ВЛАДЫЧЕСТВУЮЩАЯ ИДЕЯ
Оп.: Ф.М. Достоевский. Избранное. - М.: Сретенский монастырь, 2000.
Можно ли говорить о Достоевском
в эпоху водородной бомбы? Все yже сжимается круг тем, на которые у человека
остается время, ибо скоро "времени больше не будет".
Все религиозно-философское знание, если оно в нас есть, мы носим не в
книгах, а в сердце, так как в условиях точно фронтовой жизни современности
книги носить с собой невозможно. А сердце хоть и безмерно, но очень разборчиво:
только действительно нужное вмещается в нем. Как же быть с Достоевским?
В вагоне американского метро, как рассказывает американский писатель
Брэдбери, среди гула рекламы нейлоновых чулок вдруг отчетливо прозвучали
кем-то громко сказанные слова Евангелия. Парижская газета в феврале 1962
года сообщала о стихийном образовании во Франции новой партии, вся программа
которой состоит из двух слов: "телевизор" и "холодильник".
И вот в этом вагоне современной жизни многие слова Достоевского звучат
с евангельской силой. Что это значит и как это может быть? Как объяснить
тот факт, что, по анкете одного французского журнала, опубликованной в
марте 1957 года, на вопрос о любимом писателе из 500 парижских студентов
429 назвали Достоевского? Почему не Бальзака, Хемингуэя или Горького? Почему
этот самый Хемингуэй поместил "Братьев Карамазовых" в список
своих любимых книг?* И почему Эйнштейн сказал, что Достоевский дает больше,
чем любой мыслитель? Почему все эти люди нуждаются в Достоевском и тянутся
к нему как к "собирателю русского сердца", по выражению француза
Вогюэ? Наше ухо научилось различать всякую фальшь и всякое бессилие религиозно-философской
мысли. Мы знаем, что живем в эпоху этого бессилия, что все больше оскудевают
святые в мире, что все дальше мы уходим от земли Первоначальной Церкви,
не уклонявшейся от "простоты во Христе". В этой ее благодатной
простоте была сила и власть, и вот - удивительное дело - мы ощутили ее,
эту простоту, среди сложности, смятения чувств и темноты Достоевского.
Впрочем, почему удивительно? "Дух дышит, где хочет", а Первоначальная
Церковь во все века истории сохранялась и будет сохраняться в том "монастыре
в миру", идею которого нам передает Достоевский не только в "Братьях
Карамазовых". Удивительно другое: многие этого или совсем не знают,
или не умеют отделить основной христианский путь Достоевского от тех темных
и трудных перепутий, которые ему предшествовали, а в каком-то смысле и
сопровождали его до конца. Открытая исповедь христианства в искусстве началась
у него с 1864 года и после этого непрерывно продолжалась до смерти в 1881
году. Это эпоха "Преступления и наказания", "Идиота",
"Бесов", "Подростка", "Братьев Карамазовых",
"Дневника писателя" и переписки со всей Россией. Эта исповедь
нам нужна: среди литературной пустыни это колодец студеной воды, полученной
нами как драгоценное наследство. Многое в нем близко именно нам, нашей
эпохе.
Над миром стоит зарево ненависти и разъединения. Невидимые скрепы, прежде
соединявшие людей, все больше ослабевают. В холоде абстракции расщепляется
искусство, все более делаясь "дорогой в никуда". Холод смерти
проникает и во "внешний двор храма" Церкви. Конечно, мы знаем,
что кроме этого "внешнего двора" есть еще, как сказано об этом
в Откровении, "храм Божий и жертвенник", но и мы чувствуем, из
какого зияющего пролома в стене так потянуло холодом в Церкви. Вера уже
давно в веках перестает быть трепетным чувством сердца, делом подвига жизни,
делом личной Голгофы и Воскресения. Все чаще и торжественней международные
христианские съезды и все меньше Христа в истории.
И вот, обращаясь к Достоевскому, мы видим в его темном лабиринте такую
ослепительную нить Ариадны, что лабиринт делается широким и безопасным
путем. В плане не осуществленного им романа "Житие великого грешника"
есть одна заметка ("для себя"): "Владычествующая идея жития
чтоб видна была - то есть хотя и не объяснять словами всю владычествующую
идею и всегда оставлять ее в загадке, но чтоб читатель всегда видел, что
идея эта благочестива". Друг юности Достоевского - Шидловский в одном
стихотворении о себе писал о живущей в нем "первоверховной идее Божества".
У Достоевского была одна "первоверховная", или "владычествующая",
идея - явление в мире Иисуса Христа. В нем была ясная личная любовь к Христу,
Живому и Осязаемому. "Господь мой и Бог мой!" - это восклицание
навсегда обрадованного сердца и ума можно проследить, начиная с его каторжного
периода и вплоть до смерти. В 1880 году он говорил студенту Зеленецкому:
"Я хотел написать книгу об Иисусе Христе, где намеревался показать,
что Он есть чудо истории, и появление такого идеала, как Он, в человечестве,
в этом грязном и гнусном человечестве, есть еще большее чудо"*.
Все романы Достоевского после 1865 года - это тоже, собственно, книги
об Иисусе Христе. Именно в этих книгах современный читатель часто находит
впервые слова любви и веры о Христе.
Достоевский называл Диккенса великим христианином, но сам он совершил
несравненно больший подвиг исповедания Христа. Вся его власть над людьми
именно в этом исповедании, как бы случайно облекшемся в драгоценную форму
художественной прозы. Может быть, исповедания христианства в таком всемирном
диапазоне, в такой открытости и распятии мы больше уже никогда не услышим
в искусстве. "Верую, Господи, и исповедую". Именно в этом все
значение его и вся его сила, а не в пресловутой психологичности как самоцели.
"Меня зовут психологом, - пишет Достоевский в записной книжке последних
лет жизни, - неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю
все глубины души человеческой... При полном реализме найти в человеке человека.
Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо
направление мое истекает из глубины христианского духа народного)".
Неверующим страшно хотелось бы как-нибудь затушевать веру Достоевского.
Уж очень им обидно, что писатель мирового уровня мог верить и любить Христа.
"Достоевский принуждал себя верить", - убеждают они нас. Но ведь
это выходит совсем по-евангельски. Царство Небесное силою берется, и употребляющие
усилие восхищают его - так сказано в Евангелии о принуждении себя к узкому
пути веры. "Горнило его сомнений было ярче его осанны", - уверяют
они же, опять, очевидно, не зная того факта, что у всякого истинно верующего
его сомнения иногда бывают ярче его осанны и что только в огне сомнений
очищается золото веры. Исаак Сирин говорил: "Не было бы искушений
- не было бы и святых". Верую, Господи! помоги моему неверию - вот
как нас учит Евангелие осознавать свою веру. Не знают они того, что Церковь
уже тысячелетия возносит "доброе неверие Фомино", его: если не
увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей,
и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю. И апостолы сомневались: И,
увидевши Его, поклонились Ему; а иные усумнились. Истинная вера, вера не
рефлекса, а сердечного ощущения, всегда опаляема противоречиями и сомнениями
и всегда ищет преодоления их в том, чтобы вложить руку мою в ребра Его.
Ведь нам дано не только верить в бессмертие, но и ощущать его. Этой сердечной
вере и учит нас Достоевский, со всеми противоречиями и сомнениями своего
грешного ума. Впрочем, лучшим ответом на этот туман о его сомнениях будет
факт укрепления в вере и приведение к вере множества людей именно через
Достоевского. Уже одно имя его и в наше время все продолжает говорить людям
о пути к Христу, одно имя его стало во всем мире каким-то благовестом веры.
В июне 1959 года в подмосковной больнице умирал один
старый священник (о. Петр
Шипков). За несколько дней до смерти, проснувшись утром, он перекрестился
и сказал: "Господи, как хорошо жить на свете!" Затем, неожиданно,
обратился к присутствующим с такими словами: "Вам всем легко - вы
можете добрые дела делать, а священник чем оправдается?" В ответ на
реплику, что священник может еще больше доброго сделать, он ответил: "Есть
которые делают, а есть и такие, что и подумать страшно..." Потом прибавил:
"А у Достоевского, помните, Мармеладов говорит о Страшном суде: «И
когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: "Выходите, скажет,
и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие..." И всех рассудит
и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... Тогда всё поймём!
...и все поймут...»".
Вот как монолог в трактире, написанный сто лет назад петербургским литератором,
отозвался в сердце умирающего священника. Истинно можно сказать. что всякое
слово любви о Христе живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого
и не имеют над ним власти ни время, ни неприязнь.
У Достоевского было время угасания веры - его первый литературный период
1845 - 1849 годов, но, кажется, даже и в эти темные годы в нем как-то сохранялся
нерукотворный образ Христов.
Вера Достоевского была верой Голгофы, а не гуманизма, верой трагической,
то есть стремящейся повторить в себе всю евангельскую быль: христианство
он воспринимал не как доктрину для добродетельного поведения, а как соучастие
человека и человечества в жизни Богочеловека Христа, в Его смерти и воскресении.
Отсюда единство его восприятия любви и страдания, столь пугающее многих.
Вспоминаются слова одного монаха: "Любовь Христова есть блаженство,
ни с чем не сравнимое, и, вместе с тем, любовь эта есть страдание, больше
всех страданий. Любить любовью Христа - это значит пить чашу Его, ту чашу,
которую Сам Он просил Отца мимо нести".
Вера Достоевского была верой покаяния и любви среди "невидимой брани"
сомнений и соблазнов, при явном еще несовершенстве всей его жизни и мысли.
В черновых материалах "Жития великого грешника" есть такая фраза
(характеристика персонажа): "Он уставляется наконец на Христе, но
вся жизнь - буря и беспорядок". Это и есть Достоевский, и мы верим
ему не как иконописному и неживому прорицателю, а, пожалуй, как разбойнику,
тоже вознесенному на крест, как в Иерусалиме, и просвещенному там божественным
благоразумием. Но как сказал один француз: "Никто так не понимает
христианства, как грешник, никто, разве что святой", а мы бы добавили:
и святой только потому, что он и есть кающийся грешник. Именно от слов
такого Достоевского, от его русской веры в Христа - Царя Небесного, идущего
в рабском виде по земле, как сказал Тютчев (об этом с таким убеждением
говорит Иван в "Братьях Карамазовых"), идет к нам ясный и яркий
свет, точно вспыхнувший указатель в темноте современности. А что касается
того, не поздно ли в наше время убеждать в чем-то людей, не слишком ли
уже далеко зашел процесс дехристианизации человечества и формирования нового
язычества, то я думаю, что об этом нам не дано знать. Мы должны делать
свое дело исповедания христианства, а Господь знает пути Свои и судьбу
мира.
Незадолго до смерти Достоевский писал: "Да, конечно... настоящих
христиан... ужасно мало... Но почем вы знаете, сколько именно надо их,
чтоб не умирал идеал христианства в народе, а с ним и великая надежда его?..
До сих пор, по-видимому, только того и надо было, чтоб не умирала великая
мысль".
|