролюбия, склонять наши войска к бездействию, спасительному для немцев, и гибельному для России и ее свободы"... Подобные выступления имели место и на фронтах 8, 9 и других армий.

Характерно, что в этой провокации счел возможным принять личное участие главнокомандующий восточным германским фронтом принц Леопольд Баварский, который в двух радиограммах, носящих выдержанный характер обычных прокламаций, и предназначенных для солдат и Совета, сообщал, что главное командование идет навстречу "неоднократно высказанным желаниям русских солдатских депутатов окончить кровопролитие"; что "военные действия между нами (центральные державы) и Россией могут быть окончены без отпадения России от своих союзников", что "если Россия желает знать частности наших условий, пусть откажется от требования публиковать об них"... И заканчивал угрозой: "желает ли новое русское правительство, подстрекаемое своими союзниками, убедиться в том, стоят ли еще на нашем восточном фронте дивизионы тяжелых орудий?"

Ранее, когда вожди делали низость во спасение армии и Родины, то по крайней мере, стыдились ее и молчали. Ныне военные традиции претерпели коренное изменение.

К чести Совета, нужно сказать, что он надлежаще отнесся к этому провокационному призыву, ответив: "главнокомандующий немецкими войсками на восточном фронте предлагает нам "сепаратное перемирие, тайну переговоров!"... Но Россия знает, что разгром союзников будет началом разгрома ее армии, а разгром революционных войск свободной России -- не только новые братские могилы, но и гибель революции, гибель свободной России"...

ГЛАВА XXIV.

Печать и пропаганда изнутри.

С первых же дней революции, естественно, произошла резкая перемена в направлении русской печати. Выразилась она с одной стороны -- в известной дифференциации всех буржуазных органов, принявших направление либерально-охранительное, к тактике которого примкнула и небольшая часть социалистической печати, типа плехановского "Единства"; с другой стороны -- нарождением огромного числа социалистических органов.

Правые органы претерпели значительную эволюцию, характерным показателем которой может служить неожиданное заявление известного сотрудника "Нового Времени" Меньшикова: "мы должны быть благодарными судьбе, что тысячелетие изменявшая народу, монархия наконец изменила себе, и сама над собой поставила крест. Откапывать ее из-под креста, и заводить великий раздор о кандидатах на рухнувший престол было бы, по-моему, роковой ошибкой". В течение первых месяцев правая печать частью закрылась, -- не без давления и насилия со стороны советов, -- частью же усвоила мирно-либеральное направление. Только, с сентября 1917 года, тон ее становится крайне приподнятым, в связи с окончательно выяснившимся бессилием правительства, потерей надежды на легальный выход из создавшегося тупика и отголосками корниловского выступления. Нападки на правительство крайних органов превращаются в сплошное поношение его.

Расходясь, в большей или меньшей степени, в понимании социальных задач, поставленных к разрешению революцией, повинная, быть может, вместе с русским обществом, во многих ошибках, русская либеральная печать проявила однак, исключительное единодушие в важнейших вопросах государственно-правового и национального характера: полная власть Временному правительству; демократические реформы в духе программы 2 марта,*172 война до победы в согласии с союзниками. Всероссийское учредительное собрание, как источник верховной власти и конституции страны. Либеральная печать, еще в одном отношении, оставила о себе добрую память в истории: в дни высокого народного подъема, как и в дни сомнений, колебаний и всеобщей деморализации, знаменующих собою революционный период 1917 года, в ней как равно и в правой печати, не нашлось почвы для размещения немецкого золота...

Широкое возникновение новой социалистической прессы, -- сопровождалось рядом неблагоприятных обстоятельств. У нее не было нормального прошлого, не хватало традиции. Долгая жизнь подполья, усвоенный им исключительно разрушительный метод действий, подозрительное и враждебное отношение ко всякой власти, -- наложили известный отпечаток на все направление этой печати, оставляя слишком мало места и внимания для творческой, созидательной работы. Полный разброд мысли, противоречия, колебания, проявленные как в недрах Совета, так и между партийными группировками и внутри партий, находили в печати соответственное отражение, точно так же, как и стихийный напор снизу безудержных, узкоэгоистичных, классовых требований; ибо невнимание к этим требованиям создавало угрозу, высказанную однажды "красой и гордостью революции", кронштадтскими матросами министру Чернову: "если ничего не дадите вы, то нам даст... Михаил Александрович!" Наконец, не осталось без влияния появление в печати множества таких лиц, которые внесли в нее атмосферу грязи и предательства. Газеты пестрят именами, которые вышли из уголовной хроники, охранного отделения и международного шпионажа. Все эти господа Черномазовы (провокатор-охранник, руководитель дореволюцюнной "Правды", Бертхольды (тоже редактор "Коммуниста"), Деконские, Малиновские, Мстиславские, соратники Ленина и Горького -- Нахамкес, Стучка, Урицкий, Гиммер (Суханов), и многое множество других лиц, не менее известных, довели русскую печать до морального падения, еще небывалого.

Разница была лишь в размахе. Одни органы, близкие к советскому официозу "Известия рабочих и солдатских депутатов", расшатывали, в то время как другие, типа "Правды" (орган соц.-демократ. большев.) -- разрушали страну и армию.

В то время, когда "Известия" призывают к поддержке Временного правительства, держа, однако, камень за пазухой, "Правда" заявляет, что "правительство контрреволюционно, и потому с ним не может быть никаких сношений. Задача революционной демократии -- диктатура пролетариата". А социал-революционный орган Чернова "Дело народа" находит нейтральную формулу: всемерная поддержка коалиционному правительству, но "нет и не может быть в этом вопросе единодушия, скажем более, и не должно быть -- в интересах двуединой обороны"...

В то время, как "Известия" начали проповедывать наступление, только без окончательной победы, не оставляя, впрочем, намерения "через головы правительства и господствующих классов установить условия, на которых может быть прекращена война", -- "Правда" требует повсеместного братания; социал-революционная "Земля и Воля" то сокрушается, что Германия желает по-прежнему завоеваний, то требует сепаратного мира. Черновская газета, в марте считавшая, что "если бы враг победил, тогда конец русской свободы", в мае -- в проповеди наступления видит "предел беззастенчивой игры на судьбе отечества, предел безответственности и демагогии". Газета Горького "Новая жизнь" устами Гиммера (Суханова) договаривается до такого цинизма:

"Когда Керенский призывает очистить русскую землю от неприятельских войск, его призывы далеко выходят за пределы военной техники. Он призывает к политическому акту, при этом совершенно не предусмотренному программой коалиционного правительства. Ибо очищение пределов страны силою наступления означает "полную победу"... Вообще "Новая жизнь" особенно горячо отстаивала немецкие интересы, повышая голос во всех тех случаях, когда, со стороны союзников или нашей, немецким интересам угрожала опасность.

А когда наступление разложившейся армии окончилось неудачей -- Тарнополем, Калушем, когда пала Рига, -- левая пресса повела жестокую кампанию против Ставки и командного состава, и черновская газета, в связи с предполагавшимися преобразованиями в армии, истерически взывала: "Пусть пролетарии знают, что их снова хотят отдать в железные объятия нищеты, рабского труда и голода... Пусть солдаты знают, что их снова хотят закабалить в "дисциплине" господ командиров и заставить лить кровь без конца, лишь бы восстановилась вера союзников в "доблесть" России"... Прямее всех, однако, поступила впоследствии "Искра" -- орган меньшевиков-интернационалистов (Мартов-Цедербаум), которая в день занятия немецким дессантом острова Эзеля напечатала статью -- "Привет германскому флоту!"

Даже по вопросу о разгорающейся в стране анархии, левые газеты не отличались единомыслием и постоянством. Наряду с демагогическими призывами к немедленному и насильственному разрешению экономического, рабочего, земельного вопросов, мы на страницах тех же газет встречаем нередко призывы "не торопиться, ибо провинция отстает"; рабочим умерить свои несдержанные требования, и употребить все усилия, чтобы не было оснований обвинять их в небрежном отношении к фронту; крестьянам воздержаться от самовольных захватов земли и т. д. Только "Правда" оставалась верной себе, раз-навсегда определив: "то, что намечается в "самочинных" захватах рабочих, крестьян и беднейшего городского населения, это не "анархия", а "дальнейшее развитие революции".

Вопрос о русской печати в годы революции -- большой и важный, требующий специального изучения. Здесь я хотел, лишь приведением нескольких характерных цитат, отметить, какой сумбур должен был получиться, -- в умах полуобразованных или темных, -- читателей социалистической литературы, -- в особенности в армии.

Россия пользовалась свободой печати, -- ничем не ограниченной. Собственно - печати социалистической. Ибо правые и либеральные газеты попали под жестокий гнет петроградского и местных советов, которые проявляли свою власть, закрывая газеты, не допуская выхода новых, и применяя при этом грубую вооруженную силу, захват типографий, или терроризирование типографских рабочих. Одновременно, крайняя левая печать пользовалась неизменной защитой советов, во имя "свободы слова", хотя официально подвергалась иногда критике и осуждению. Так, в воззвании "к солдатам" (после событий 3-5 июля) Всероссийский съезд советов осудил "необдуманные статьи и воззвания" этой прессы: "Знайте, товарищи, что эти газеты, как бы они ни назывались: "Правда" ли, "Солдатская правда" ли, идут вразрез с ясно выраженной волей рабочих, крестьян и солдат, собравшихся на съезде"...

Военная цензура, в сущности, никогда не отмененная, просто игнорировалась. Только 14 июля правительство сочло себя вынужденным напомнить существование закона о военной тайне, а перед этим, 12 июля предоставило в виде временной меры, министрам военному и внутренних дел право закрывать повременные издания, "призывающие к неповиновению распоряжениям военных властей, к неисполнению воинского долга, и содержащие призывы к насилию и к гражданской войне", с одновременным привлечением к суду редакторов. Керенский, действительно, закрыл несколько газет в столице и на фронте. Закон, тем не менее, имел лишь теоретический характер. Ибо в силу сложившихся взаимоотношений, между правительством и органами революционной демократии, суд и военная власть были парализованы, ответственность фактически отсутствовала, а крайние органы, меняя названия ("Правда" -- "Рабочий и солдат" -- "Пролетарий" и т. д.), продолжали свое разрушительное дело.

Так или иначе, вся эта социалистическая, и в частности, большевистская литература, на основании пункта 6-го декларации, хлынула беспрепятственно в армию. Частью -- стараниями всевозможных партийных "военных бюро" и "секций" Петрограда и Москвы, частью -- при посредстве "культурно-просветительных комиссий" войсковых комитетов. Средства были разнообразные: одни исходили из темных источников, другие -- взяты полупринудительно из войсковых экономических сумм, третьи -- легально отпущены старшими военными начальниками, из числа оппортунистов. Так, один из моих предшественников по командованию Юго -западным фронтом, генерал Гутор открыл фронтовому комитету на эту цель кредит в 100.000 рублей, который я, по ознакомлении с характером распространяемой комитетом литературы, -- немедленно же закрыл. Главнокомандующий Северным фронтом, генерал Черемисов субсидировал из казенных средств ярко-большевистскую газету "Наш Путь", объясняя так свой поступок: "Если она (газета) и делает ошибки, повторяя большевистские лозунги, то ведь мы знаем, что матросы -- самые ярые большевики, а сколько они обнаружили героизма в последних боях (?). Мы видим, что и большевики умеют драться. При этом -- у нас свобода печати"*173... Впрочем, этот факт имел место уже в начале октября, и "перелеты" -- явление, чрезвычайно характерное еще для Смутного времени 1913 г. -- начинали уже седлать коней, и готовиться в путь... к новому режиму.

* * *

В армии существовала и военная печать. Возникавшие и раньше, до революции, органы фронтовых и армейских штабов, имели характер чисто военных бюллетеней. Со времени революции газеты эти, своими слабыми литературными силами, начали добросовестно, честно, но не талантливо вести борьбу за сохранение армии. Встречая равнодушие или озлобление со стороны солдат, уже отвернувшихся от офицерства, и особенно со стороны -- параллельно существовавших -- комитетских органов "революционной" мысли, они начали мало-помалу хиреть и замирать, пока наконец, в начале августа, приказом Керенского не были закрыты вовсе; исключительное право издания армейской печати было передано фронтовым -- и армейским комитетам. Такая же участь постигла и "Известия действующей армии" -- орган Ставки, затеянный генералом Марковым, и не поддержанный солидными силами столичной прессы.

Комитетская печать, широко распространяемая в войсках на казенный счет, отражала те же настроения, о которых я говорил ранее в главе о комитетах, с амплитудой колебания от государственности до анархии, от полной победы -- до немедленного, явочным порядком, заключения мира. Отражала, -- только в худшей, более убогой, в смысле литературного изложения и содержания, форме, тот разброд мысли и влечения к крайним теориям, которые характеризуют столичную социалистическую печать. При этом, в зависимости от состава комитетов, отчасти от близости Петрограда, фронты несколько отличались друг от друга. Умереннее был Юго-западный, хуже Западный и сильно большевистским -- Северный. Кроме местных произведений, страницы комитетской печати были, во многих случаях, широко открыты для постановлений и резолюций, не только крайних политических партий отечественных, но даже и немецких.

Ко времени принятия мною должности главнокомандующего Западным фронтом (июнь), фронтовым комитетом издавалась газета "Фронт", в количестве 20 тысяч экземпляров. Чтобы дать представление о характере того нездорового воздействия, которое оказывала газета на войска, приведу краткий перечень некоторых статей, извлеченный из 29 номеров, выпущенных комитетом до оставления мною фронта.

1) 14 статей, доказывающих, что продолжение войны выгодно только для врагов демократии -- "буржуев, помещиков, фабрикантов".

2) Призывы прекратить войну. В том числе резолюция фронтового комитета против наступления (15).

3) Развитие идей интернационала, с призывом к немедленному заключению мира, и ко всемирному господству пролетариата (25, меморандум германских "независимых с. д.").

4) Ряд резолюций комитета и статей, выражающих недоверие начальникам и штабам, и требующих замены последних комиссиями из состава комитетов (в пяти номерах).

5) 5 статей и протоколов комитета, требующих для солдатских организаций права отвода, назначений начальников и суда над ними.

6) Протест против признания министром внутренних дел незаконным, постановления харьковского совета о захвате частных земель (24).

7) Резолюция одного из комитетов о "контрреволюционности" командира корпуса, осудившего в приказе большевиков: в ней говорилось, что расхождение идей большевизма со взглядами военного министра, и большинства Совета, не может служить основанием для воспрещения пропаганды, и ареста агитаторов. Репрессивные меры против большевиков являются грубым, и противозаконным, нарушением прав свободных граждан и т. д. (27).

Такой липкой паутиной идей и мыслей, -- глубоко противо-государственных и антинациональных, -- опутывала комитетская печать темную солдатскую массу; в такой удушливой атмосфере недоверия, непонимания, извращения всех начал военной традиции и этики, жило несчастное офицерство. В такой же атмосфере приходилось жить, работать и готовить большое наступление главнокомандующему... Я сообщил Керенскому о деятельности комитета, и о направлении его печати, но безрезультатно. Тогда, на 29 номере, нарушив приказ Керенского, я приказал прекратить отпуск денег на газету, которую, впрочем, после моего ухода возобновил новый главнокомандующий, генерал Балуев.

Балуев относился совершенно иначе, чем я, к войсковым организациям, в такой степени питая к ним доверие, что сделал однажды представление военному министру: "литература должна быть допущена в войска только та, которую признает возможным допустить Совет р. и с. депутатов, и комитеты фронтов и армий". Такое разномыслие, вернее, коренное различие в тактике на верхах командования, еще более запутывало отношения.

Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было, как не было вовсе и популярных газет, доступных ее пониманию. Печать оказывала влияние, главным образом, на полуинтеллигентскую часть армейского состава. Эта среда оказалась ближе к солдату, и к ней перешла известная доля того авторитета, которым пользовался раньше офицерский корпус. Идеи, воспринятые из газет, и преломленные сквозь призму понимания этой среды, поступали -- уже в упрощенном виде -- в солдатскую массу, состоявшую, к сожалению, в огромной части своей, из людей невежественных и безграмотных. А в массе все эти понятия, обнаженные от хитросплетенных аргументаций, предпосылок, обоснований, претворялись в простые до удивления, и логичные до ужаса выводы.

В них преобладало прямолинейное отрицание:

-- Долой!

Долой буржуазное правительство, долой контрреволюционное начальство, долой "кровавую бойню", вообще все опостылевшее, надоевшее, мешающее так или иначе утробным инстинктам и стесняющее "свободную волю" -- все долой!

Так элементарно разрешала армия на, бесчисленных солдатских митингах, все волнующие человечество политические и социальные вопросы.

Занавес опущен. Версальский мир остановил на время вооруженную борьбу в средней Европе. Для того, очевидно, чтобы, собравшись с силами, народы взялись за оружие вновь, с целью разорвать цепи, наложенные на них поражением.

Идея "мира всего мира", которую 20 веков проповедуют христианские церкви, похоронена надолго.

Какими детски наивными кажутся нам теперь усилия гуманистов 19 века, долгой, горячей проповедью добивавшихся смягчения ужасов войны, и введения ограничивающих норм международного права. Теперь, когда мы знаем, что можно не только нарушать нейтралитет мирной культурной страны, но и отдать ее на поток и разграбление; когда мы умеем, подводными лодками, топить мирные корабли с женщинами и детьми, отравлять людей удушливыми газами, бороздить тело их осколками разрывных пуль; когда целую страну, нацию, холодный политический расчет котирует только как "барьер" против вторжения вооруженной силы и вредных идей, и периодически то выручает, то предает...

Но ужаснейшее из всех орудий, -- когда-либо изобретенных человеческим умом, -- постыднейшее из всех средств, допускавшихся в последнюю мировую войну, -- это

Отравление души народа.

Германия отдает приоритет в этом изобретении Англии. Предоставим им разрешить этот спор полюбовно. Но я вижу родную страну, -- раздавленной, умирающей среди темной ночи ужаса и безумия. И я знаю ее палачей.

Перед человечеством, -- во всей своей грозной силе, во всей бесстыдной наготе встали два положения:

Все дозволено для пользы отечества!

Все дозволено для торжества партии, класса!

Даже моральная и физическая гибель страны противника, даже предательство своей Родины, и производство над живым телом ее социальных опытов, неудача которых грозит параличом и смертью.

Германия и Ленин, без колебания, разрешили эти вопросы положительно. Мир их осудил. Но полно, так ли единодушны и искренни в своем осуждении все те, кто об этом говорит? Не слишком ли глубокий след оставили эти идеи в сознании, быть может, не столько народных масс, сколько их вождей? По крайней мере, к такому выводу приводит меня вся современная, бездушная мировая политика правительств, в особенности в отношении России, вся современная беспросветно-эгоистическая тактика классовых организаций.

Это страшно.

Я верю, что каждый народ имеет право с оружием в руках защищать свое бытие; знаю, что долго еще война будет обычным средством разрешения спорных международных вопросов; что приемы борьбы будут и честные и, к сожалению, бесчестные. Но существует известная грань, за которою и низость перестает быть просто низостью, а переходит в безумие. До такой грани мы уже дошли. И если религия, наука, литература, философы, гуманисты, учители человечества не подымут широкого идейного движения против привитой нам готтентотской морали, то мир увидит закат своей культуры.

ГЛАВА XXV.

Состояние армии ко времени июльского наступления.

Очертив целый ряд внешних факторов, оказывавших влияние на жизнь, взаимоотношения и боевую службу некогда славной русской армии, перейду к скорбным страницам ее падения.

Я родился в семье армейского офицера, прослужил до европейской войны 22 года, в строю скромных армейских частей и малых войсковых штабов, в том числе 2 года русско-японской войны; жил одной жизнью, одними радостями и печалями с офицером и солдатом, посвятив родному мне быту их много страниц в военной печати; почти непрерывно с 1914 по 1920 год стоял во главе войск, и водил их в бой на полях Белоруссии, Волыни, Галиции, в горах Венгрии, в Румынии, потом... потом в жестокой междуусобной войне, бороздившей кровавым плугом родную землю.

Я имею более оснований и права говорить об армии и от армии, чем все те чуждые ей люди из социалистического лагеря, которые в высокомерном самомнении, едва коснувшись армии, ломали устои ее существования, судили вождей и воинов; определяли диагноз ее тяжелой болезни; которые и теперь еще, после тяжелых опытов и испытаний, не оставляют надежду на превращение этого могущественного, и страшного орудия государственного самосохранения -- в средство для разрешения партийных и социальных вожделений. Для меня армия -- не только историческое, социальное, бытовое явление, но почти вся моя жизнь, -- где много воспоминаний, дорогих и незабываемых; где все связано и переплетено в один общий клубок быстро протекших тяжелых и радостных дней; где сотни дорогих могил, похороненные мечты и...неугасшая вера.

К армии нужно подходить осторожно, не забывая, что не только исторические устои, но даже кажущиеся, быть может, странными и смешными мелочи ее быта, имеют смысл и значение.

Когда началась революция, старый ветеран, любимец офицеров и солдат, генерал Павел Иванович Мищенко, не будучи в состоянии примириться с новым режимом, ушел на покой. Жил в Темирханшуре, не выходил из-за ограды своего сада, и носил всегда генеральскую форму и георгиевские кресты, даже в дни большевистской власти. Как-то раз пришли к нему большевики с обыском и, между прочим, пожелали снять с него погоны и кресты. Старый генерал вышел в соседнюю комнату и... застрелился.

Пусть, кто может, посмеется над "отжившими предрассудками". Мы же почтим его светлую память.

Итак, грянула революция.

Не было никакого сомнения, что подобный катаклизм в жизни народа не пройдет даром. Революция должна была сильно встряхнуть армию, ослабив и нарушив все ее исторические скрепы. Такой результат являлся закономерным, естественным и непредотвратимым, независимо от того состояния, в котором находилась тогда армия, независимо от взаимоотношений командного и служебного начал. Мы можем говорить лишь об обстоятельствах, сдерживавших или толкавших армию к распаду.

Явилась власть.

Источником ее могли быть три элемента: верховное командование (военная диктатура), буржуазная Государственная Дума (Временное правительство) и революционная демократия (Совет). Властью признано Временное правительство. Но два других элемента отнеслись к нему различно: Совет фактически отнял власть у правительства, тогда как -- верховное командование подчинилось ему безотговорочно и следовательно -- вынуждено было исполнять его предначертания.

Власть могла поступить двояко: бороться с отрицательными явлениями, начавшимися в армии, мерами суровыми и беспощадными, или потворствовать им. В силу давления Совета, отчасти же по недостатку твердости, и понимания законов существования вооруженной силы, власть пошла по второму пути.

Этим обстоятельством была предрешена конечная судьба армии. Все остальные факты, события, явления, воздействия могли только повлиять на продолжительность процесса разложения и глубину его.

Праздничные дни трогательного, радостного единения между офицерством и солдатами быстро отлетели, заменившись тяжелыми нудными буднями. Но ведь они были, эти радостные дни, и следовательно, не существовало вовсе непроходимой пропасти между двумя берегами, меж которыми неумолимая логика жизни давно уже перебрасывала мост. Сразу отпали как-то сами собой все наносные, устарелые приемы, вносившие элемент раздражения в солдатскую среду; офицерство как-то подтянулось, сделалось серьезнее и трудолюбивее.

Но вот хлынули потоком газеты, воззвания, резолюции, приказы какого-то неведомого начальства, а вместе с ними целый ряд новых идей, которые солдатская масса не в состоянии была переварить и усвоить. Приехали новые люди с новыми речами, такими соблазнительными и многообещающими, освобождающими солдата от повиновения, и дающими надежду на немедленное устранение смертельной опасности. Когда один полковой командир наивно запросил, нельзя ли этих людей предать полевому суду и расстрелять, телеграмма, прошедшая все инстанции, вызвала ответ из Петрограда, что эти люди неприкосновенны и посланы Советом в войска именно за тем, чтобы разъяснить им истинный смысл происходящих событий...

Когда теперь руководители революционной демократии, еще не утратившие чувства ответственности за распятую Россию, говорят, что движение, обусловленное глубоким классовым расхождением офицерского и солдатского составов, и "рабским закрепощением" последнего, имело стихийный характер, которому они не в состоянии были противостоять, -- это глубокая неправда. Все основные лозунги, все программы, тактика, инструкции, руководства, положенные в основу "демократизации" армии, были разработаны военными секциями подпольных социалистических партий, задолго до войны, вне давления "стихии", исходя из ясного и холодного расчета, как продукт "социалистического разума и совести".

Правда, офицеры убеждали не верить "новым словам" и исполнять свой долг. Но ведь, советы с первого же дня объявили офицеров врагами революции, во многих городах их подвергли уже жестоким истязаниям и смерти; при этом безнаказанно... Очевидно, основание есть, когда даже из недр "буржуазной" Государственной Думы вышло такое странное и неожиданное "объявление": "Сего 1 марта среди солдат Петроградского гарнизона распространился слух, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат. Слухи эти были проверены в двух полках и оказались ложными. Как председатель военной комиссии Временного Комитета Государственной Думы, я заявляю, что будут приняты самые решительные меры, к недопущению подобных действий со стороны офицеров, вплоть до расстрела виновных. Полковник Энгельгардт"...

Потом получены были приказ ? 1, декларация и пр., и пр.

Быть может, однако, со всем этим словесным морем лжи и лицемерия, которые текли из Петрограда и из местных советов, и находили отклик среди своих местных демагогов, можно было бы еще бороться, если бы не одно явление, парализовавшее все усилия командного состава: охватившее всецело солдатскую массу, животное чувство самосохранения.

Оно было всегда. Но таилось под спудом и сдерживалось примером исполнения долга, проблесками национального самосознания, стыдом, страхом и принуждением. Когда все эти элементы отпали, когда, для успокоения засыпающей совести, явился целый арсенал новых понятий, оправдывающих шкурничество и дающих ему идейное обоснование, армия жить долее не могла. Это чувство опрокинуло все усилия командного состава, все нравственные начала и весь военный строй. И вот началось.*174

* * *

...На широком поле, насколько видно глазу, тянутся бесконечные линии окопов, то подходящие друг к другу вплотную, переплетаясь своими проволочными заграждениями, то отходя далеко и исчезая за зеленым гребнем. Солнце поднялось уже давно, но в поле мертвая тишина. Первыми встали немцы. То там, то тут из-за окопов выглядывают их фигуры, кой-кто выходит на бруствер -- развесить на солнце свою отсыревшую за ночь одежду... Часовой в нашем передовом окопе раскрыл сонные глаза, лениво потянулся, безучастно поглядев на неприятельские окопы... Какой-то солдат, в грязной рубахе, босой, в накинутой на плечи шинели, ежась от утреннего холода, вышел из окопа и побрел в сторону немецкой позиции, где между линиями стоял "почтовый ящик"; в нем -- свежий номер немецкой газеты "Русский Вестник" и предложение товарообмена.

Тишина. Ни одного артиллерийского выстрела. На прошлой неделе вышло постановление полкового комитета, против стрельбы и даже против пристрелки артиллерийских целей; пусть исчисляют необходимые данные по карте. Артиллерийский подполковник -- член комитета, вполне одобрил такое постановление... Когда вчера командир полевой батареи начал пристрелку нового неприятельского окопа, наша пехота обстреляла свой наблюдательный пункт ружейным огнем; ранили телеграфиста. А ночью, на строящемся пункте вновь прибывшей тяжелой батареи, пехотные солдаты развели костер...*175

9 часов утра. 1-ая рота начинает понемногу вставать. Окопы загажены до невозможности; в узких ходах сообщения и во второй линии, более густо населенной, стоит тяжелый, спертый воздух. Бруствер осыпается. Никто не чинит -- не хочется, да и мало людей в роте. Много дезертиров; более полусотни ушло легально: уволены старшие сроки, разъехались отпускные с самочинного разрешения комитета; кто попал в члены многочисленных комитетов, или уехал в делегации (недавно, например, от дивизии послана была большая делегация к товарищу Керенскому проверить, действительно ли он приказал наступать); наконец, угрозами и насилием солдаты навели такой страх на полковых врачей, что те дают увольнительные свидетельства даже "тяжелоздоровым"...

В окопах тянутся нудные, томительные часы. Скука, безделье. В одном углу играют в карты, в другом -- лениво, вяло рассказывает что-то вернувшийся из отпуска солдат; в воздухе висит скверная брань. Кто-то читает вслух "Русский Вестник":

"Англичане хотят, чтобы русские пролили последнюю каплю крови для вящей славы Англии, которая ищет во всем барыша... Милые солдатики, вы должны знать, что Россия давно бы заключила мир, если бы этому не помешала Англия... Мы должны отшатнуться от нее -- этого требует русский народ -- такова его святая воля"...

Кто-то густо выругался:

-- Как же, помирятся,...и...м..., подохнешь тут, не видавши воли...

По окопам прошел поручик Альбов, командующий ротой. Он как-то неуверенно, просительно обращался к группам солдат:

-- Товарищи, выходите скорей на работу. В три дня мы не вывели ни одного хода сообщений в передовую линию.

Игравшие в карты даже не повернулись; кто-то вполголоса сказал "ладно". Читавший газету привстал и развязно доложил:

-- Рота не хочет рыть, потому что это подготовка к наступлению, а комитет постановил...

-- Послушайте, вы ни черта не понимаете, да и почему вы говорите за всю роту? Если даже ограничиться одной обороной, то ведь в случае тревоги мы пропадем: вся рота по одному ходу не успеет выйти в первую линию.

Сказал и, махнув рукой, прошел дальше. Безнадежно. Каждый раз, когда он пытается говорить с ними подолгу и задушевно -- они слушают внимательно, любят с ним беседовать, и вообще, своя рота относится к нему по-своему хорошо. Но он чувствует, что между ним и ими стала какая-то глухая стена, о которую разбиваются все его добрые порывы. Он потерял дорогу к их душе, запутавшись в невылазных дебрях темноты, грубости и той волны недоверия и подозрительности, которая влилась в солдатскую среду. Не те слова, может быть, не умеет сказать? Как будто бы нет. Еще незадолго до войны, будучи студентом и увлекаясь народничеством, он бывал и в деревне, и на заводе и находил "настоящие" слова, всем доступные и понятные. А главное, какими словами заставишь людей идти на смерть, когда у них все чувства заслонило одно чувство -- самосохранения. Мысли его прервало внезапное появление командира полка.

-- Чёрт знает, что такое! Дежурный не встречает. Люди не одеты. Грязь, вонь. За чем вы смотрите, поручик?

Седой полковник суровым взглядом, невольно импонирующим, окинул солдат. Все повскакали. Он поглядел в бойницу и, отшатнувшись, нервно спросил:

-- Это что такое?

На зеленом поле, между проволочными заграждениями шел настоящий базар. Группа немецких и наших солдат обменивали друг у друга водку, табак, сало, хлеб. Поодаль, на траве полулежал немецкий офицер -- красный, плотный, с надменным выражением лица и вел беседу с солдатом Соловейчиком. И странно: фамильярный и дерзкий Соловейчик стоял перед лейтенатом прилично и почтительно.

Полковник оттолкнул наблюдателя и, взяв у него ружье, просунул в бойницу. Среди солдат послышался ропот. Стали просить не стрелять. Один вполголоса, как бы про себя, промолвил:

-- Это провокация...

Полковник, красный от бешенства, повернулся на секунду к нему и крикнул:

-- Молчать!

Все притихли и прильнули к бойницам. Раздался выстрел, и немецкий офицер как-то судорожно вытянулся и замер; из головы его потекла кровь. Торговавшие солдаты разбежались.

Полковник бросил ружье и, процедив сквозь зубы: "мерзавцы", пошел дальше по окопам. "Перемирие" было нарушено.

Поручик ушел к себе в землянку. Тоскливо и пусто на душе. Сознание своей ненужности и бесполезности, в этой нелепой обстановке, извращавшей весь смысл служения Родине, которое одно только оправдывало и все тяжелые невзгоды, и, может быть, близкую смерть, давило его. Он бросился на постель; лежал час, два, стараясь не думать ни о чем, забыться...

А из-за земляной стены, где было убежище, полз чей-то заглушенный голос и словно обволакивал мозг грязной мутью:

-- Им хорошо, с. с-ам -- получает как стеклышко сто сорок целковеньких в месяц, а нам -- расщедрились -- семь с полтиной отпустили. Погоди, будет еще наша воля...

Молчание.

-- Слышно, землицу делят у нас в Харьковской. Домой бы...

Стук в дверь. Пришел фельдфебель.

-- Ваше благородие (он всегда звал так своего ротного командира без свидетелей), рота сердится, грозят уйти с позиции, если сейчас не сменят. 2-ой батальон должен был сменить нас в 5 часов, а его и доселе нет. Нельзя ли спросить по телефону.

-- Не уйдут, Иван Петрович... Хорошо, спрошу, да только теперь уже все равно поздно -- после утреннего происшествия немцы смениться днем нам не позволят.

-- Позволят. Комитетчики уже знают. Я так думаю, -- он понизил голос, -- Соловейчик успел сбегать объяснить. Слышно, что немцы обещали помириться, только чтобы следующий раз, когда придет в окопы командир, им дали знать -- бросят бомбу. Вы бы доложили, а то неровен час...

-- Хорошо.

Фельдфебель хотел уйти. Поручик остановил его.

-- Плохо, Петрович, не верят нам...

-- Да уж Бог его знает, кому они верят; вот на прошлой неделе в 6 роте сами фельдфебеля выбрали, а теперь над ним же измываются, слова сказать не дают...

-- Что же будет дальше?

Фельдфебель покраснел и тихо ответил:

-- А будет то, что Соловейчики над нами царствовать будут, а мы у них на положении, значит, скота бессловесного, -- вот что будет, ваше благородие!..

Пришла, наконец, смена. Зашел в землянку командир 5 роты капитан Буравин. Альбов предложил ознакомить его с участком, и объяснить расположение противника.

-- Пожалуй, хоть это не имеет значения, ибо я по существу ротой не командую -- нахожусь под бойкотом.

-- Как?

-- Так. Выбрали ротным прапорщика, моего субалтерна, а меня сместили за приверженность к старому режиму -- два раза в день, видите ли, занятия назначал -- ведь маршевые роты приходят абсолютно необученные. Прапорщик первый и голосовал за мое удаление. "Довольно -- говорит -- нами помыкали. Теперь наша воля. Надо почистить всех, начиная с головы. С полком сумеет справиться и молодой, лишь бы был истинный демократ и стоял за солдатскую волю". Я бы ушел, но командир полка категорически воспротивился и не велит сдавать роты. Вот теперь у нас два командира, значит. Пять дней терплю это положение. Послушайте, Альбов, вы не торопитесь? Ну, прекрасно, поболтаем немного. Что-то тяжело на душе... Альбов, вам не приходила еще мысль о самоубийстве?

-- Пока нет.

Буравин вскочил.

-- Поймите, душу всю проплевали, над человеческим достоинством надругались -- и так каждый день, каждый час, в каждом слове, взгляде, жесте видишь какое-то сплошное надругательство. Что я им сделал? Восемь лет служу, нет ни семьи, ни кола, ни двора. Все -- в полку, в родном полку. Два раза искалечили, недолечился, прилетел в полк -- на тебе! И солдата любил -- мне стыдно самому говорить об этом, но ведь они помнят, как я не раз ползком из-под проволочных заграждений раненых вытаскивал... И вот теперь... Ну да, я чту полковое знамя и ненавижу их красные тряпки. Я приемлю революцию. Но для меня Россия бесконечно дороже революции. Все эти комитеты, митинги, всю ту наносную дрянь, которую развели в армии, я органически не могу воспринять и переварить. Но ведь я никому не мешаю, никому не говорю об этом, никого не стараюсь разубедить. Лишь бы окончить честно войну, а потом хоть камни бить на дороге, только не в демократизованной таким манером армии. Вот мой прапорщик -- он с ними обо всем рассуждает: национализация, социализация, рабочий контроль... А я не умею: некогда было этим заниматься, да признаться, и не интересовался никогда. Помните, приезжал командующий армией и в толпе солдат говорит: "какой там "господин генерал" -- зовите меня просто товарищ Егор"... А я этого не могу, да и все равно мне не поверят. Вот и молчу. А они понимают и мстят. И ведь, при всей своей серости, какие тонкие психологи! Умеют найти такое место, чтобы плевок был побольнее. Вот вчера, например...

Он наклонился над ухом Альбова и шёпотом продолжал:

-- Возвращаюсь из собрания. У меня в палатке у изголовья карточка стоит: ну там одно дорогое воспоминание. Так пририсовали похабщину!..

Буравин встал и вытер платком лоб.

-- Ну, пойдем посмотреть позицию... Даст Бог, недолго уже терпеть. Никто из роты не хочет идти на разведку. Хожу сам каждую ночь; иногда вольноопределяющий один со мной, -- охотничья жилка у него. Если что-нибудь случится, пожалуйста, Альбов, присмотрите, чтобы пакетик один -- он у меня в чемодане -- отправили по назначению.

Рота, не дождавшись окончания смены, ушла вразброд. Альбов побрел вслед.

Ход сообщения кончался в широкой лощине, где стоял полковой резерв. Словно большой муравейник, раскинулся бивак полка рядом землянок, палаток, дымящихся походных кухонь и коновязей. Когда-то их тщательно маскировали искусственными посадками, которые теперь засохли, облетели и торчали безлистыми жердями. На поляне кой-где учились солдаты -- вяло, лениво, как будто затем, чтобы создать какую-нибудь видимость занятий: все-таки совестно было абсолютно ничего не делать. Офицеров мало: хорошим опостылела та пошлая комедия, в которую превратилось теперь настоящее дело; у плохих есть нравственное оправдание их лени и безделия. Вдали, по дороге, в направлении к полковому штабу шла не то толпа, не то колонна, над которой развевались красные флаги. Впереди огромный транспарант, на котором белыми буквами красовалась видная издалека надпись:

"Долой войну!"

Это подходило пополнение. Тотчас же все занимавшиеся на поляне солдаты, словно по сигналу, оставили ряды и побежали к колонне.

-- Эй, земляки, какой губернии?

Начался оживленный разговор на обычные, животрепещущие, волнующие темы: как с землицей, скоро ли замирение. Интересовались, впрочем, и вопросом, нет ли ханжи, так как "своя, полковая" самогонка, выгоняемая в довольно большом количестве "на заводе" 3-го батальона, была уж очень противна и вызывала болезненные явления.

Альбов направился в собрание. Офицеры собирались к обеду. Где былое оживление, задушевная беседа, здоровый смех и целый поток воспоминаний из бурной, тяжкой, славной боевой жизни! Воспоминания поблекли, мечты отлетели, и суровая действительность придавила всех своей тяжестью.

Говорили вполголоса, иногда прерывая разговор или выражаясь иносказательно: собранская прислуга могла донести, да и между своими появились новые люди... Еще недавно полковой комитет, по докладу служителя, разбирал дело кадрового офицера, георгиевского кавалера, которому полк обязан одним из самых славных своих дел. Подполковник этот говорил что-то о "взбунтовавшихся рабах". И хотя было доказано, что говорил он не свое, а цитировал лишь речь товарища Керенского, комитет "выразил ему негодование"; пришлось уйти из полка.

И состав офицерский сильно переменился. Кадровых офицеров осталось 2-3 человека. Одни погибли, другие -- калеки, третьи, получив "недоверие", скитаются по фронту, обивают пороги штабов, поступают в ударные батальоны, в тыловые учреждения, а иные, слабее духом, просто разъезжаются по домам. Не нужны стали армии носители традиции части, былой славы ее -- этих старых буржуазных предрассудков, сметенных в прах революционным творчеством.

В полку уже все знают об утреннем событии в роте Альбова. Расспрашивают подробности. Подполковник, сидевший рядом, покачал головой.

-- Молодчина наш старик. Вот и с 5-й ротой тоже... Боюсь только, что плохо кончит. Вы слышали, что сделали с командиром Дубовского полка за то, что тот не утвердил выбранного ротного командира, и посадил под арест трех агитаторов? Распяли. Да-с, батенька! Прибили гвоздями к дереву и начали поочередно колоть штыками, обрубать уши, нос, пальцы...

Он схватился за голову.

-- Боже мой, и откуда в людях столько зверства, столько низости этой берется...

На другом конце среди прапорщиков идет разговор на вечную больную тему -- куда бы уйти...

-- Ты записался в революционнный батальон?

-- Нет, не стоит: оказывается, формируется под верховным наблюдением исполкома, с комитетами, выборами и "революционной" дисциплиной. Не подходит.

-- Говорят, у Корнилова ударные войска формируются и в Минске тоже. Хорошо бы...

-- А я подал рапорт о переводе в нашу стрелковую бригаду во Францию. Вот только с языком не знаю, как быть.

-- Увы, батенька, опоздали, -- отозвался с другого конца подполковник. Уже давно правительство послало туда "товарищей-эмигрантов" для просвещения умов. И теперь бригады где-то на юге Франции на положении не то военнопленных, не то дисциплинарных батальонов.

Впрочем, эти разговоры в сознании всех имели чисто платонический характер, ввиду безнадежности и безвыходности положения. Так, помечтать немного, как некогда мечтали чеховские "Три сестры" о Москве. Помечтать о таком необычайном месте, где неежедневно топчут в грязь человеческое достоинство, где можно спокойно жить и честно умереть -- без насилия и без надругательства над твоим подвигом. Так ведь немного...

-- Митька, хлеба! -- прогудел могучий бас прапорщика Ясного.

Он большой оригинал, этот Ясный. Высокий, плотный с большой копной волос и медно-красной бородой, он весь олицетворение черноземной силы и мужества. Имеет четыре георгиевских креста, и произведен из унтер-офицеров за боевые отличия. Он нисколько не подлаживается под новую среду, говорит "леворюция" и "метинк" и не может примириться с новыми порядками. Несомненная "демократичность" Ясного, его прямота и искренность создали ему исключительную привилегию в полку: он, не пользуясь особым влиянием, может, однако, грубо, резко, иногда с ругательством, осуждать и людей, и понятия, находящиеся под ревнивой охраной и поклонением полковой "революционной демократии". Сердятся, но терпят.

-- Хлеба, говорю, нет.

Офицеры, занятые своими мыслями и разговорами, не обратили даже внимания, что суп съеден без хлеба.

-- Не будет сегодня хлеба, -- ответил служитель.

-- Это еще что? Сбегай за хозяином собрания -- духом.

Пришел хозяин собрания и растерянно стал оправдываться: послал сегодня утром требование на 2 пуда; начальник хозяйственной части сделал пометку "выдать", а писарь Федотов, -- член хозяйственной комиссии комитета, написал "не выдавать". В цейхгаузе и не отпустили.

Никто не стал возражать. До того мучительно стыдно было и за хозяина собрания, и за ту непроходимую пошлость, которая вдруг ворвалась в жизнь и залила ее всю какой-то серою, грязною мутью. Только бас Ясного прогудел отчетливо под сводом барака:

-- Экие свиньи!

Альбов только что собирался заснуть после обеда, как приподнялась пола палатки, и в щель просунулась лысая голова начальника хозяйственной части -- старенького, тихого полковника, поступившего вновь на службу из отставки.

-- Можно?

-- Виноват, господин полковник...

-- Ничего, голубчик, не вставайте. Я к вам на одну секунду. Сегодня, видите ли, в 6 часов состоится полковой митинг. Назначен доклад хозяйственной поверочной комиссии, и меня, по-видимому, распинать будут. Я не умею говорить всякие там речи, а вы мастер. В случае надобности заступитесь.

-- Слушаю. Не собирался идти, но раз надо, пойду.

-- Ну вот, спасибо, голубчик.

...К 6 часам площадка возле штаба полка была сплошь усеяна людьми. Собралось не менее двух тысяч. Толпа двигалась, шумела, смеялась -- такая же русская толпа, как где-нибудь на Ходынке или на Марсовом поле в дни гулянья. Революция не могла преобразить ее сразу ни умственно, ни духовно. Но, оглушив потоком новых слов, открыв пред ней неограниченные возможности, вывела ее из состояния равновесия, сделала нервно-восприимчивой, и бурно реагирующей на все способы внешнего воздействия. Бездна слов -- морально высоких и низменно-преступных -- проходила сквозь их самосознание, как через сито, отсеивая в сторону всю идеологию новых понятий и задерживая лишь те крупицы, которые имели реальное прикладное значение в их повседневной жизни, в солдатском, крестьянском, рабочем обиходе. И притом непременно -- значение положительное, выгодное. Отсюда -- полная безрезультатность потоков красноречия, наводнивших армию с легкой руки военного министра, нелепые явления горячего сочувствия двум ораторам, явно противоположного направления, и совершенно неожиданные -- приводившие в недоумение и ужас говорившего -- выводы, которые толпа извлекала из его слов.

Какое же прикладное значение могли иметь для толпы при этих условиях такие идеи, как долг, честь, государственные интересы по одной терминологии, -- аннексии, контрибуции, самоопределение народов, сознательная дисциплина и прочие темные понятия, по другой?

Вышел весь полк -- митинг привлекал солдат, как привлекает всякое зрелище. Прислал делегатов и 2-ой батальон, стоявший на позиции -- чуть не треть своего состава. Посреди площадки стоял помост для ораторов, украшенный красными флагами, полинявшими от времени и дождя -- с тех пор, как помост был выстроен для смотра командующего армией. Теперь уже смотры делаются не в строю, а с трибуны. Сегодня в отлитографированной повестке митинга поставлены были два вопроса: "1) отчет хозяйственной комиссии о неправильной постановке офицерского довольствия, 2) доклад специально выписанного из московского совдепа оратора -- товарища Склянки -- о политическом моменте (образование коалиционного министерства)".

На прошлой неделе был бурный митинг, едва не окончившийся большими беспорядками, по поводу эаявления одной из рот, что солдаты едят ненавистную чечевицу и постные щи потому, что вся крупа и масло поступают в офицерское собрание. Это был явный вздор. Тем не менее, постановили тогда расследовать дело комиссией, и доложить общему собранию полка. Докладывал член комитета, подполковник Петров, смещенный в прошлом году с должности начальника хозяйственной части, и теперь сводящий счеты. Мелко, придирчиво, с какой-то пошлой иронией перечислял он, не относящиеся к делу, небольшие формальные недочеты полкового хозяйства -- крупных не было -- и тянул без конца своим скрипучим, монотонным голосом. Притихшая было толпа опять загудела, перестав слушать; с разных сторон послышались крики:

-- Довольна-а-а!

-- Буде!

Председатель комитета остановил чтение и предложил "желающим товарищам" высказаться. На трибуну взошел солдат -- рослый, толстый, и громким истерическим голосом начал:

-- Товарищи, вы слышали? Вот куда идет солдатское добро! Мы страдаем, мы обносились, овшивели, мы голодаем, а они последний кусок изо рта у нас тащат...

По мере того, как он говорил, в толпе нарастало нервное возбуждение, перекатывался глухой ропот, и вырывались отдельные возгласы одобрения.

-- Когда же все это кончится? Мы измызгались, устали до смерти...

Вдруг из далеких рядов раздался раскатистый бас прапорщика Ясного, заглушивший и оратора, и толпу:

-- Ка-кой-ты-ро-ты?

Произошло замешательство. Оратор замолк. По адресу Ясного послышались негодующие крики.

-- Ро-ты-ка-кой, те-бя-спра-ши-ваю?

-- Седьмой!

Из рядов раздались голоса:

-- Нет у нас такого в седьмой ...

-- Постой-ка, приятель, -- гудел Ясный, -- это не ты сегодня с маршевой ротой пришел -- еще плакат большой нес? Когда же ты успел умаяться, болезный?..

Настроение толпы мгновенно изменилось. Начался свист, смех, крики, остроты, и неудачный оратор скрылся в толпе. Кто-то крикнул:

-- Резолюцию!

На подмостки взошел опять подполковник Петров, и стал читать заготовленную резолюцию о переводе офицерского собрания на солдатский паек. Но его уже никто больше не слушал. Два, три голоса крикнули -- Правильно! Петров помялся, спрятал в карман бумажку и сошел с подмостков. Пункт второй о смещении начальника хозяйственной части, и о немедленном выборе нового (предполагалось -- автора доклада) так и остался непрочитанным. Председатель комитета огласил:

-- Слово принадлежит члену исполнительного комитета московского совета рабочих и солдатских депутатов, товарищу Склянке.

Свои надоели, всегда одно и то же; приезд нового лица, сопровожденный некоторой рекламой комитета, возбудил общий интерес. Толпа пододвинулась к помосту и затихла. На трибуну не взошел, а быстро вбежал маленький, черненький человек, нервный и близорукий, ежесекундно поправлявший сползавшее с носа пенсне. Он стал говорить быстро, с большим подъемом и сильной жестикуляцией.

-- "Товарищи солдаты! Вот уже прошло более трех месяцев, как петроградские рабочие, и революционные солдаты, сбросили с себя иго царя и всех его генералов. Буржуазия в лице Терещенко -- известного киевского сахарозаводчика, фабриканта Коновалова, помещиков Гучковых, Родзянко, Милюковых и других предателей народных интересов, захватив власть, вздумала обмануть народные массы.

Требование всего народа: немедленно приступить к переговорам о мире, который нам предлагают наши немецкие братья рабочие и солдаты -- такие же обездоленные, как и мы -- кончилось обманом -- телеграммой Милюкова к Англии и Франции, что-де, мол, русский народ готов воевать до победного конца.

Обездоленный народ понял, что власть попала в еще худшие руки, т. е., к заклятым врагам рабочего и крестьянина. Поэтому народ крикнул мощно: "Долой, руки прочь!"

Содрогнулась проклятая буржуазия от мощного крика трудящихся, и лицемерно приманила к власти так называемую демократию -- эс-эров и меньшевиков, которые всегда якшались с буржуазией для продажи интересов трудового народа..."

Очертив, таким образом, процесс образования коалиционного министерства, товарищ Склянка перешел, более подробно, к соблазнительным перспективам деревенской и фабричной анархии, где "народный гнев сметает иго капитала", и где "буржуазное добро постепенно переходит в руки настоящих хозяев -- рабочих и беднейших крестьян".

-- У солдат и рабочих есть еще враги, -- продолжал он. -- Это друзья свергнутого царского правительства, закоренелые поклонники расстрелов, кнута и зуботычины. Злейшие враги свободы, они сейчас нацепили красные бантики, зовут вас "товарищами", и прикидываются вашими друзьями, но таят в сердце черные замыслы, готовясь вернуть господство Романовых.

Солдаты, не верьте волкам в овечьей шкуре! Они зовут вае на новую бойню. Ну что-же -- идите, если хотите! Пусть вашими трупами устилают дорогу к возвращению кроваваго царя! Пусть ваши сироты -- вдовы и дети, брошенные всеми, попадут снова в кабалу к голоду, нищете и болезням!"

Речь имела большой и несомненный успех. Накаливалась атмосфера, росло возбуждение -- то возбуждение " расплавленной массы ", при котором невозможно предвидеть ни границ, ни силы напряжения, ни путей, по которым хлынет поток. Толпа шумела и волновалась, сопровождая криками одобрения или бранью по адресу " врагов народа " те моменты речи, которые особенно задевали ея инстинкты, ея обнаженный, жестокий эгоизм.

На помосте появился бледный, с горящими глазами Альбов. Он о чем то возбужденно говорил с председателем, который обратился потом к толпе. Слов председателя не слышно было среди шума; он долго махал руками и сорванньш флагом, пока, наконец, не стало несколько тише.

-- Товарищи, просит слова поручик Альбов!

Раздались крики, свист.

-- Долой! Не надо!

Но Альбов стоял уже на трибуне, крепко стиснув руками перила, наклонившись вниз, к морю голов. И говорил:

-- Нет, я буду говорить, и вы не смеете не слушать одного из тех офицеров, которых здесь при вас бесчестил и позорил этот господин. Кто он, откуда, кто платит за его полезные немцам речи, никто из вас не знает. Он пришел, отуманил вас и уйдет дальше сеять зло и измену. И вы поверили ему. А мы, которые вместе с вами вот уже четвертый год тяжелой войны несем тяжелый крест -- мы стали вашими врагами. Почему? Потому ли, что мы не посылали вас в бой, а вели за собою, усеяв офицерскими телами весь путь, пройденный полком Потому ли, что из старых офицеров не осталось в полку ни одного неискалеченного?

Он говорил с глубокой искренностью и болью. Были минуты, когда казалось, что слово его пробивает черствую кору одеревеневших сердец, что в настроении опять произойдет перелом...

-- Он -- ваш "новый друг" -- эовет вас к бунту, к насилиям, захватам. Вы понимаете, для кого это нужно, чтобы в России встал брат на брата, чтобы в погромах и пожарах испепелить последнее добро не только "капиталистов", но и рабочей и крестьянской бедноты? Нет, не насилием, а законом и правом вы добьетесь и земли, и воли, и сносного существования. Не здесь враги ваши, среди офицеров, а там -- за проволокой. И не дождемся мы ни свободы, ни мира от постыдного, трусливого стояния на месте, пока в общем могучем порыве наступления...

Слишком ли живо еще осталось впечатление от речи Склянки, обиделся ли полк за эпитет "трусливый" -- самый отъявленный трус никогда не прощает подобного напоминания, или же, наконец, виною было произнесенное сакраментальное слово "наступление", -- которое с некоторых пор стало нетерпимым в армии, -- но больше говорить Альбову не позволили.

Толла ревела, изрыгая ругательства, напирала все сильнее и сильнее, подвигаясь к помосту, сломала перила. Зловещий гул, искаженные злобой лица и тянущиеся к помосту угрожающие руки. Положение становилось критическим. Прапоршик Ясный протиснулся к Альбову, взял его под руку и насильно повел к выходу. Туда же со всех сторон сбегались уже солдаты 1-ой роты, и при их помощи, с большим трудом Альбов вышел из толпы, осыпаемый отборной бранью. Кто-то крикнул вслед ему:

-- Погоди, с. с -- мы с тобой сосчитаемся!

Ночь. Бивак затих. Небо заволокло тучами. Тьма. Альбов, сидя на постели в тесной палатке, освещаемой огарком, писал рапорт командиру полка:

"Звание офицера -- бессильного, оплеванного, встречающего со стороны подчиненных недоверие и неповиновение, делает бессмысленным и бесполезным дальнейшее прохождение в нем службы. Прошу ходатайства о разжаловании меня в солдаты, дабы в этой роли я мог исполнить честно и до конца свой долг".

Он лег на постель. Сжал голову руками. Какая-то жуткая и непонятная пустота охватила, словно чья-то невидимая рука вынула из головы мысль, из сердца боль... Что это? Послышался какой-то шум, повалилось древко палатки, потухла свеча. На палатку навалилось много людей. Посыпались сильные, жестокие удары по всему телу. Острая невыносимая боль отозвалась в голове, в груди. Потом все лицо заволокло теплой, липкой пеленой, и скоро стало опять тихо, покойно, как будто все страшное, тяжелое оторвалось, осталось здесь на земле, а душа куда-то летит, и ей легко и радостно.

...Очнулся Альбов от чьего-то холодного прикосновения: рядовой его роты, пожилой уже человек Гулькин сидит в ногах на кровати, и мокрым полотенцем смывает у него с лица кровь. Заметил, что Альбов очнулся.

-- Ишь, как разделали человека, сволочи. Это не иначе, как пятая рота -- я одного приметил. Очень больно вам? Доктора, может, позвать?

-- Нет, голубчик, ничего. Спасибо! -- Альбов пожал ему руку.

-- Вот и с ихним командиром, капитаном Буравиным несчастье случилось. Ночью пронесли мимо нас на носилках, в живот ранен; говорил санитар, что не выживет. Возвращался с разведки, и у самой нашей проволоки пуля угодила. Немецкая ли, свои ли, -- не признали, -- кто его знает.

Помолчал.

-- Что с народом сделалось, прямо не понять. И все это напускное у нас. Все это неправда, что против офицеров говорят -- сами понимаем. Всякие, конечно, и промеж вас бывают. Но мы-то их знаем хорошо. Разве мы сами не видим, что вы вот к нам всей душой. Или скажем, прапорщик Ясный. Разве такой может продаться? А вот поди ж ты, попробуй сказать слово, заступиться -- самому житья не будет. Озорство пошло большое. Только озорников и слушают... Я так думаю, что все это самое происходит потому, что люди Бога забыли. Нет на людей никакого страху...

Альбов от слабости закрыл глаза. Гулькин торопливо поправил сползшее на пол одеяло, перекрестил его и потихоньку вышел из палатки.

Но сна не было. На душе неизбывная тоска и гнетущее чувство одиночества. Так захотелось, чтобы около было живое существо, чтобы можно было молча, без слов только чувствовать его близость, и не оставаться наедине со своими страшными мыслями. Пожалел, что не задержал Гулькина.

Тишина. Весь лагерь спит. Альбов сорвался с постели, зажег снова свечу. Овладело тупое, безнадежное отчаяние. Нет уже больше веры ни во что. Впереди беспросветная тьма. Уйти из жизни? Нет, это была бы сдача... Нужно идти в нее, стиснув зубы и скрепя сердце, пока какая-нибудь шальная пуля -- своих или чужая -- не прервет нить опостылевших дней.

Занималась заря. Начинался новый день, новые армейские будни, до ужаса похожие на прожитые.

Потом?

Потом "расплавленная стихия" вышла из берегов окончательно. Офицеров убивали, жгли, топили, разрывали, медленно с невыразимой жестокостью молотками пробивали им головы.

Потом -- миллионы дезертиров. Как лавина, двигалась солдатская масса по железным, водным, грунтовым путям, топча, ломая, разрушая последние нервы бедной бездорожной Руси.

Потом -- Тарнополь, Калуш, Казань... Как смерч пронеслись грабежи, убийства, насилия, пожары по Галиции, Волынской, Подольской и другим губерниям, оставляя за собой повсюду кровавый след, и вызывая у обезумевших от горя, слабых духом русских людей чудовищную мысль:

-- Господи, хоть бы немцы поскорее пришли...

Это сделал солдат.

Тот солдат, о котором большой русский писатель, с чуткой совестью и смелым сердцем, говорил:*176

"...Ты скольких убил в эти дни солдат? Скольких оставил сирот? Скольких оставил матерей безутешных? И ты слышишь, что шепчут их уста, с которых ты навеки согнал улыбку радости?

Убийца! Убийца!

Но что матери, что осиротевшие дети. Настал еще более страшный миг, которого не ожидал никто, -- и ты предал Россию, ты всю Родину свою, тебя вскормившую, бросил под ноги врага!

Ты, солдат, которого мы так любили и... все еще любим.

ГЛАВА XXVI.

Офицерские организации.

В первых числах апреля среди офицеров Ставки возникла мысль об организации "Союза офицеров армии и флота". Инициаторы союза*177 исходили из того взгляда, что необходимо "едино мыслить, чтобы одинаково понимать происходящие события. Чтобы работать в одном направлении", ибо до настоящего времени "голоса офицеров -- всех офицеров, никто не слышал. Мы еще ничего не сказали по поводу переживаемых великих событий. За нас говорит всякий, кто хочет и что хочет. За нас решает военные вопросы, и даже вопросы нашего быта и внутреннего уклада всякий, кто желает и как желает".

Принципиальных возражений было два: первое -- нежелание вносить самим в офицерский корпус те начала коллективного самоуправления, которые были привиты армии извне в виде советов, комитетов и съездов, и внесли разложение. Второе -- опасение, чтобы появление самостоятельной офицерской организации не углубило еще более ту рознь, которая возникла между солдатами и офицерами. Исходя из этих взглядов, мы с Верховным главнокомандующим вначале отнеслись совершенно отрицательно к возникшему предположению. Но жизнь вырвалась уже из обычных рамок и смеялась над нашими побуждениями. Появился проэкт декларации, которая давала армии полную свободу союзов, собраний, и потому представлялось уже несправедливым лишать офицеров права профессиональной организации, хотя бы как средства самосохранения. Фактически офицерские общества возникли во многих армиях, а в Киеве, Москве, Петрограде и других городах -- с первых дней революции. Все они шли вразброд, ощупью, а некоторые союзы крупных центров, под влиянием разлагающей обстановки тыла, проявляли уже сильный уклон к политике советов.

Тыловое офицерство зачастую жило совершенно иною духовною жизнью, чем фронт. Так, например, московский совет офицерских депутатов в начале апреля вынес резолюцию, чтобы "работа Временного правительства протекала... в духе социалистических (?) и политических требований демократии, представляемой Советом р. и с. депутатов", и выражал пожелание, чтобы в составе Временного правительства было более представителей социалистических партий. Назревала фальсификация офицерского голоса и в более крупном масштабе: петроградский офицерский совет*178 созывал "Всероссийский съезд офицерских депутатов, военных врачей и чиновников" в Петроград, на 8 мая. Это обстоятельство являлось тем более нежелательным, что инициатор съезда -- исполнительный комитет, возглавляемый подполковником ген. штаба Гущиным,*179 проявил уже в полной мере свое отрицательное направление: участием в составлении декларации прав солдата (соединенное заседание 13 марта)*180 деятельным сотрудничеством в Поливановской комиссии, лестью и угодничеством перед Советом р. и с. депутатов, и неудержимым стремлением к слиянию с ним. На сделанное в этом смысле предложение Совет, однако, признал такое слияние "по техническим условиям пока неосуществимым".

Учтя все эти обстоятельства, Верховный главнокомандующий одобрил созыв офицерского съезда, с тем, чтобы не было произведено никакого давления ни его именем, ни именем начальника штаба. Эта корректность несколько осложнила дело: часть штабов, не сочувствуя идее, задержала распространение воззвания, а некоторые старшие начальники, как например, командующий войсками Омского округа, запретил вовсе командирование офицеров. И на местах вопрос этот вызвал кое-где подозрительность солдат и некоторые осложнения, вследствие чего инициаторы съезда предложили частям, совместно с офицерами, командировать и солдат для присутствия в зале заседаний...

Невзирая на все препятствия, офицеров-представителей съехалось в Могилев более 300; из них 76% от фронта, 17% от тыловых строевых частей и 7% от тыла. 7 мая съезд открылся речью Верховного главнокомандующего. В этот день впервые, не в секретных заседаниях, не в доверительном письме, а открыто, на всю страну верховное командование сказало:

-- Россия погибает.

Генерал Алексеев говорил:

"... В воззваниях, в приказах, на столбцах повседневной печати мы часто встречаем короткую фразу: "отечество в опасности".

Мы слишком привыкли к этой фразе. Мы как будто читаем старую летопись о днях давно минувших, и не вдумываемся в грозный смысл этой короткой фразы. Но, господа, это, к сожалению, тяжелая правда. Россия погибает. Она стоит на краю пропасти. Еще несколько толчков вперед, и она всей тяжестью рухнет в эту пропасть. Враг занял восьмую часть ее территории. Его не подкупишь утопической фразой: "мир без аннексий и контрибуций". Он откровенно говорит, что не оставит нашу землю. Он протягивает свою жадную лапу туда, где еще никогда не был неприятельский солдат -- на богатую Волынь, Подолию, Киевскую землю, т. е. на весь правый берег нашего Днепра.

А мы-то что? Разве допустит до этого русская армия?

Разве мы не вышвырнем этого дерзкого врага из нашей страны, а потом уже предоставим дипломатии заключать мир с аннексией или без аннексии?

Будем откровенны: упал воинский дух русской армии; еще вчера грозная и могучая, она стоит сейчас в каком-то роковом бессилии перед врагом. Прежняя традиционная верность Родине сменилась стремлением к миру и покою. Вместо деятельности, в ней заговорили низменные инстинкты и жажда сохранения жизни.

Внутри -- где та сильная власть, о которой горюет все государство? Где та мощная власть, которая заставила бы каждого гражданина нести честно долг перед Родиной?

Нам говорят, что скоро будет; но пока ее нет.

Где любовь к родине, где патриотизм?

Написали на нашем знамени великое слово "братство", но не начертали его в сердцах и умах. Классовая рознь бушует среди нас. Целые классы, честно выполнявшие свой долг перед Родиной, взяты под подозрение, и на этой почве возникла глубокая пропасть между двумя частями русской армии -- - офицерами и солдатами.

И вот, в такие минуты собрался первый съезд офицеров русской армии. Думаю, что нельзя выбрать более удобного и неотложного момента для того, чтобы единение водворилось в нашей семье; чтобы общая дружная семья образовалась из корпуса русских офицеров, чтобы подумать, как вдохнуть порыв в наши сердца, ибо без порыва -- нет победы, без победы -- нет спасения, нет России...

Согрейте же ваш труд любовью к Родине, и сердечным расположением к солдату; наметьте пути, как приподнять нравственный и умственный склад солдат, для того, чтобы они сделались искренними и сердечными вашими товарищами. Устраните ту рознь, какая искуственно посеяна в нашей семье.

В настоящее время -- это общая болезнь -- хотели бы всех граждан России поставить на платформы и платформочки, чтобы инспекторским оком посмотреть, сколько стоит на каждой из них. Что за дело, что масса армии искренно, честно и с восторгом приняла новый порядок и новый строй.

Мы все должны объединиться на одной великой платформе:

Россия в опасности. Нам надо, как членам великой армии, спасать ее. Пусть эта платформа объединит вас и даст силы к работе".

Эта речь, в которой вылилась "тревога сердца" вождя армии, послужила прологом к его уходу. Революционная демократия уже на памятном заседании с главнокомандующими, 4 мая вынесла свой приговор генералу Алексееву; теперь же, после 7-го, в левой части печати началась жестокая кампания против него, в которой советский официоз "Известия" соперничал с ленинскими газетами в пошлости и неприличии выходок. Эта кампания имела тем большее значение, что в данном вопросе военный министр Керенский был явно на стороне Совета.

Как бы в дополнение слов Верховного главнокомандующего, я в своей речи, касаясь внутреннего положения страны, говорил:

"...В силу неизбежных исторических законов пало самодержавие, и страна наша перешла к народовластию. Мы стоим на грани новой жизни, страстно и долго жданной, за которую несли головы на плаху, томились в рудниках, чахли в тундрах многие тысячи идеалистов.

Но глядим в будущее с тревогой и недоумением.

Ибо нет свободы в революционном застенке!

Нет правды в подделке народного голоса!

Нет равенства в травле классов!

И нет силы в той безумной вакханалии, где кругом стремятся урвать все, что возможно, за счет истерзанной Родины, где тысячи жадных рук тянутся к власти, расшатывая ее устои..."

Начались заседания съезда. Кто присутствовал на них, тот унес, вероятно, на всю жизнь неизгладимое впечатление от живой повести офицерской скорби. Так не напишешь никогда, как говорили эти "капитаны Буравины", "поручики Альбовы", с каким-то леденящим душу спокойствием, касаясь самых интимных, самых тяжких своих переживаний. Уже все переболело: в сердце не было ни слез, ни жалоб.

Я смотрел на ложи, где сидели "младшие товарищи", присланные для наблюдения за "контрреволюцией". Мне хотелось прочесть на их лицах то впечатление, какое они вынесли от всего слышанного. И мне показалось, что я вижу краску стыда. Вероятно, только показалось, потому что скоро они выразили бурный протест, потребовали права голоса на съезде и... пяти рублей суточных "по офицерскому положению".

На 13 общих заседаниях съеэд принял ряд резолюций. Я не буду останавливаться подробно на всех военно-общественных и технических вопросах, поставивших диагноз армейской болезни, и указавших способы ее излечения. Отмечу лишь характерные особенности этих резолюций, в сравнении с множеством армейских, фронтовых, областных и профессиональных съездов.

Союз, "исключая всякие политические цели", ставил своей задачей "поднятие боевой мощи армии во имя спасения Родины".

Указывая на состояние армии, близкое к развалу, съеэд оговаривал, что явление это "относится в равной мере как к несознательным группам солдат, так и к несознательной и недобросовестной части офицерства". Такую же объективность съезд проявил в определении причин разъединения между солдатами и офицерами, видя их, между прочим:

1) в низком культурном и образовательном уровне части офицеров и большинства солдат; 2) в полной разобщенности тех и других вне службы; 3) в растерянности начальников, не исключая и старших, а также в искании ими популярности в солдатской массе; 4) в недобросовестном отношении к воинским обязанностям, и проявлении злой воли отдельных лиц в той и другой среде. Офицерство, гонимое и бесправное, добросовестно разбиралось в своих грехах, и перед лицом смертельной опасности, угрожавшей стране, забыв и простив все, искало нравственного очищения своей среды от "элементов вредных, и не понимающих положения переживаемого момента".

Единственная корпорация среди всех классов, сословий, профессий, проявивших общее стихийное стремление рвать от государства, выпустившего из рук возжи, все, что возможно, в своих частных интересах, -- офицерство никогда ничего не просило лично для себя.

Что же могли предложить они для поднятия боеспособности армии, кроме восстановления тех начал, на которых зиждилось существование всех армий мира, а в известном отношении, и всех ранее подпольных, ныне вышедших на дневную поверхность революционных организаций? Восстановить дисциплину и авторитет начальника; пресечь безответственные выступления, "расширяющие искусственно созданную между двумя составными частями армии пропасть"; объявить кроме выпущенной декларации прав солдата, еще и декларацию обязанностей солдата, а также -- прав и обязанностей начальника; "заменить меры увещевания и нравственного воздействия против преступно нарушающих свой долг... самыми высшими уголовными наказаниями" и т. д.

Но самое главное -- офицерство просило и требовало власти -- над собой и над армией. Твердой, единой, национальной -- "приказывающей, а не взывающей". Власти правительства, опирающегося на доверие страны, а не безответственных организаций. Такой власти офицерство приносило тогда полное и неограниченное повиновение, не считаясь совершенно с расхождением в области социальной. Мало того, я утверждаю, что вся та внутренняя социальная, классовая борьба, которая разгоралась в стране все более и более, проходила мимо фронтового офицерства, погруженного в свою работу и в свое горе, не задевая его глубоко, не привлекая к непосредственному участию; эта борьба вызывала внимание офицерства лишь тогда, когда результаты ее явно потрясали бытие страны, и в частности армии. Я говорю, конечно, о массе офицерства; отдельные уклонения в сторону реакции, несомненно, были, но они вовсе не характерны для офицерского корпуса 1917 года.

Один из лучших представителей офицерской среды, человек вполне интеллигентный, генерал Марков, писал Керенскому, осуждая его систему обезличения начальников: "солдат по натуре, рождению и образованию, я могу судить и говорить лишь о своем военном деле. Все остальные реформы, и переделки нашего государственного строя, меня интересуют, лишь как обыкновенного гражданина. Но армию я знаю, отдал ей свои лучшие дни, кровью близких мне людей заплатил за ее успехи, сам окровавленный уходил из боя"... Этого не поняла и не учла революционная демократия.

Совершенно иначе протекал офицерский съезд в Петрограде, на который собралось около 700 делегатов (18-26 мая). В нем ярко раскололись два лагеря: политиканствовавших офицеров и чиновников тыла, и меньшей части -- настоящего армейского офицерства, попавшего на съезд по недоразумению. Исполнительный комитет составил программу, строго следуя установившемуся обычаю советских съездов: 1) отношение к Временному правительству и к Совету, 2) о войне, 3) об Учредительном собрании, 4) рабочий вопрос, 5) земельный вопрос, 6) реорганизация армии на демократических началах. Съезду придали в Петрограде преувеличенное значение, и открытие его сопровождалось торжественными речами многих членов правительства, и иностранных представителей; даже от имени Совета приветствовал собравшихся Нахамкес. С первого же дня выяснилось непримиримое расхождение двух групп. Оно являлось неизбежным хотя бы потому, что даже по такому кардинальному вопросу, как "приказ ? 1", товарищ председателя съезда, штабс-капитан Бржозек высказал взгляд: "издание его диктовалось исторической необходимостью: солдат был подавлен и настоятельно нужно было освободить его". Это заявление встречено было продолжительными аплодисментами части собрания!

После ряда бурных заседаний, большинством 265 голосов против 246, была принята резолюция, в которой говорилось, что "революционная сила страны -- в руках организованных крестьян, рабочих и солдат, составляющих преобладающую массу населения", а потому правительство должно быть ответственно перед Всероссийским советом!

Даже резолюция о необходимости наступления, прошла немногим более двух третей голосовавших.

Направление, взятое петроградским съездом, объясняется эаявлением (26 мая) той группы его, которая, отражая действительное мнение фронта, стояла на точке зрения "всемерной поддержки Временному правительству": "Исполнительный комитет петроградского совета офицерских депутатов, созывая съезд, не преследовал разрешения насущнейшей задачи момента -- возрождения армии, так как вопрос о боеспособности армии, и мерах к ее поднятию, даже не был поставлен в предложенной нам программе, а внесен лишь по нашему настоянию. Если верить весьма странному, чтобы не сказать более, заявлению председателя, подполковника Гущина -- целью созыва съезда было желание исполнительного комитета: пройти под нашим флагом в Совет рабочих и солдатских депутатов". Заявление вызвало ряд крупных инцидентов, три четверти состава ушло, и съезд распался.

Я коснулся вопроса о петроградском офицерском совете и съезде для того лишь, чтобы охарактеризовать настроения известной части тылового офицерства, имевшего частое общение с официальными и неофициальными правителями, и в глазах последних изображавшего "голос армии".

Точно так же, совершенно ничтожна была роль и других, офицерских и военно-общественных организаций;*181 о существовании многих из них я узнал только теперь, перебирая бумаги.

Могилевский съезд, вызывавший неослабное внимание, и большое расположение Верховного главнокомандующего, закрылся 22 мая. В это время генерал Алексеев был уже уволен от командования русской армией и, глубоко переживая этот эпизод своей жизни, не мог присутствовать на закрытии. Я простился со съездом следующнм словом:

"Верховный главнокомандующий, покидающий свой пост, поручил мне передать вам, господа, свой искренний привет и сказать, что его старое солдатское сердце бьется в унисон с вашими, что оно болеет той же болью, и живет той же надеждой на возрождение истерзанной, но великой русской армии. Позвольте и мне от себя сказать несколько слов. С далеких рубежей земли нашей, забрызганных кровью, собрались вы сюда и принесли нам свою скорбь безысходную, свою душевную печаль.

Как живая, развернулась перед нами тяжелая картина жизни и работы офицерства, среди взбаламученного армейского моря.

Вы -- бессчетное число раз стоявшие перед лицом смерти! Вы -- бестрепетно шедшие впереди своих солдат на густые ряды неприятельской проволоки, под редкий гул родной артиллерии, изменнически лишенной снарядов! Вы -- скрепя сердце, но не падая духом, бросавшие последнюю горсть земли в могилу павшего сына, брата, друга! Вы ли теперь дрогнете? Нет!

Слабые -- поднимите головы. Сильные -- передайте вашу решимость, ваш порыв, ваше желание работать для счастья Родины, перелейте их в поредевшие ряды наших товарищей на фронте. Вы не одни: с вами все, что есть честного, мыслящего, все, что остановилось на грани упраздняемого ныне здравого смысла.

С вами пойдет и солдат, поняв ясно, что вы ведете его не назад -- к бесправию и нищете духовной, а вперед -- к свободе и свету.

И тогда над врагом разразится такой громовой удар, который покончит и с ним и с войной.

Проживши с вами три года войны одной жизнью, одной мыслью, деливши с вами и яркую радость победы, и жгучую боль отступления, я имею право бросить тем господам, которые плюнули нам в душу, которые, с первых же дней революции, свершили свое Каиново дело над офицерским корпусом... я имею право бросить им:

Вы лжете! Русский офицер никогда не был ни наемником, ни опричником.

Забитый, загнанный, обездоленный не менее, чем вы, условиями старого режима, влача полунищенское существование, наш армейский офицер -- сквозь бедную трудовую жизнь свою -- донес, однако, до отечественной войны -- как яркий светильник -- жажду подвига. Подвига -- для счастья Родины.

Пусть же сквозь эти стены услышат мой призыв и строители новой государственной жизни:

Берегите офицера! Ибо от века и доныне он стоит верно и бессменно на страже русской государственности. Сменить его может только смерть".

Отпечатанный комитетом текст моей речи распространился по фронту, и я был счастлив узнать из многих полученных мною тогда телеграмм и писем, что слово, сказанное в защиту офицера, дошло до его наболевшего сердца.

Съезд оставил при Ставке постоянное учреждение -- "Главный комитет офицерского союза".*182 За первые три месяца своего существования, комитет не успел пустить глубоких корней в армии. Роль его ограничивалась организацией отделений союза в армиях -- и в военных кругах, разбором доходивших до него жалоб, гласным осуждением в исключительных случаях негодных офицеров ("черная доска"), некоторой весьма ограниченной помощью изгнанным солдатами офицерам, -- и декларативными заявлениями правительству и печати по поводу важнейших событий государственной и военной жизни. После июньского наступления, тон этих деклараций стал резким, осуждающим и вызывающим, что крайне обеспокоило министра-председателя, который упорно добивался перевода Главного комитета из Могилева в Москву, придавая его настроению самодовлеющее значение, опасное для Ставки.

Комитет, довольно пассивный во время командования генерала Брусилова, действительно принял впоследствии участие в выступлении генерала Корнилова. Но не это обстоятельство повлияло на перемену его направления. Комитет несомненно отражал общее настроение, охватившее тогда командный состав и русское офицерство, настроение, ставшее враждебным Временному правительству. При этом, в офицерской среде не отдавали себе ясного отчета о политических группировках внутри самого правительства, о глухой борьбе между ними, о государственно-охранительной роли в нем многих представителей либеральной демократии, и потому враждебное отношение создалось ко всему правительству в целом.

Бывшие доселе совершенно лояльными, а в большинстве и глубоко доброжелательными, терпевшие скрепя сердце все эксперименты, которые Временное правительство вольно и невольно производило над страной и армией, эти элементы жили одной надеждой на возможность возрождения армии, наступления и победы. Когда же все надежды рухнули, то, не связанное идейно с составом 2-го коалиционного правительства, наоборот, питая к нему полное недоверие, офицерство отшатнулось от Временного правительства, которое, таким образом, потеряло последнюю верную опору.

Этот момент имеет большое историческое значение, дающее ключ к уразумению многих последующих явлений. Русское офицерство -- в массе своей глубоко демократичное по своему составу, мировоззрениям и условиям жизни, с невероятной грубостью и циннзмом оттолкнутое революционной демократией и не нашедшее фактической опоры и поддержки в либеральных кругах, близких к правительству, очутилось в трагическом одиночестве. Это одиночество и растерянность служили впоследствии не раз благодарной почвой для сторонних влияний, чуждых традициям офицерского корпуса, и его прежнему политическому облику, -- влияний, вызвавших расслоение и как финал братоубийство. Ибо не может быть никаких сомнений в том, что вся сила, вся организация и красных и белых армий покоилась исключительно на личности старого русского офицера.

И если затем, в течение трехлетней борьбы, мы были свидетелями расслоения и отчуждения двух сил русской общественности в противобольшевистском лагере, то первопричину их надо искать не только в политическом расхождении, но и в том каиновом деле в отношении офицерства, которое было совершено революционной демократией, с первых же дней революции.

ГЛАВА XXVII.

Революция и казачество.

Своеобразную роль в истории смуты играет казачество. Слагавшиеся исторически, в течение нескольких веков, взаимоотношения казачества с центральной общерусской властью, носили характер двойственный. Власть всемерно поощряла развитие казачьей колонизации, на беспокойных рубежах русской земли, где шла непрерывная война, охотно мирясь с особенностями их военно-земледельческого быта, и допуская большую или меньшую независимость, -- и самобытные формы народоправства, -- с представительными органами (кош, круг, рада...), выборной "войсковой старшиной" и атаманами. "Государство при слабости своей, -- говорит Соловьев, -- смотрело не так строго на действия казаков, если они обращались только против чужих стран; при слабости государства, считалось нужным давать выход этим беспокойным силам". Но "действия" казаков обращались не раз и против Москвы, и это обстоятельство вызвало затяжную внутреннюю борьбу, которая длилась до конца 18 века, когда, после жестокого усмирения Пугачевского бунта, вольному юго-восточному казачеству был нанесен окончательный удар; оно мало-помалу утрачивает свой резко оппозиционный характер, и приобретает даже репутацию наиболее консервативного, государственного элемента, опоры престола и режима.

С тех пор, власть непрестанно демонстрировала свое расположение к казачеству, -- и подчеркиванием действительно больших заслуг его, и торжественными обещаниями сохранения "казачьих вольностей",*183 и почетными назначениями по казачьим войскам лиц императорской фамилии. Вместе с тем, власть принимала все меры, чтобы "вольности" эти не развивались чрезмерно, в ущерб той беспощадной централизации, которая составляла историческую необходимость, -- в начале построения русской государственности, -- и огромную историческую ошибку, в ее позднейшем развитии. К числу таких мер, надлежит отнести ограничение казачьего самоуправления, и в последнее время традиционное назначение атаманами лиц неказачьего сословия, зачастую совершенно чуждых казачьему быту. Старейшее, и наибольшее численно Донское войско, возглавлялось не раз генералами немецкого происхождения.

Казалось, царское правительство имело полное основание рассчитывать на казачество: многократные усмирения вспыхивавших в России местных политических, рабочих и аграрных беспорядков, подавление более серьезного явления -- революции 1905-1906 г. г., в котором большое участие приняли и казачьи войска, -- все это как будто поддерживало установившееся мнение о казаках. С другой стороны, эпизоды "усмирения", с неминуемым насилием, иногда жестокостью, получали широкое распространение в народе, преувеличивались, -- и вызывали враждебное отношение к казакам на фабрике, в деревне, среди либеральной интеллигенции, и главным образом в среде тех элементов, которые известны под именем революционной демократии. Во всей подпольной литературе -- в воззваниях, листовках, картинах -- понятие "казак" стало синонимом "слуги" реакции.

Это определение грешило большим преувеличением. Баян Донского казачьего войска, Митрофан Богаевский, так говорит о политической физиономии казачества: "первым и основным условием, удержавшим казачество, по крайней мере, в первые дни, от развала, была идея государственности, правопорядка, глубоко сидящее сознание необходимости жизни в рамках закона. Это искание порядка законности красной нитью проходило, и проходит через все круги всех казачьих войск". Но такие альтруистические побуждения, -- одни далеко не исчерпывают вопроса. Невзирая на огромную тяжесть поголовной военной службы, казачество, в особенности южное, пользовалось известным благосостоянием, исключавшим тот важнейший стимул, который подымал против власти и режима рабочий класс, и крестьянство центральной России. Необыкновенно запутанный земельный вопрос, противопоставлял сословно-экономические интересы казачества -- интересам "иногородних"*184 поселенцев. Так например, в старейшем и крупнейшем войске Донском, обеспеченность землей отдельного хозяйства выражалась, в среднем, в десятинах: казачьего 19,3-30, коренных крестьян 6,5, пришлых крестьян 1,3. Наконец в силу исторических условий, узкотерриториальной системы комплектования, казачьи части имели совершенно однородный состав, обладали большой внутренней спайкой и твердой, хотя и несколько своеобразной, в смысле взаимоотношений офицера и казака, дисциплиной, и поэтому оказывали полное повиновение своему начальству и верховной власти.

Правительство опираясь на все эти побуждения, широко использовало казачьи войска для подавления народных волнений, и тем навлекло на них глухое озлобление среди бродящей, недовольной массы населения.

За свои исторические "вольности" казачьи войска, как я уже сказал, несли почти поголовную службу. Тягость ее, -- и степень относительного значения этих войск, в составе вооруженных сил русской державы, -- определяются приводимой таблицей:

Состав казачьих войск к осени 1917 г.

  Войск                Конных     Сотен не в       Пеших
                       полков     составе полков   батальонов

  Донского               60          72             --
  Кубанского             37          37             22
  Оренбургского          18          40             --
  Терского               12           3              2
  Уральского              9           4             --
  Сибирского              9           3             --
  Забайкальского          9           -             --
  Семиреченского          3           7             --
  Астраханского           3           -             --
  Амурского               2           5             --
     ________________________________________________________
     ВСЕГО*185          162         171             24

Отчасти как армейская конница -- в составе дивизий и корпусов, отчасти же как корпусная и дивизионная конница -- в составе полков, дивизионов и отдельных сотен, казачьи части были разбросаны по всем русским фронтам, от Балтийского моря до Персии.

Казачество, в противовес всем прочим составным частям армии, не знало дезертирства.

Когда началась революция, все политические группировки обратили большое внимание на казачество -- одни возлагая на него преувеличенные надежды, другие -- относясь к нему с нескрываемой подозрительностью. Правые круги ожидали от казачества реставрации; либеральная буржуазия -- активной опоры правопорядка; левые опасались контрреволюционности, и повели поэтому бешенную агитацию в казачьих частях, стремясь к их разложению. Этому отчасти содействовало и то покаянное настроение, которое прозвучало на всех казачьих собраниях, съездах, кругах, радах, -- где свергнутая власть обвинялась в систематическом восстановлении казаков против народа...

Что касается Временного правительства, то отношение его к казакам было также двойственным. С одной стороны, правительство оказывало казакам все знаки внешнего внимания, и не противилось созданию на местах захватным порядком широкого самоуправления, и выборного атаманства, с другой, -- стремилось изъять из подчинения выборным атаманам казачьи гарнизоны областей и ограничить компетенцию казачьей власти, ставя повсюду, для наблюдения за закономерностью ее действий, правительственных комиссаров.

Взаимоотношения казачества с местным земледельческим населением были необыкновенно сложны, -- в особенности, в казачьих областях Европейской России.*186 Среди казачьих наделов были вкраплены земли крестьян -- давних переселенцев (коренных), земли, находящиеся в долгосрочной аренде, на которых выросли большие поселки, наконец, земли, жалованные некогда верховной властью различным лицам, и постепенно переходившие в собственность иногородних. На почве этих взаимоотношений теперь возникла распря, начавшая принимать характер насилий и захватов. В отношении Донского войска, дававшего тон всем остальным, -- Временное правительство сочло себя вынужденным обнародовать 7 апреля воззвание, в котором -- подтверждая, что "права казаков на землю, как они сложились исторически, остаются неприкосновенными", вместе с тем обещало и иногороднему населению, "владение которого на землю также имеет за собою историческое право", что оно будет удовлетворено в возможной мере Учредительным собранием. Этот земельный ребус, затуманивший самое больное место казачьих чаяний, был недвусмысленно разъяснен, в половине мая, министром земледелия Черновым (на Всероссийском крестьянском съезде), который заявил, что казаки имеют большие земельные наделы, и теперь им придется поступиться частью своих земель.

В казачьих областях, между тем, шла кипучая работа в сфере самоопределения и самоуправления; печать приносила сведения неясные, сбивчивые; никто еще не слышал голоса всего казачества. Понятно поэтому то всеообщее внимание, которое сосредоточено было на собравшемся в начале июня в Петрограде Всероссийском казачьем съезде.

Казаки, учтя всю сложность своего положения, отдали дань и революции и государственности и собственным своим нуждам: ведь вопрос об угодьях самый жизненный, и сделали приятный жест по адресу Совета.

Съезд единодушно сказал:

Россия должна быть неделимой демократической республикой, с широким местным самоуправлением.

Всемерная поддержка Временному правительству, но обращается его внимание на необходимость борьбы против анархистов, большевиков и интернационалистов, и на принятие решительных мер против их пропаганды.

Неприкосновенность казачьего уклада. Но после войны -- несение службы на общих основаниях.

Оставление в неотъемлемую, и неприкосновенную собственность, каждого казачьего войска, его земель и угодий со всеми недрами.

Труднее было с вопросом об отношении к Совету. Но и здесь съезд нашел выход: после обмена приветствиями, и взаимного кооптирования делегаций, после вскользь оброненной председателем фразы, что "казачество пойдет по одному пути с Советом", после неответственной речи на съезде советов терского делегата, что казачество считает Совет "истинным хозяином земли русской", -- вопрос об отношении к Совету, поставленный на повестку последнего заседания, "за недостатком времени" был снят. Казачий съезд закрылся, оставив в Петрограде "Совет союза казачьих войск".

Впечатление у всех осталось неопределенное: и надежды одних, и опасения других не рассеялись.

Тем временем, по инициативе революционной демократии, началась сильнейшая агитация, с целью проведения идеи "расказачивания". Там, где казаки были вкраплены в меньшинстве, среди иногороднего или туземного населения, она имела вначале некоторый успех: так в марте круг Забайкальского войска, совместно с крестьянами и инородцами, постановила упразднить войско; в Сибирском войске вызвал большие осложнения приезд 43 делегатов, командированных с фронта распропагандированным комитетом Сибирской дивизии, -- для "расказачивания", -- и для общей разверстки земли между казаками и крестьянами. Но в общем, идея самоупразднения никакого успеха не имела. Наоборот, среди казачества все более усиливалось стремление ко внутренней обособленной организации и к единению всех казачьих войск. Повсюду возникли казачьи правительства, выборные атаманы, -- и представительные учреждения (круги и рады), компетенция которых расширялась, -- в зависимости от ослабления авторитета, -- и власти Временного правительства. Во главе казачества появились такие крупные люди, как Каледин (Дон), Дутов (Оренбург), Караулов (Терек).

В областях образовалось троевластие. Атаман с правительством, комиссар, совет рабочих депутатов.*187

Роль комиссаров Временного правительства была довольно неопределенной, права и обязанности неясны. Назначение, например, комиссара в Донскую область, определено правительственным актом в таком виде: "для улаживания всяких споров, для достижения соглашений, и вообще, для правильной постановки разных местных вопросов"... Впрочем, комиссары, после кратковременной и неудачной борьбы, вскоре стушевались, и не проявляли никакой деятельности. Гораздо более серьезною -- становилась борьба казачьей власти с местными советами, комитетами, опиравшимися на буйную солдатскую чернь, наводнявшую области в качестве армейских запасных батальонов, и тыловых армейских частей. Этот бич населения положительно терроризовал страну, создавая анархию в городах и станицах, производя разгромы, захват земель и предприятий, попирая всякое право, всякую власть, -- и создавая невыносимые условия жизни. Бороться с этим засилием каэакам было нечем -- все части находились на фронте; только в Донской области, случайно, к осени 1917 года, не без сознательного попустительства Ставки, сосредоточилась одна дивизия, позднее три, при посредстве которых генерал Каледин пытался водворить порядок. Но все его мероприятия, как то занятие вооруженной силой железнодорожных узлов, важнейших копей и крупных пунктов, обеспечивавшее нормальную связь и питание центра и фронтов, -- встречали не только сильнейшее противодействие со стороны советов, -- и обвинение в контрреволюционности, но даже некоторую подозрительность во Временном правительстве. В то же время, кубанцы и терцы просили Дон прислать хоть несколько сотен, так как "от товарищей дышать становится невозможно".

Завязанные в первые дни революции дружественные отношения, между общерусской и казачьей революционными демократиями, вскоре порвались окончательно. "Казачий социализм" оказался явлением настолько самодовлеющим, замкнутым в своих сословно-корпоративных рамках, что не укладывался в общепринятой идеологии учения, хотя казачьи представители его носили те же установленные названия -- соц.-револ. и соц.-демокр.; при этом в Донском круге, например, при большинстве кадет, было солидное представительство социал-революционеров,*189 а в Кубанской раде, -- преобладание социал-революционеров и социал-демократов. Главная масса выборного казачества -- преимущественно степенные "старики" (молодежь - вся на фронте) не отличалась особенно ни общим, ни политическим развитием, и не принадлежала, конечно, ни к каким партиям, смотрела на вещи с чисто прикладной казачьей точки зрения, и умеряла до некоторой степени политические увлечения своих верхов.

Советы придали идее "расказачения" внешние формы как будто объективные: они стремились к объединению всех русских губерний в административном устройстве (советском), казаки же -- к обособлению и чисто казачьему самоуправлению; советы требовали проведения общеземского демократического положения, казаки не желали поступаться своими учреждениями; советы настаивали на уравнении земельных наделов между казаками и крестьянами, казаки всеми силами защищали свое право собственности, и распоряжения казачьими землями, основывая его на исторических заслугах своих, в качестве завоевателей, охранителей и колонизаторов бывших рубежей русской земли.

Организация общего областного управления не удалась. Началась внутренняя борьба.

На почве этой возникли два явления: первое -- тяжелая атмосфера отчужденности и вражды между казачьим и иногородним населением, принимавшая иногда, впоследствии -- в быстро менявшихся этапах гражданской войны, -- чудовищные формы взаимного истребления -- когда власть переходила из рук в руки. При этом, обыкновенно, та или другая половина населения крупнейших казачьих областей, устранялась вовсе от участия в строительстве и хозяйстве края.*190 Второе -- так называемый казачий сепаратизм или самостийность.

Казачество не имело никакого основания ожидать от революционной демократии благоприятного разрешения своей участи, и особенно, в наиболее жизненном для него вопросе -- земельном. С другой стороны, Временное правительство -- также заняло двусмысленную позицию в этом отношении, и притом правительственная власть явно клонилась к упадку. Будущее рисовалось в совершенно неопределенных контурах. Отсюда, независимо от общего здорового течения к децентрализации, у казаков, веками искавших "воли", явилось стремление самим обеспечить себе максимум независимости, чтобы поставить будущее Учредительное собрание перед совершившимся фактом, -- или, как говорили более откровенные казачьи деятели, "чтобы было с чего сбавлять". Отсюда -- постепенная эволюция от областного самоуправления к автономии, федерации и конфедерации. Отсюда наконец, при вмешательстве отдельных местных самолюбий, честолюбий и интересов, -- перманентная борьба со всяким началом общегосударственного направления, ослаблявшая обе стороны и затянувшая надолго гражданскую войну.*191 Эти же обстоятельства родили идею самостоятельной казачьей армии, возникшей впервые среди кубанцев, и не поддержанной тогда Калединым, и более государственными элементами Дона.

Всё изложенное относится, главным образом, к трем казачьим войскам (Дон, Кубань, Терек), составляющим более 60% всего казачества. Но общие характерные черты свойственны и другим войскам.

В стремлении к объединению, казачество добивалось восстановления упраздненной должности походного атамана при Ставке, ведавшего ранее в административном отношении всеми казачьими войсками на фронте. В Ставку приезжала делегация казачьего союза просить о сохранении, до выяснения этого вопроса, атаманского штаба. Очевидно, в будущем предусматривалась возможность серьезного политического значения этого института. Верховный главнокомандующий, исходя исключительно из целесообразности, и не желая запутывать еще более в корне нарушенное единство командования, отнесся отрицательно к созданию новой должности. Интересно, что такого же взгляда держался сам признанный глава казачества, -- генерал Каледин, -- которому впоследствии правительство, опасаясь возрастающего влияния его на Дону, предложило пост походного атамана. "Должность эта, -- говорил Каледин, -- совершенно не нужна. Она и в прежнее время существовала только для того, чтобы посадить кого-нибудь из великих князей. Чины штаба проводили время в поездках в тылу и попойках, держась в почтительном отдалении от армии, ее нужд и горестей". Каледин решительно отказался. Однако, в левых кругах, чрезвычайно подозрительно относившихся и к казачеству и к Ставке, проэкт походного атаманства вызвал большое беспокойство. Отравленная болезненной подозрительностью, революционная демократия искала проявления контрреволюции, -- и там, где руководствовались исключительно интересами государственными.

Сообразно с видоизменением состава Временного правительства, и падением его авторитета, менялось отношение к нему казачества, нашедшее выражение в постановлениях и обращениях совета союза казачьих войск, атаманов, кругов и правительств. Если до июля казачество вотировало всемерную поддержку правительству, и полное повиновение, то позже оно, признавая до конца власть правительства, вступает, однако, в резкую оппозицию по вопросам об устройстве казачьего управления и земства, против применения казаков для усмирения мятежных войск и районов, и так далее. В сентябре, после корниловского выступления, Донское войско, поддержанное другими, становится на защиту Донского атамана Каледина, объявленного мятежником Временным правительством, проявившим в этом деле чрезвычайное легкомыслие и неосведомленность. Лояльность Каледина в отношении общерусской власти простиралась так далеко, что уже после падения Временного правительства, он не решался расходовать на нужды области денежные запасы областных казначейств, и сделал это только после ассигнования, одним из прибывших в область членов бывшего правительства, 15 миллионов рублей... Атамана казаки не выдали, в посылке карательных отрядов категорически отказали. А в октябре Кубанская рада облекает себя учредительными правами, и издает конституцию "Кубанского края". С правительством говорят уже таким тоном: "когда же Временное правительство отрезвится от этого угара (большевистское засилие) и положит решительными мерами конец всем безобразиям?"

Временное правительство, не имея уже ни авторитета, ни реальной силы, сдало все свои позиции, и пошло на примирение с казачьими правительствами.

Замечательно, что даже в конце октября, когда, вследствие порыва связи, о событиях в Петрограде и Москве, и о судьбе Временного правительства на Дону, не было еще точных сведений, и предполагалось, что осколки его где-то еще функционируют, казачья старшина в лице представителей собиравшегося Юго-восточного союза*192 искала связи с правительством, предлагая помощь против большевиков, но... обусловливая ее целым рядом экономических требований: беспроцентным займом в полмиллиарда рублей, отнесением на государственный счет всех расходов по содержанию вне территории союза казачьих частей, устройством эмеритальной кассы для пострадавших, и оставлением за казаками всей "военной добычи" (?), которая будет взята в предстоящей междуусобной войне...

Небезынтересно, что Пуришкевич долго носился с идеей переезда на Дон Государственной Думы, для противовеса Временному правительству, и сохранения источника власти на случай его крушения. Каледин отнесся к этому предложению отрицательно.

Характерным показателем отношения, которое сумели сохранить к себе казаки в самых разнородных кругах, является та тяга на Дон, которая впоследствии, к зиме 1917 года, привлекла туда Родзянко, Милюкова, генерала Алексеева, Быховских узников, Савинкова и даже Керенского, который явился в Новочеркасск к генералу Каледину, в двадцатых числах ноября 1917 г., но не был им принят. Не явился только Пуришкевич, да и то потому, что в это время сидел в тюрьме у большевиков в Петрограде.

И вдруг оказалось, что все это чистая мистификация, что никакой силы у казачества в то время уже не было!

Ввиду разгоравшихся на территории казачьих войск беспорядков, атаманы не раз входили с ходатайством: о возвращении с фронта хотя бы части казачьих дивизий. Их ждали с огромным нетерпением, и возлагали на них самые радужные надежды. В октябре эти надежды как будто начали сбываться: потянулись домой казачьи дивизии. Преодолевая в пути всевозможные препятствия, задерживаемые на каждом шагу Викжелем и местными советами, подвергаясь не раз оскорблению, разоружению, употребляя где просьбу, где хитрость, а где и угрозу оружием, казачьи части пробились в свои области.

Как я уже говорил, противогосударственная пропаганда обрушилась с большою силою на казаков. Тем не менее, казачьи части, восприняв и комитеты, и все начала "революционной дисциплины", долго сохраняли относительную боеспособность и повиновение. Еще в июле, у меня на Западном фронте казачьи части выступали с неохотой, но безотказно против неповиновавшихся пехотных полков. Принимались меры, чтобы изъять казачьи войска из-под влияния армейских комитетов. Так на Юго-западном фронте образовалось казачье "правление", отозвавшее казаков из всех общеармейских комитетов, и ставшее в подведомственное отношение к "Совету союза казачьих войск". В полки одна за другой приезжали от областей делегации "стариков", чтобы вразумить опьяненную общим угаром "свобод" свою молодежь. Иногда это вразумление выражалось первобытным, и довольно варварским способом физического воздействия...

Но никакими мерами нельзя было оградить казачьи войска от той участи, которая постигла армию, ибо вся психологическая обстановка, и все внутренние и внешние факторы разложения, быть может, менее интенсивно, но в общем одинаково воспринимались и казачьей массой. Два неудачных и непонятных казакам похода на Петроград с Крымовым*193 и Красновым*194 внесли еще большую путаницу в их смутное политическое миросозерцание.

С возвращением казачьих войск в родные края, наступило полное разочарование: они -- по крайней мере донцы, кубанцы и терцы*195 -- принесли с собой с фронта самый подлинный большевизм, чуждый, конечно, какой-либо идеологии, но со всеми знакомыми нам явлениями полного разложения. Это разложение назревало постепенно, проявлялось позже, но сразу ознаменовавшись отрицанием авторитета "стариков", отрицанием всякой власти, бунтом, насилиями, преследованием и выдачей офицеров, а главное -- полным отказом от всякой борьбы с советской властью, обманно обещавшей неприкосновенность казачьих прав и уклада. Большевизм и казачий уклад. Такие нелепые противоречия выдвигала ежедневно русская действительность, на почве пьяного угара, в который выродилась желанная свобода.

Началась трагедия казачьей жизни и казачьей семьи, где выросла непреодолимая стена между "стариками" и "фронтовиками", разрушая жизнь и подымая детей против своих отцов.

ГЛАВА XXVIII.

Национальные части.

Национального вопроса в старой русской армии почти не существовало. В солдатской среде представители народностей, населявших Россию, испытывали несколько большую тягость службы, обусловленную незнанием, или плохим знанием ими русского языка, на котором велось обучение. Только на этой почве -- технических затруднений обучения -- быть может общей грубости и некультурности, но отнюдь не национальной нетерпимости -- возникали много раз трения, отяжелявшие положение инородных элементов, тем более, что в силу системы смешанного комплектования, они были обыкновенно оторваны от родных краев: территориальная система комплектования армии признавалась технически нерациональной, и политически небезопасной. В частности, малорусский вопрос не существовал вовсе. Малорусская речь вне официального обучения, песни, музыка приобрели полное признание, и ни в ком не вызывали впечатления обособленности, воспринимаясь как свое русское, родное. В армии, кроме евреев, все остальные элементы ассимилировались довольно быстро и прочно; армейская среда не являлась вовсе проводником, -- ни принудительной русификации, ни национального шовинизма.

Еще менее национальное расслоение заметно было в офицерской среде. За корпоративными, военными, товарищескими, -- или просто человеческими качествами и достоинствами, отходили на задний план или стирались вовсе национальные перегородки. Лично мне, в течение 25 лет службы до революции, и в голову не приходило вносить когда-либо этот элемент в отношения командные, служебные, товарищеские. Именно интуитивно, а не в результате известных взглядов и убеждений. Возбуждаемые вне армии, в политической жизни страны национальные вопросы интересовали, волновали, разрешались в ту или другую сторону, иногда резко и непримиримо, не переходя, однако, за грань военной жизни.

Несколько иное положение занимали евреи. К вопросу этому я вернусь впоследствии. В отношении же старой армии можно сказать, что он имел значение скорее бытовое, нежели политическое. Нельзя отрицать, что в армии известная тенденция к угнетению евреев была, но она отнюдь не входила в систему, не инспирировалась свыше, а возникла в низах и в силу сложных причин, далеко выходивших за рамки жизни, быта и взаимоотношений военной среды.

Евреи не имели доступа в офицерскую среду до третьего колена. Закон этот, однако, не соблюдался, и в офицерском корпусе состояли не только прапорщики запаса, но и генералы генерального штаба, принявшие до службы христианство.

Правительственная политика, -- среди офицерского состава всех народностей русского государства, -- выделяла одних только поляков. Это традиционное недоверие, -- имело формы несправедливые и обидные. Секретными циркулярами был установлен целый ряд ограничений, в отношении офицеров-поляков: определенный процент их, в составе войск западных и юго-западных округов, воспрещение назначений на должности полкового штаба, лишение права поступления в академии генерального штаба, и даже интендантскую, курсовыми офицерами в военные училища и т. д. Для лиц, обладавших влечением к военной службе, и желавших расчистить себе широкий путь через академию, был единственный выход -- сделка с собственной совестью и перемена религии. Через это испытание должны были пройти, между прочим, покойный генерал Пузыревский, составивший себе в военном мире большое имя, и один из генералов, занимающий ныне высокий пост в польской армии. Имена других поляков, сохранивших религию, и дошедших до высших степеней военной иерархии, исчисляются единицами. Среди командовавших войсками, например, я знал одного только поляка -- генерала Гурчина, тогда как немцы насчитывались десятками.

Нужно отдать справедливость офицерской среде -- в ней, в общем, совершенно отсутствовали те начала нетерпимости и предубеждения, которые проводились правительством. В военном быту тяготились этими стеснениями, осуждали их и, когда было возможно, обходили закон в пользу поляков. Это обстоятельство должно сгладить горечь некоторых воспоминаний среди той большой части офицерства польской армии, которое нашло себе некогда приемную семью в русской офицерской среде, вместе с нею прошло крестный путь войны и смуты, и раньше ее выбилось на дорогу к воссозданию Родины.

Война, во всяком случае, опрокинула веяния перегородки, а революция принесла, -- и в порядке законодательном, -- отмену всех вероисповедных и национальных ограничений.

Еще до 1917 года были созданы национальные части, по различным соображениям. Несколько латышских стрелковых батальонов, пользовавшихся до революции хорошей боевой репутацией. Кавказская туземная дивизия, которою командовал великий князь Михаил Александрович. Она более известна под названием "Дикой" и состояла из добровольцев -- северо-кавказских горцев. Едва ли не стремление к изъятию с территории Кавказа наиболее беспокойных элементов, -- было исключительной причиной этого формирования. Во всяком случае, эпические картинки боевой работы "Дикой" дивизии бледнеют, на общем фоне ее первобытных нравов и батыевских приемов. Сербская дивизия (потом корпус), составленная из пленных югославян, которая после неудач и потерь, понесенных в Добрудже, в задунайском отряде генерала Заюнчковского*196 в 1916 году, не могла оправиться. На почве общего упадка дисциплины, отчасти же ввиду возникшей политической распри, между родственными, но не очень дружными славянскими племенами ("Великая Сербия" противополагалась "Юго-Славии"), пришлось сербский корпус летом 1917 года расформировать. Наконец, чехословацкая бригада -- из пленных, к осени 1917 года развернутая в целый корпус, сыгравший впоследствии такую исключительную, -- и двойственную роль в антибольшевистской борьбе Сибири.

С началом революции и ослаблением власти, проявилось сильнейшее центробежное стремление окраин, и наряду с ним, стремление к национализации, то есть, расчленению армии. Несомненно, потребность такого расчленения тогда не исходила из сознания массы, и не имела никаких реальных обоснований (Я не говорю о польских формированиях). Единственные мотивы национализации заключались тогда, -- в стремлении политических верхов возникавших новообразований, -- создать реальную опору для своих домогательств, и чувство самосохранения, побуждавшее военный элемент искать в новых и длительных формированиях, временного или постоянного освобождения от боевых операций. Начались бесконечные национальные военные съезды, вопреки разрешению правительства и главного командования. Заговорили вдруг все языки: литовцы, эстонцы, грузины, белорусы, малороссы, мусульмане -- требуя провозглашенного "самоопределения", -- от культурно-национальной автономии, до полной независимости включительно, а главное -- немедленного формирования отдельных войск. В конце концов, более серьезных результатов, несомненно отрицательных в смысле целости армии достигли формирования украинское и польское, отчасти -- закавказские. Прочие попытки были пресечены. Лишь в последние дни существования русской армии в октябре 1917 года, генерал Щербачев, с целью удержания Румынского фронта, приступил к широкому расслоению войск по национальным признакам -- попытка, окончившаяся полной неудачей. Должен добавить, что только одна национальность не требовала самоопределения, в смысле несения военной службы, -- это еврейская. И каждый раз, когда откуда-нибудь вносилось предложение -- в ответ на жалобы евреев -- организовать особые еврейские полки, это предложение вызывало бурю негодования, в среде евреев и в левых кругах, и именовалось злостной провокацией.

Правительство отнеслось резко отрицательно к расслоению армии, по признакам национальности. Керенский в письме на имя польского съезда (1 июня 1917 года) высказал такой взгляд: "Великий подвиг освобождения России и Польши, может быть совершен лишь при условии, что организм русской армии не будет ослаблен, что никакие организационные изменения не нарушат ее единства... Выделение национальных войск... в настоящий тяжелый момент растерзало бы ее тело, подорвало бы ее мощь и было бы гибелью как для революции, так и для свободы России, Польши и других народностей, населяющих Россию".

Командный элемент относился к вопросу национализации двойственно. Большая часть совершенно отрицательно, меньшая с некоторой надеждой, что, порывая связь с Советом рабочих и солдатских депутатов, создаваемые заново, национальные части могут избегнуть ошибок, увлечений демократизации, и стать здоровым ядром для укрепления фронта и создания армии. Генерал Алексеев решительно противился всем попыткам национализации, но поощрял польские и чехословацкие формирования. Генерал Брусилов самовольно разрешил первое украинское формирование, прося затем Верховного главнокомандующего "не отменять, и не подрывать тем его авторитета".*197 Полк оставили. Генерал Рузский также самовольно приступил к эстонским формированиям*198 и т. д. Вероятно по тем же мотивам, по которым некоторые начальники допускали формирования, но в обратном их отражении, вся русская революционная демократия, в лице советов и войсковых комитетов, восстала против национализации армии. Целый ряд резких резолюций и постановлений послышался со всех концов. Между прочим, и киевский совет рабочих и солдатских депутатов, в середине апреля, в резких и возмущенных выражениях, охарактеризовал явление украинизации, как простое дезертирство и шкурничество, и большинством 264 голосов против 4, потребовал отмены образования украинских полков. Интересно, что таким же противником национализации явилась польская "Левина", отколовшаяся от военного съезда поляков в июне из-за постановления о формировании польских войск.

Правительство недолго сохраняло свое первоначальное твердое решение против национализации. Декларация 2 июля, наряду с предоставлением Украине автономии, разрешила и вопрос национализации войск: "правительство считает возможным, -- продолжать содействовать более тесному национальному объединению украинцев в рядах самой армии, или комплектованию отдельных частей исключительно украинцами, насколько такая мера не нарушит боеспособности армии... и находит возможным, -- привлечь к осуществлению этой задачи самих воинов-украинцев, командируемых Центральной радой в военное министерство, генеральный штаб и Ставку".

Началось великое "переселение народов".

Еще ранее "председатель украинского войскового генерального комитета" Петлюра разослал своих агентов -- к сожалению, русских офицеров, -- по всем фронтам, в качестве военных представителей комитета. Помню, такой полковник -- не то Павленко, не то Василенко -- был и в Ставке, и неоднократно обращался ко мне, скрывая свое официальное назначение, за разрешением украинских формирований, вкрадчиво уверяя, что он - только русский офицер, глубоко предан идее русской государственности и, вместе с своими единомышленниками, стремится лишь ввести в надлежащее русло "стихийное, народное стремление к самоопределению" и дать русской армии здоровые части. Другие агенты разъезжали по фронту, организуя в войсках украинские громады и комитеты, проводя постановления, резолюции о переводе в украинские части, о нежелании идти на фронт под предлогом "удушения Украины" и т. д. К октябрю, украинский комитет Западного фронта призывал уже к вооруженному воздействию на правительство, для немедленного заключения мира...

В качестве главнокомандующего Западным и Юго-западным фронтами (июнь-сентябрь), я категорически воспретил начальствующим лицам входить в какое-либо сношение с "войсковым генеральным комитетом" и его агентами. Но работа комитета продолжалась почти официально, помимо и параллельно командованию, внося неизмеримые затруднения в мобилизацию, комплектование, перевозку и перемещение войск.

Петлюра уверял, что в его распоряжении имеется 50 тысяч украинских воинов. А командовавший войсками Киевского военного округа полковник Оберучев*199 свидетельствует: "в то время, когда делались героические усилия для того, чтобы сломить врага (июньское наступление)... я не мог послать ни одного солдата на пополнение действующей армии... Чуть только я посылал в какой-либо запасный полк приказ о высылке маршевых рот на фронт, как в жившем до того времени мирною жизнью и не думавшем об украинизации полку созывался митинг, поднималось украинское жёлто-голубое знамя и раздавался клич:

-- Пийдем пид украиньским прапором!

И затем -- ни с места. Проходят недели, месяц, а роты не двигаются ни под красным, ни под желто-голубым знаменем.

Возможно ли было бороться с этим неприкрытым шкурничеством? Ответ на этот вопрос дает тот же Оберучев, -- ответ, чрезвычайно характерный своим безжизненным партийным ригоризмом:

"Само собой разумеется, что можно было силой заставить исполнять свои распоряжения. И сила такая в руках у меня была". Но "выступая силой против ослушников, действующих под флагом украинским, рискуешь заслужить упрек, -- что ведешь борьбу не с анархическими выступлениями..., а борешься против национальной свободы, -- и самоопределения народностей. А мне, социалисту-революционеру -- заслужить такой упрек, да еще на Украине, с которой я связан всей своей жизнью, было невозможно. И я решил уйти".*200

И он ушел. Правда, только в октябре, незадолго до большевистского переворота, пробыв в должности командующего войсками важнейшего прифронтового округа почти пять месяцев.

В развитие распоряжений правительства, Ставка назначила на всех фронтах определенные дивизии для украинизации, а на Юго-западном фронте кроме того 34-й корпус, во главе которого стоял генерал Скоропадский. В эти части, стоявшие обыкновенно в глубоком резерве, двинулись явочным порядком солдаты со всего фронта. Надежды оптимистов с одной стороны, и страхи левых кругов с другой, что национализация создаст "прочные части" (по терминологии слева -- контрреволюционные) быстро рассеялись. Новые украинские войска носили в себе все те же элементы разложения, что и кадровые.

Между тем среди офицерства и старослуживых многих славных полков, с большим историческим прошлым, переформированных в украинские части, эта мера вызвала острую боль и сознание, что теперь уже близок конец армии.*201

В августе, когда я командовал Юго-западным фронтом, из 34 корпуса ко мне начали приходить дурные вести. Корпус как-то стал выходить из прямого подчинения, получая непосредственно от "генерального секретаря Петлюры" и указания, и укомплектования. Комиссар его находился при штабе корпуса, над помещением которого развевался "жовтоблакитный прапор". Старые русские офицеры и унтер-офицеры, оставленные в полках за неимением щиро-украинского командного состава, подвергались надругательствам со стороны поставленных над ними, зачастую невежественных украинских прапорщиков и солдат. В частях создавалась крайне нездоровая атмосфера -- взаимной ненависти и отчуждения.

Я вызвал к себе генерала Скоропадского, и предложил ему умерить резкий ход украинизации и, в частности, восстановить права командного состава, или отпустить его из корпуса. Будущий гетман заявил, что об его деятельности составилось превратное мнение, вероятно, по историческому прошлому фамилии Скоропадских;*202 что он истинно русский человек, гвардейский офицер и совершенно чужд самостийности; исполняет только возложенное на него начальством поручение, которому сам не сочувствует... Но вслед за сим Скоропадский поехал в Ставку, откуда моему штабу указано было... содействовать скорейшей украинизации 34-го корпуса.

Несколько иначе обстоял вопрос с польскими формированиями. Временное правительство объявило независимость Польши, и поляки считали себя уже "иностранцами": польские формирования существовали фактически давно, на Юго-западном фронте, правда разлагающиеся (кроме польских улан); дав разрешение украинцам, правительство не могло уже отказать полякам. Наконец, центральные державы, создавая видимость польской независимости, также предусматривали образование польской армии... окончившееся, впрочем, неудачно; формировала польскую армию и Америка на французской территории.

В июле 1917 г., формирование польского корпуса было возложено Ставкой на Западный фронт, в бытность мою там главнокомандующим. Во главе корпуса я поставил ген. Довбор-Мусницкого,*203 ныне командующего польской армией в Познани. Сильный, энергичный, решительный, бесстрашно ведший борьбу с разложением русских войск и с большевизмом в них, он сумел создать в короткое время части, если не вполне твердые, то во всяком случае разительно отличавшиеся от русских войск дисциплиной и порядком. Дисциплиной старой, отметенной революцией -- без митингов, комиссаров и комитетов. Такие части вызывали и иное отношение к себе в армии, невзирая на принципиальное отрицание национализации. Передача имущества расформированных мятежных дивизий, и полная предупредительность начальника снабжения, дали возможность корпусу вскоре, поставить и свою хозяйственную часть. По приказу, офицерский состав польского корпуса комплектовался, путем перевода желающих, солдатский -- исключительно добровольцами или запасными батальонами; фактически началась ничем не устранимая тяга с фронта по тем же побуждениям, которыми руководствовались русские бойцы, опустошая поределые ряды армии.

В результате, польские формирования для нас оказались совершенно бесполезными. Еще на июньском войсковом съезде поляков, довольно единодушно и недвусмысленно прозвучали речи, определявшие цели формирований. Их синтез был выражен одним из участников: "ни для кого не секрет, что война уже кончается, и польская армия нам нужна не для войны, не для борьбы -- она нам необходима, чтобы на будущей международной мирной конференции с нами считались, чтобы мы имели за собою силу".

Действительно, корпус на фронт не выходил -- правда, формирование не закончилось, во "внутренние дела" русские (октябрь и позже борьба с большевизмом) не пожелал вмешиваться и вскоре перешел совершенно на положение "иностранной армии", поступив в ведение и на содержание французского командования.

Но и надежды польских националистов также не сбылись: на фоне общей разрухи и падения фронта, корпус в начале 1918 г., после вторжения германцев внутрь России, частью был захвачен и обезоружен, частью разошелся, и остатки польских войск нашли, впоследствии, гостеприимный приют в Добровольческой армии.

Лично я не могу не вспомнить добрым словом 1-й польский корпус, частям которого, расположенным в Быхове, мы во многом обязаны сохранением жизни генерала Корнилова, и прочих быховских узников, в памятные сентябрьские-ноябрьские дни.

Центробежные силы разметали страну и армию. К нетерпимости классовой и партийной, прибавилось обострение национальной розни, отчасти имевшее основание в исторически сложившихся взаимоотношениях между племенами, населяющими Россию, и императорским правительством, отчасти же -- совершенно беспочвенное, нелепое, питавшееся причинами, ничего общего не имевшими со здоровым национальным чувством. Скрытая или подавленная ранее, эта рознь резко проявилась, к сожалению, в тот именно момент, когда общерусская власть добровольно, и добросовестно, выходила на путь широкой децентрализации, признания исторических прав, и культурно-национального самоопределения, составных элементов русского государства.

ГЛАВА XXIX.

Суррогаты армии: "революционные", женские батальоны и т. д.

Мне остается отметить еще одно явление этого периода развала армии -- стремление к введению в нее добровольческого начала, к замене или моральному подкреплению армии, такими суррогатами вооруженной силы, как всевозможные "дружины смерти", "революционные батальоны", "ударные части", "женские батальоны" и т. д.

Идею эту приняли самые разнообразные, и противоположные элементы власти, русской общественности и армии: Временное правительство, и Совет рабочих и солдатских депутатов, одобрили формирование "революционных батальонов"; комитет Юго-западного фронта предлагал всем офицерам и солдатам, через полковые комитеты, поступать в состав ударных войск, "чтобы зажечь огонь любви к Родине и свободе, тлеющий в сердце каждого солдата и офицера, и повести их в решительный бой... за мир без аннексий и контрибуций"... Объединенные военно-общественные организации*204 создали Всероссийский комитет и призывали для борьбы "за скорый мир всего мира, под красные знамена добровольческих батальонов... рабочих, солдат, женщин, юнкеров, студентов, офицеров и чиновников". Верховный комиссар Временного правительства при Ставке, В. Станкевич, убежденный социалист, в программу своей деятельности ставил создание новой стратегии, и новой армии путем радикального сокращения ее "до 15-20 корпусов, избранного состава, наполовину состоящих из офицеров, прекрасно снабженных и вооруженных". Для поддержания безопасности и порядка в стране, он не боялся даже создания "специальных надежных отрядов из социально-высших классов", проектируя в первую очередь широкое развитие военных училищ, не только как питомников офицерского состава, но и как вооруженной силы.

Все эти начинания не получили, и не могли получить надлежащего развития, по двум причинам: во-первых, тот бешеный темп, которым шло углубление революции, не давал времени для надлежащей организации; во-вторых, на призыв могли ведь откликнуться только элементы умеренности и порядка, т. е., враждебные углублению социальной революции, а потому давно уже, и всецело, взятые революционной демократией под подозрение в реакционности. Поэтому, наряду с теоретическим одобрением, практическое проведение формирований в жизнь, встречало ряд совершенно непреодолимых затруднений.

Верховное командование, -- также искало спасения армии в добровольческих организациях. Генерал Брусилов в первый же день после своего назначения Верховным главнокомандующим, еще не приезжая в Ставку, утвердил "План формирования революционных батальонов из волонтеров тыла", поручив выполнение его -- по всей России -- исполнительному комитету, под руководством "товарища Манакина".*205 Не раз приходишь в полное изумление, от того духовного перерождения, которое под влиянием безудержного оппортунизма, произошло с генералом Брусиловым и другими лицами его типа. "План" представляет смесь наивной регламентации, пафоса, -- и еще более углубленной "демократизации", -- и демагогии. Достаточно прочесть несколько его положений, чтобы составить себе понятие о предполагавшемся характере новой армии:

"В революционных батальонах не должно быть слова офицер и солдат, а есть начальник и волонтер, так как начальником может быть избран каждый волонтер".

"Назначение командиров отделений, взводов, рот и батальонов производится на седьмой день по сформировании батальонов, общим и тайным голосованием всех волонтеров, после чего они утверждаются исполнительным комитетом и главнокомандующим, -- и являются несменяемыми".

"Если же замена окажется необходимой, то должен быть представлен обвинительный акт, за подписью двух третей личного состава части, с предъявлением обвинения только (?) в трусости, растрате казенных денег, и измене присяге".

"Никаким наказаниям, дисциплинарным и служебным, начальники и волонтеры не подвергаются; но в случае неблаговидных поступков... все волонтеры наказываются по присуждении товарищеского суда остракизмом, и объявляются врагами отечества"...

По всем крупным центрам разосланы были вербовочные "комиссары", которым надлежало, при посредстве местных советов, вести агитацию и сбор волонтеров. Конечно, к "товарищу Манакину" убежденные добровольцы, в сколько-нибудь значительном числе, не пошли, и все предприятие ни к каким результатам не привело.

Возник целый ряд случайных добровольческих формирований, в том числе и "Корниловский отряд" капитана Нежинцева, преобразованный потом в "Корниловский ударный полк". Как трудно было в то смутное время держать в равновесии разум и сердце даже лучшей части воинства, свидетельствует тот факт, -- что после геройского прорыва неприятельского фронта 25 июня во время наступления 8 армии, после блестящих атак и богатых трофеев, соединенные комитеты Корниловского отряда вынесли требование о выводе его из боевой линии, и Нежинцев оценивал состояние отряда, как близкое к полному развалу. Впрочем, позднее Корниловский полк, благодаря доблести своего командира и офицерского состава, а может быть в силу создавшегося культа Корнилова -- скоро оправился. Это тот самый полк, который позднее, в начале сентября, среди кипящей ненависти ко всему, что касалось имени Корнилова, имел смелость проходить церемониальным маршем в Могилеве, мимо окон арестованного "за мятеж" Верховного главнокомандующего.

При многих полках организовались свои ударные команды, роты, батальоны. Туда уходили все, в ком сохранилась еще совесть, или те, кому просто опостылела безрадостная, опошленная до крайности, полная лени, сквернословия и озорства полковая жизнь. Я видел много раз ударников, и всегда -- сосредоточенными, угрюмыми. В полках к ним относились сдержанно или даже злобно. А когда пришло время наступления, они пошли на колючую проволоку, под убийственный огонь, такие же угрюмые, одинокие, пошли под градом вражьих пуль и зачастую... злых насмешек своих "товарищей", потерявших и стыд, и совесть. Потом их стали посылать бессменно изо дня в день и на разведку, и в охранение, и на усмирения -- за весь полк, так как все остальные вышли из повиновения. Неудивительно, что вскоре и эти обреченные потеряли терпение. Право, скорее с грустью, чем с осуждением я перелистываю "протокол общего собрания штурмовой роты"; в полуграмотном по форме, но непосредственном по содержанию документе этом говорится:

"В выступлении на позицию Путвильского полка, категорически отказать", ибо солдаты штурмовой роты "выступили не с той целью, чтобы сидеть на одном месте, не двигаясь вперед, и быть сторожами своих окопов..., а идти вперед, на что мы были уже готовы; то мы только и имеем стремление работать там, где есть дружная работа. Пусть нам никто не ставит в укор, что мы своей сотней человек не берем такого укрепления, которое можно только штурмовать всем полком, и то дружно... Просим отправить нас туда, где идет дружная защита нашей Родины... в боях под Станиславовым. А буде, что мы не получим удовлетворения, то будем вынуждены отправиться туда добровольно, как нас на то дело и призывали".

Тоже -- бунт. Но... кто может, пусть осудит их.

На защиту Родины поднялись и женщины.

"Ни один народ в мире, -- говорилось в одном из воззваний московского женского союза, -- не доходил до такого позора, чтобы вместо мужчин-дезертиров шли на фронт слабые женщины. Ведь это равносильно избиению будущего поколения своего народа". И далее: "женская рать будет тою живою водой, которая заставит очнуться русского старого богатыря"...

Увы! Рука, сделавшая этот красивый жест, беспомощно повисла в воздухе.

В Петрограде и в Москве образовались "Всероссийские женские военные союзы". Приступлено было к формированию нескольких батальонов (4-6) в столицах и некоторых больших городах; при одном из училищ (кажется, в Москве, при Александровском) было устроено отделение, из которого выпущено несколько десятков женщин-прапорщиков. Один батальон Бочкаревой, сформированный раньше других, принял участие в наступлении в июле, на Западном фронте.

Что сказать про "женскую рать"?..

Я знаю судьбу батальона Бочкаревой. Встречен он был разнузданной солдатской средой насмешливо, цинично. В Молодечно, где стоял первоначально батальон, по ночам приходилось ему ставить сильный караул для охраны бараков... Потом началось наступление. Женский батальон, приданный одному из корпусов, доблестно пошел в атаку, не поддержанный "русскими богатырями". И когда разразился кромешный ад неприятельского артиллерийского огня, бедные женщины, забыв технику рассыпного строя, сжались в кучку -- беспомощные, одинокие на своем участке поля, взрыхленного немецкими бомбами. Понесли потери. А "богатыри" частью вернулись обратно, частью совсем не выходили из окопов.

Потом один из женских батальонов остался у Зимнего дворца -- защищать членов Временного правительства, всеми покинутых в памятный день октябрьского переворота...

Видел я и последние остатки женских частей, бежавшие на Дон, в знаменитом корниловском кубанском походе. Служили, терпели, умирали. Были и совсем слабые телом и духом, были и герои, кончавшие жизнь в конных атаках.

Воздадим должное памяти храбрых. Но... не место женщине на полях смерти, где царит ужас, где кровь, грязь и лишения, где ожесточаются сердца и страшно грубеют нравы. Есть много путей общественного и государственного служения, гораздо более соответствующих призванию женщины.

Выдвигая целый ряд суррогатов армии, никто, однако, не имел смелости осуществить идею, совершенно логичную, вытекавшую из основной цели всех этих, искусственно создаваемых, революционных, ударных, женских и прочих частей, носившуюся в сознании очень многих, и даже нашедшую частичное отражение, в мыслях Верховного комиссара Станкевича...

Я говорю об офицерских добровольческих отрядах.

Нет сомнения, что своевременно созданная сильная офицерская организация, имела много шансов на решительный успех в борьбе с большевизмом, в первую стадию его властвования. К сожалению, ни Керенский, ни тем более революционная демократия, не допустили бы ни под каким видом подобного образования. По личным мотивам они были, конечно, правы; офицерскими войсками, после всех событий первого периода революции, после установившихся -- и не по офицерской вине -- ярко-враждебных отношений, и Керенский и Совет были бы насильственно устранены. Эта "потеря" была бы не слишком велика, если бы такою ценою стране удалось, не погружаясь в реакцию, претворить социальную революцию 1917 года в буржуазную, и избегнуть ужасов большевизма, отодвинувшего, быть может, на столетие нормальное развитие всей русской жизни. Но если все это -- только более или менее спорные предположения, то, во всяком случае, для меня является совершенно бесспорным одно положение: исход революции во многом зависел от армии. Пути революции были бы другие, если бы революционная демократия, словом, делом и помышлением, не противопоставляла офицерский корпус народу, а привлекла бы его к служению народу. Ибо при всех своих великих и малых недостатках, офицерство превосходило все другие русские организации, способностью и желанием жертвенного подвига.

Казалось бы, что если не формирования, то, по крайней мере, подготовка офицерской организации на случай падения "существовавшего строя" и фронта -- а это предчувствовалось всеми совершенно ясно -- была необходимой. Но представители активного начала томились в тюрьме. Главный совет офицерского союза, которому наиболее соответствовала эта задача, был разгромлен Керенским в конце августа, а в сознание большинства ответственных руководителей армии, глубоко проникла страшная, и небезосновательная тревога за судьбу русского офицерства. В этом отношении, очень характерна переписка генералов Корнилова и Духонина. После большевистского переворота, 1 ноября 1917 года, генерал Корнилов из Быховской тюрьмы писал Духонину: "Предвидя дальнейший ход событий, я думаю, что Вам необходимо безотлагательно принять такие меры, которые, прочно обеспечивая Ставку, дали бы благоприятную обстановку, для организации борьбы с надвигающейся анархией". В числе их генерал Корнилов указывал: "сосредоточение в Могилеве, или в одном из ближайших к нему пунктов, под надежной охраной, запаса винтовок, патронов, пулеметов, автоматических ружей и ручных гранат, для раздачи офицерам-волонтерам, которые обязательно будут собираться в означенном районе".

Против этого пункта Духониным сделана пометка: "это может вызвать эксцессы".

Таким образом, постоянные, болезненные опасения офицерской "контрреволюции" оказались напрасными. События застали офицерство врасплох, неорганизованным; растерявшимся, не принявшим никаких мер даже для самосохранения -- и распылили окончательно его силы.

 

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова