РОНАЛЬД НОКС
Из "Библиологического словаря"
священника Александра Меня
(Мень закончил работу над текстом к 1985 г.; словарь оп. в трех томах фондом Меня (СПб., 2002))
К досье Меня
НОКС (Knox) Рональд, свящ. (1888-1957), англ. католич. богослов,
переводчик Библии. Род. в семье англиканского епископа. Окончил
Оксфордский ун-т и в 1910 стал свящ. англиканской церкви. Был капелланом
(1912) в Тринити Колледж (Оксфорд). В эти годы сблизился с кругами,
тяготевшими к католичеству, и стал одним из лидеров прокатолич.
движения в англиканстве. В 1917 он перешел в католичество и был
рукоположен. Пройдя курс в католич. колледже св. Эдмунда, Н. в 1926
получил назначение в Оксфорд капелланом колледжа. Там он предпринял
перевод всего Свящ. Писания на англ. язык. В основу была положена
*Вульгата. Язык перевода Н. специалисты оценили как классический,
а католич. иерархия одобрила Библию Н. для церк. употребления. Перевод
выходил по частям с 1944 по 1948 (полное изд. 1955). Н. приобрел
также известность своими поэмами, сатирич. романами, очерками и
апологетич. трудами.
u On Englishing the Bible, L., 1949.
l W a u g h E., The Life of the Right Reverend Ronald Knox,
L., 1959; W o l t e r - H a u s J., Roland Nox, TTS, s.303-8;
ODCC, p.786-87.
Роналд Нокс: Честертон.
Человек и его творчество.
Мое любимое воспоминание о нем — обед с друзьями в Хертфорде. После
обеда его попросили спуститься в сад, чтобы больная бабушка, прикованная
к постели, могла из окна увидеть великого Честертона. Он охотно
согласился — правда, мы с трудом уговорили его расстаться с корзиной
для бумаг, которой он прикрывал лицо. Чтобы он не так смущался,
я предложил пойти вместе с ним. «Пойдемте, пойдемте: — воскликнул
он. — Это нужно для контраста. Вы будете Обычный Человек.»
Ведь Честертон был не только очень толст (и гордился этим), он
был очень высок и широк в плечах. Я совершенно уверен, что именно
поэтому ему был нужен такой фон, как я. Пока я шел рядом с ним по
тропинке, которую он, наверное, где-нибудь описал — мимо старой
мельницы, мимо пылающих маков, — я ощущал, что величие его разума
выгодно выделялось бы не только на фоне такого человека, как я,
но и рядом почти с любым из наших современников. Почти все заурядны
по сравнению с ним.
Я называю его великим, ибо он был истинным художником мысли. Бывают
художники слова, которые вполне довольствуются заимствованными мыслями;
бывают великие мыслители, которым все равно, как выразить свою мысль.
Лишь у немногих мысль словно рождается одетой в точно соответствующие
ей слова — таковы Платон и Паскаль. Честертон был художником прежде,
чем стал писателем. Те, кто видел его картины, помнят, как из темного,
туманного фона выходит одинокая, сияющая, исполненная движения и
жизни фигура.
Так видел он все — он сразу обращался к самой сути. Он пишет об
«удивительном создании»..., у которого «непомерно
маленькая голова на слишком длинной и слишком толстой шее, словно
химера на трубе, и грива, подобно бороде, вырастает не там, где
надо, и крепкие ноги с цельным, а не с разделенным копытом».
Мы ошарашены, мы озадачены, пока не сообразим, что это — совершенно
точное описание лошади. Так же, с редкой точностью, он видел и совсем
уж странное чудище — человека.
Я называю его великим, ибо он с одинаковой легкостью жил в любой
среде, писал в любом жанре, Я верю, что он и впрямь заглянул однажды
к своему литературному агенту узнать, нет ли предложений. «В
вашем вкусе нет, — ответил тот. — Обращались из «Сатэрдей
ивнинг пост», но им нужны детективы».
— «Что ж, попробую», — сказал Честертон и, усевшись
прямо там, в конторе, написал первый рассказ об отце Брауне. Детективы,
выдумки, стихи, пьесы, история, биография, эссе — все годилось ему.
Ни в каком жанре он не был слишком прилежен («Баллада о белом
коне», пожалуй, самая отшлифованная у него), но сияющая суть
проступает непременно — суть, которую никто не замечает, потому
что она слишком проста.
Он в самом деле был великим — он видел жизнь как стройную систему
взаимосвязей, брался за любую тему, и оказывалось, что она связана
со всем строем его мыслей, а вы сразу понимали, что только он мог
так написать. Например, он предложил проект, который довольно небрежно
и неточно назвал дистрибутизмом. Идеи его, я уверен, будут жить
долго, но это не доктрина и не философия, просто он так видел мир.
Он начал писать — и обнаружил удивительную зоркость, зрелость мысли.
Когда ему исполнилось тридцать, он был уже автором «Наполеона
Ноттингхиллского» и биографии Диккенса. Казалось, он не только
распознал, но и прожил и изжил все тогдашние иллюзии и заблуждения.
В 1905 году он написал книгу «Еретики», ибо слишком
устал от усталого мира эстетов, в котором вырос, был слишком сложен
для усложнений либерализма, завладевшего нашей политикой, и слишком
скептичен, чтобы присоединиться к скепсису поздневикторианских ученых.
Попытаюсь выразиться на честертоновский лад: в те времена он перерос
мужчину и снова стал мальчиком.
В нем было много мальчишеского, он вновь и вновь перечитывал «Остров
сокровищ», он вообще многим обязан Стивенсону, которого мы
называли РЛС. Несмотря на большую разницу характеров, Честертон
унаследовал от Стивенсона тот отчаянный оптимизм, с которым он после
1905 года неустанно нападал на победителей. Он защищал малые народы,
когда всех нас уже почти убедили мыслить по-имперски, защищал частную
собственность, когда все мы увлекались социализмом, защищал мелкий
бизнес и маленькие лавочки, когда все прибрали к рукам монополии,
защищал брак, когда общество наконец решилось признать развод.
И хотя он защищал старые установления, он всегда казался моложе
тех, с кем он спорил. Свое мироощущение («Человек, который
был Четвергом», «Шар и крест»), и свое богословие
(«Ортодоксия»), и свою социологию («Что стряслось
с миром?») он обрушивает на вас с простодушием мальчишки.
Самой детской его чертой было то, что он не умел сдерживать смех,
когда ему нравилась собственная шутка. Смех этот не был похож на
смешок или хихиканье — он пронзительно хохотал. Я хорошо помню,
как впервые услышал его смех на собрании оксфордских студентов,
где обсуждали, какой именно город послужил прототипом диккенсовского
Итонсвилля. Хотя Честертон и пришел в восторг от такого интереса
к Диккенсу, он, конечно, ухватил ускользавшую от всех суть спора.
«Современный человек, — сказал он, — мечтает построить дом
точно там, где были Содом и Гоморра» (тут-то и раздался его
хохот).
Вообще поведение его в споре я сравню только с нахальством мальчишки.
Он веселился, как школьник, поймавший учителя на ошибке. Хотя все,
что он отстаивал, было для него бесконечно важно, сам процесс спора
был скорее игрой. Помню, однажды, когда я писал разгромную статью
о теологической концепции одного лорда, который из политических
соображений не пользовался титулом, я спросил Честертона, можно
ли все-таки назвать этот титул в статье. И снова услышал его смех:
«Нечестно, но очень уж хочется»
В 1922 году, когда Честертону было под пятьдесят, он — осмелюсь
продолжить парадокс — перерос мальчишку и стал младенцем, присоединившись
к нашей Церкви. Склонности и повадки маленького ребенка тоже всегда
были в нем. Я очень люблю рассказ об участнице детского праздника
в Биконсфилде, которую спросили дома, умен ли Честертон. «Не
знаю, — ответила девочка, — а вот посмотрели бы вы, как он ловит
ртом булочки!» В отличие от многих взрослых, которые хвалятся
«любовью к детям», Честертон не тешился детским простодушием.
С великой серьезностью вступал он в серьезнейший мир детства.
Признаемся, он, как многие гении, нуждался в няньке. Быть может,
это анекдот, но вполне правдоподобно, что однажды он дал жене телеграмму:
«Я в Ливерпуле. Где должен быть?» Но, когда я говорю,
что в последние годы жизни Честертон вернулся в младенчество, я
имею в виду другое. Мысль его была по-прежнему сильной и зрелой,
и я уверен, что наши потомки прочтут «Вечного человека»
как лучшую его книгу.
Идеи его стали глубже и ярче, за всеми извивами стиля проступает
неисчерпаемая простота мысли. Однажды он участвовал в телевизионной
передаче «Шесть дней», где каждый участник должен был
на свой лад рассказать о событиях и переживаниях обычной недели.
Все мы болтали о том, о сем; Честертон посвятил свои двадцать минут
шести дням Творения.
Легко понять, почему он вернулся в детство: он обрел дом. Герой
его книги «Жив человек» обошел мир, чтобы пережить восторг
открытия и обретения, вернувшись домой; так и Честертон прошел по
всем путям мысли, испробовал все учения, чтобы вернуться в ту веру,
которая изначально была ему духовным домом, в церковь своего друга,
отца Брауна. Он бы присоединился к Церкви раньше, если бы не боялся
огорчить свою жену, героиню всех его книг. Четыре года спустя она
последовала его примеру.
Читатели его автобиографии помнят, как в одной из первых глав он
описывает главного героя своего детского театра — человека на мосту
с золотым ключом в руке. Читатели помнят, как в одной из последних
глав этот человек превращается в символ — в того, кого Честертон
много лет спустя признал Ключарем и Первосвященником. Он понял,
что вернулся домой. Он по-прежнему был бойцом, и симпатии его собратьев
по вере не всегда были с ним; но вера его, самая глубинная суть,
уже не превращала его в отвергнутого сумасшедшим миром. В детской
Господа Бога он обрел, наконец, друзей.
Несколько лет назад Честертон отправился в Лизьё, чтобы посетить
храм святой, которая призвала нас уподобиться детям. На обратном
пути он заболел, и вскоре мы похоронили его на новом кладбище в
Биконсфилде — продолжении того кладбища, где покоится прах Эдмунда
Берка. Несколько строк в книге, вышедшей недавно под названием «Преждевременные
эпитафии», подводят итог его жизни в хвале, по-прежнему истинной,
но, к несчастью, уже не преждевременной. Последняя из этих строк
— «В небеса восходит Честертон-дитя».
|