Франклин Рудольф Анкерсмит
К оглавлению
7 глава
Историзм и постмодернизм. Феноменология исторического опыта
Введение:историзм и постмодернизм
Постмодернизм полисемантичен. Он происходит из отрицания архитектуры модернизма,
как это показано Бохэ или Ле Корбюзье1. Десятилетием позже эта весьма
неоднозначная концепция была использована для референции деконструктивистской
теории литературного критицизма2 и так называемых «антифундаметалистских»
концепций в философии языка и значения3. В то же самое время мы являемся
свидетелеми развития постмодернистской политической философии, пытающейся деконструировать
традиционные понятия политического центра и его периферии4; постмодернистской
философии культуры, радующейся, в свою очередь, устранению границы между высокой
и низкой культурой и эстетизации современного общества5. Наконец, постмодернистская
347
рефлексия в искусстве — области, где постмодернизм наиболее влиятелен, — приобрела
форму отрицания авангардизма. Принимая во внимание, что почти каждое новое направление
искусства в девятнадцатом и двадцатом веках начиналось с гордого провозглашения
себя «модернистским» авангардом, безжалостно осуждающим прежние стили
как устаревшие, постмодернизм поразил другой, весьма отличной от обозначенного
претензией, представляя себя как не являющегося самой последней из попыток
преодолеть историю искусств6. Модернистский авангардизм, описывая себя
как последнее и окончательное достижение в искусстве, всегда твердо и уверенно
занимал свое место в истории искусств; постмодернизм продолжил эту традицию соревнования,
но весьма парадоксальным способом: представляя себя как первую форму искусства,
которая не была заинтересована занять определенное место в истории искусств7.
Но, поскольку этот постмодернистский обман исторических претензий авангардизма
уже состоялся, постмодернизм также является теорией истории и об истории. Это
— теория истории, поскольку постмодернизм утверждает, что он был первой
исторической эпохой (со времен модернистского Просвещения), успешно избежавшей
проблемы своей периодизации8. Далее, как теория об истории,
постмодернизм есть теория, отклоняющая требования так называемых «метанарративов».
Locus classicus отклонения метанарратива*, конечно, является «La Condition
Postmo-derne» Лиотара**. Каждый знает, что эта брошюра, к худу ли, к
добру ли (я бы сказал, скорее к худу, чем к добру), приобрела центральное место
в обсуждении всех «за» и «против» постмодернизма. В рамках
лио-таровской репрезентации метанарратива его первич-
* «Locus classicus отклонения метанарратива» — общее место, **
«La Condition Postmoderne Лиотара» — имеется в виду работа Лиотара
«Состояние постмодерна».
348
7 глава
ная функция заключается в легитимизации науки. «La Savoir scientifique,
— пишет Лиотар, — ne peut savoir et faire savoir qu'il est le vrai savoir sans
recourir a' I'autre savoir, le recit». (Научное знание не может оправдать
свою претензию быть знанием истинным без обращения за помощью к другой форме знания,
истории9.) Легитимность науки (то есть ответ на вопрос, почему мы вправе
возлагать надежды и доверять научному прогрессу) может быть доказана только при
обращении за помощью к метанарративам Bildungsroman истории сознания человека10.
Примеры лиотаровских метанарративов таковы: рассказ, который нравился в эпоху
Просвещения, о либерализующих результатах прогресса научного знания; рассказ о
том, как такой прогресс может способствовать моральному и духовному формированию
нации; и, наконец, марксизм. Согласно Лиотару, эти метанарративы в недавнем прошлом
расползлись на бесконечное число petits recits, то есть самостоятельных,
«локальных» игр языка, которые используются в различных научных сообществах,
населяющих современный интеллектуальный мир11. В дальнейшем же попытка
организовывать эти социальные и культурные фрагменты в большое и более всестороннее
целое или иерархизировать их обречена на-неудачу12. Таким образом,
как теория об истории, идея Лиотара есть критика общепринятых концепций
фундаментального единства прошлого: прошлое разбито им на множество несоизмеримых
фрагментов, а фрагментация современного интеллектуального мира является зеркальным
отображением распада прошлого.
Существует множество странностей в печальной, схематической сказке Лиотара
о жизни и смерти метанарративов. Во-первых, может удивить, как весьма странная
вещь, что метаннаративы должны были когда-либо призывать к «легитимизации»
науки, хотя обычно такие требования свойственны сфере эпистемологии и философии
науки. Но хуже всего то, что ме-
349
танарративы всегда были источником раздражения философов науки, так как они
осуществили историза-цию науки и таким образом породили весьма тернистые проблемы
релятивизма. Метанарративы традиционно служили скорее делигитимации, чем лигитими-зации
науки. Однако, хотя собственная аргументация Лиотара не поощряет такую интерпретацию13,
он, возможно, имел в виду все же историческую или социальную, а не эпистемологическую
легитимизацию науки. Однако модернизм Просвещения всегда обсуждал другой путь.
Модернисты всегда рассматривали научный прогресс как модель и условие социального
и политического прогресса, а обсуждение другой версии, как это делает Лиотар,
они осудили бы как перемену местами причины и следствия.
Во-вторых, Лиотар далеко не первый предпринял критику метанарративов. Любому
очевидно, что метанарративы Лиотара идентичны так называемой спекулятивной философии
истории. Спекулятивная философия истории, т. е. тот вид систем, который был построен
Гегелем, Марксом, Шпенглером, Тойн-би и многими другими, свирепо критиковался
в пятидесятые годы такими философами, как Поппер, Ман-делбаум и Хайек. От этой
критики, несмотря на несколько попыток ответить ранее, спекулятивная философия
истории не оправилась никогда14. Жаль, что Лиотар ограничивает свое
разъяснение того, почему метанарративы приобрели дурную славу случайным замечанием:
«Ces recherches des causes sont toujours decevantes». (Эти исследования
по ряду причин всегда неутешительны15.) Все же кажется, что критика
Поппера и других исследователей оказала Лиотару небольшую помощь. Она всегда имела
форму аргумента, доказывающего, что метанарративы потеряли критерии научной приемлемости.
Очевидно, что этот тип аргумента не подходит Лиотару, т. к., используя
его, он запутался бы в пагубной стратегии научного спора о делигитимизации науки.
По общему призна-
350
7 глава
нию, такая позиция не совсем невозможна, так как легитимизация науки все еще
является делом, отличным от науки непосредственно; однако дух внутреннего противоречия
остался бы витать в воздухе.
Но существовала более старая, даже более эффективная и интеллектуально более
интересная критика метанарратива. Я думаю здесь об историзме, этой весьма влиятельной
теории в исторической мысли, которая была развита в конце восемнадцатого и начале
девятнадцатого столетий и , несмотря на квазипозитивистскую маскировку, под которой
она сегодня часто прячется, все еще являющуюся главным источником современного
исторического сознания. Когда Лиотар пишет, что «le recours aux grands recits
est exclu... le 'petit recit 'reste la forme par excellence comme validation du
dis-cours scientifique» (возвращение к метанарративу не дано нам... маленький
нарратив остается лучшим выбором для оформления научного дискурса)16,
этот поворот от модернистского «grand recit» к постмодернистскому
«petit recit» имеет свой точный аналог в ис-тористском отрицании спекулятивных
исторических систем, подобных гегелевской; это отрицание стало признаком истористской
исторической мысли. Во фрагменте, в котором Ранке отклоняет спекулятивную философию
(он имел в виду гегелевскую систему), говорится, что историк обладает двумя способами
приобрести знание человеческих дел. Такое знание может быть достигнуто абстракцией
(метод философа) или сосредоточением на том, что Гете назвал «rebus partic-ularibus»17.
Последнее, метод историка, Ранке характеризовал как возникающий в «восприятии
и радости от специфического и отдельного». Общее только произ-водно, для
историка не существует предвзятых идей, как для философа, но в то время как он
наблюдает отдельное, ему открывается путь, который осуществляет развитие мира
в целом... Он будет пробовать постичь все — королей, под которыми жили
поколения, последовательность событий и развитие главных предприя-
351
тий — не имея иной цели, чем радость индивидуальной жизни, так же как другой
человек находит радость в цветах без размышления о классах Линнея или семействах
Окена, к которым принадлежат эти цветы; коротко говоря, без размышлений о том,
как в отдельном проявляется целое»18.
Поэтому то, к чему Лиотар обращается как к современному культурному затруднению,
уже давным-давно было осознано в мире истористской исторической мысли. И именно
историзму и истористам, подобным Ранке, мы обязаны фрагментированием всей истории
в независимые сущности или частности. Перефразировав Коселлека, можно сказать,
что история проложила путь историям.
Но если мы можем двигаться от постмодернизма к историзму, для нас также открыт
и противоположный маршрут. Историзм был, главным образом, теорией так называемых
«исторических форм» или «идей». Эти формы или идеи воплощали
особую индивидуальность исторических эпох или феноменов. И они могут быть познаны
только с точки зрения их отличий: исторические формы демонстрируют свои контуры
постольку, поскольку они отличны друг от друга, а не потому, что есть что-то общее
нескольким из них или сразу всем. Мы можем найти первый указатель того, как двигаться
от историзма к постмодернизму в том, насколько теория постмодернизма может быть
рассмотрена как множество вариаций соссюровской темы «различия». Истористский
акцент на различии был настоятельно укреплен истористским убеждением, что все,
что существует, есть результат исторической эволюции. Сущность нации, людей или
институтов может быть найдена в их прошлом19. Нет нужды говорить, что
эта интуиция потребовала от историста определять историческую форму или
идею людей, нации и т. д. с точки зрения их различий в ранней или более
поздней стадии. Различия в истории результируются в различиях сущности исторических
феноменов. Предположим те-
352
7 глава
перь, что мы имеем по одной исторической работе для каждого исторического
явления или периода. В этом случае кажется вполне естественным предположить, что
различия между этими историческими работами корреспондируют с различиями или отражают
различия в исторических формах или идеях постольку, поскольку эти формы и идеи
характеризуют историческую действительность непосредственно. Допустим,
это так. Но предположите затем, что мы имеем большое и постоянно увеличивающееся
число конкурирующих исторических интерпретаций для каждого исторического периода
или явления. Тогда станет невозможным говорить просто о различиях в интерпретации
отдельно от различий в исторических формах или идеях, поскольку они (формы
и идеи) есть часть самой исторической реальности. Мы могли бы делать это только,
если бы знали, какая именно интерпретация была «правильным» воспроизведением
исторической формы или идеи. Однако из-за постоянно увеличивающегося числа интерпретаций
все более трудно становится иметь ясные и определенные идеи о том, что есть «правильная»
историческая интерпретация, или о том, что является наиболее близким к этой идее.
Говоря провокационно, чем более высококачественные интерпретации мы имеем, тем
более скомпрометированным становится идеал «правильной» интерпретации.
В связи с этим еще труднее, чем когда-либо, быть уверенным в «правильности»
интерпретации (чтобы предотвратить преждевременную сдачу на милость релятивизма,
я преднамеренно не говорю, что это стало невозможным вообще); скоро мы будем не
способны увидеть разницу между различиями в исторической реальности (или историческими
формами или идеями) и простыми различиями в интерпретации. Так как в соответствии
с истористской методологией именно различия в интепртетациях поставлены на карту
в нашем понимании прошлого, то можно ожидать, что дистинк-ция между историческим
текстом и исторической ре-
12 - История и тропология
353
алы-юстью (оба должны быть определены с точки зрения различий) будет стираться.
Если поэтому современная история имеет академические произведения, которые затмевают
всю сумму всех предыдущих исторических исследований и в количестве, и в качестве,
то можно ждать поворота в научном анализе от самой исторической реальности к самой
печатной странице (естественный интерес в счастливый период недостаточной исторической
учености).
Но позвольте мне быть точным в разговоре о характере этого поворота. Это —
не изменение в пределах некоторых, всегда имеющих силу, эпистемологических правил
для историописания. Скорее мы должны здесь иметь дело с разрушением эпистемологических
стандартов. Нужно задумать эпистемологию как наиболее полную и наиболее интеллектуальную
артику-" ляцию наших познавательных предрассудков — и как таковая эпистемология
может время от времени обслуживать важную культурную цель. Это то, что можно было
бы назвать психоанализом науки и научной практики. Как таковая эпистемология есть
не столько основа, сколько интерпретация научной практики и научного предрассудка,
а когда практика и предрассудки изменяются по какой-либо причине, эпистемологии
не остается никакого другого выбора, как следовать этим изменениям и отражать
их. Следовательно, если в истории в последние несколько десятилетий можно наблюдать
драматическое увеличение академических произведений, что предполагает появление
нового режима в отношениях между исторической реальностью и ее репрезентацией
в историописании, то эпистемология не должна упрямо сопротивляться этой эволюции
как якобы отклонению от того, что требуют логика или здравый смысл, но должна
вместо этого обеспечить нас более современным «психоанализом» нового
состояния умов в исторической дисциплине.
Если подобные соображения оправдывают ожидание того, что истористское обаяние
различий кончится
354
7 глава
постепенной диссолюцией понятия исторической реальности во времена исторического
перепроизводства и стирающейся дистинкцией реальности и текста, то восстановление
отношений между историзмом и постмодернизмом наиболее вероятно. Например,
если и существует повод, по которому постмодернизм является печально известным
в современном интеллектуальном мире, то это, несомненно, постмодернистская пробле-матизация
референта и его настойчивости на деконст-руировании модернистского различия между
языком и миром. Кроме того, постмодернизм полагается так же, как и история, на
логику различия в его атаках на дистинкцию слов и вещей. Постмодернистские размышления
о различиях во многих случаях приводят к тезису, что «ничего не существует
вне текста», а также тек-стулизму или лингвистизму, которые, по мнению Рорти,
являются современным эквивалентом идеализма девятнадцатого века20.
Поэтому если постмодернизм, как показано Лиотаром, весьма напоминает историзм,
то историзм, в свою очередь, обладает врожденным талантом к трансформации в постмодернизм.
Однако то, что их четко отличает от всего другого, есть та непринужденность,
с которой они готовы к про-блематизации существующей концепции объективной
(исторической) реальности в манере, которую мы только что видели. Нельзя, например,
сомневаться в здоровом доверии Ранке к несомненному существованию реальности прошлого,
которая является объектом исторического исследования: «Мы просто наблюдаем
одну фигуру (Gestalt), возникающую рядом с другой фигурой; жизнь, рядом с жизнью;
следствие, рядом с контрследствием. Наша задача состоит в том, чтобы проникнуть
сквозь них к основанию несуществования и изобразить их с полной объективностью»21.
То, что в историзме есть просто тревожная и парадоксальная тенденция — рассмотрение
исторического мира с точки зрения языка, — является едва ли не отправной точкой
постмодернистских рассуждений. Очевидно, мож-
12*
355
но ожидать, что эта напряженность между историзмом и постмодернизмом — наилучший
ключ для составления перечня подобий и несходств этих феноменов. Следовательно,
вопрос о природе исторической реальности и исторического опыта будет главной темой
оставшейся части этого эссе. Эти понятия — лучшие критерии для измерения расстояния
между исторической реальностью и историческим языком.
Постмодернизм и историческая репрезентация
Историописание претендует на то, что предлагает нам историческую репрезентацию.
В соответствии с этим репрезентация есть понятие, с точки зрения которого
можно наилучшим образом формулировать и анализировать тот вид проблем, которые
я упомянул в конце прошлой главы. Очевидно, что эти проблемы касаются отношений
между исторической реальностью и ее репрезентацией в историческом тексте. Поскольку
бодрийяровская теория simulacrum стала, возможно, лучшей развитой постмодернистской
теорией репрезентации, мы находим здесь естественную отправную точку наших рассуждений.
Бод-рийяр упоминает историю Борхеса об Императоре, который хотел иметь карту своей
страны, столь детальную и, следовательно, настолько большую, чтобы карта, в конце
концов, закрыла собой всю Империю и стала фактически ее факсимиле. Поскольку карта
есть одновременно и факсимиле, это побуждает пересмотреть наши интуиции об отношении
между репрезентированным и самой репрезентацией: здесь репрезентация, по крайней
мере, имеет тенденцию стать не менее реальной, чем само репрезентируемое. Таким
образом, непосредственная реальность имеет тенденцию стать простой избыточной
из-за наличия ее репрезентации. «Территория больше не предшествует
356
7 глава
карте и не переживет ее, - - пишет Бодрийяр, -впредь именно карта предшествует
территории — precession of simulacra — карта порождает территорию»22.
Результат — генерация реального без референции к реальности: гиперреальное,
как называет это Бодрийяр, и мы, следовательно, являемся свидетелями процесса
«пустынности реального» (обратите внимание на двойное значение слова
«пустыня», относящегося и к движению к заброшенности, и к результату
этого движения)23. Очевидное возражение на аргумент Бодрийяра, конечно,
состоит в том, что в истории Борхеса реальность, или территория, едва ли может
отдать логический приоритет своей репрезентации-карте. Нет территории, нет и карты.
Однако позже Бодрийяр знакомит нас с моделью изображения (simulacrum),
которая является более эффективной, чем Имперская карта с ее опровергающим
наши интуиции, основанные на здравом смысле, о репрезентации. Он напоминает нам
об иконоборцах, чья «тысячелетняя борьба», как ручается Бодрийяр,
«все еще сегодня с нами»24. Иконоборцы знали склонность
верующего элиминировать Бога из реальности и признавать его присутствие только
в диссолютивной форме, воплощенной в Его изображениях или образах. Верующий, поклоняющийся
Богу «через» Его изображения, будет в результате выказывать свою преданность
Богу образам последнего, которые были предназначены только для транслирования
Его преданности. Здесь действительно precession of simulacra бесспорно
является историческим и психологическим фактом, и здесь мы действительно оправданно
говорим о «смерти божественного реферируемого»25. Этот
пример также оправдывает идею гиперреальности, то есть реальности, которая
является «более реальной», чем реальность вообще. Например, если верующий,
по-видимому, склонен считать образ или изображение Бога онтологическим по отношению
к самому Богу, то репрезентация Бога становится «более реапь-
357
ной», чем сам Бог. Таким образом, изображения замещают реальность, происходит
инверсия, которая неизбежно делает неподходящими и бесполезными наши традиционные
понятия «истины, референции и объективной причины»26; «гиперреальность»
и репрезентация вытесняют репрезентируемое или саму реальность27. Важный
вывод, который можно вывести из аргументации Бодрийяра, состоит в том, что этот,
по-видимому, столь естественный, бесспорный порядок репрезентируемого и репрезентации,
основанный на их дистинкции, больше не может быть несомненным абсолютно для всех
случаев. Поскольку понятие репрезентации зависит от этой дистинкции и этого порядка
репрезентируемого и репрезентации, нам лучше отказаться от него. Обратите внимание,
кроме того, что это «убийство реальности»28 становится
тем более удивительным, что — в отличие от примера с Имперской картой — здесь
проблема мимесиса («хорошее сходство» с Богом) даже не возникла. Обаяние
гиперреальности, очевидно, столь сильно, что может позволить себе независимое
игнорирование проблемы мимесиса. Этот факт, и далее все еще вносящий свой вклад
в первенство гиперреальности, очевидно, обладает «божественостью»
по отношению к самой реальности.
Можно было бы теперь возразить, что теория precession of simulacra Бодрийяра
действительно имеет некоторую истинность для случая изображений лика Бога, но
это является только размышлением о психологии верующего, менее вероятное для других
случаев репрезентации. Хотя я и согласился бы с Бодрийя-ром там, где он доказывает,
что механизмы, которые управляют и объясняют репрезентацию мира в современных
средствах информации, имеют тендейцию к доминированию репрезентируемого, я полагаю
все же, что в указанном возражении содержится немало истины. Однако в западной
культуре существует область, для который тезис о precession of simulacra, как
358
7 глава
это проиллюстрировано борьбой иконоборцев, обладает огромной истинностью.
Это — область истории и историописания. Например, как было показано конструктивистами
и нарративистами — философами истории, сама историческая реальность столь же*
невидима глазу, как Бог иконоборцам: мы знаем ее только благодаря репрезентации.
Не существует предварительно данного доступа к реальности, подобно описанному
Броделем в его «Mediterranee», и можно сказать, что если эта реальность
имеет какую-то собственную жизнь, то она обязана этой жизни тому изображению,
которое Бродель из нее сконструировал. Конечно, в этом случае изображение
предшествует самой реальности. Об этой реальности можно поэтому сказать, что она
столь же во многом «сделана», сколь и «найдена», и невозможность
ясного и точного различения между эти двумя вещами не столько является тезисом
о неопределенности границы между вымыслом и историей (модная интерпретация этого
феномена), сколько проблематизацией самого значения этих слов применительно
к историописанию. Таким образом, смерть или даже «убийство» Бога имеет
его точный аналог в замене исторической реальности историографической гиперреальностью,
если мы принимаем конструктивистский или онтологический агностицизм. Я убежден,
что все мы чувствуем сильное интуитивное сопротивление этой демистификации исторической
реальности: то, что мы только что были хорошо готовы сделать в королевстве богословия,
мы изо всех сил отказываемся предпринимать в такой области «научного исследования»,
как историописание. Можно, следовательно, извлечь некоторую пользу, например,
из того факта, что для такой области научного исследования, как психология, была
предложена весьма похожая концепция реальности таким авторитетным ученым, как
Фрейд. В психологии, писал Фрейд в работе «Interpretation of Dreams»,
психическая реальность может быть сравнена с «виртуальными образами»,
со-
359
зданными микроскопом или биноклем: «Все, что может быть объектом нашего
внутреннего восприятия, виртуально, подобно изображению, возникшему в телескопе
в результате движения световых лучей»29. Если мы исследуем психическую
реальность, то мы исследуем «виртуальную реальность», реальность образов
или изображений, но не реальность, которая является предполагаемым источником
этих образов или изображений.
При существующих обстоятельствах мы можем сделать одну из двух вещей. Отталкиваясь
от механизма изображений и от действия этого механизма в историописании, можно
сделать вывод, что нельзя должным образом говорить об историописании вообще. Например,
термин «репрезентация» требует наличия независимо данной исторической
реальности, которая затем репрезентируется благодаря историо-писанию. Следовательно,
как часто говорят постмодернисты, понятие постмодернистского изображения, по существу,
есть движение «вне» или против репрезентации30. И, в соответствии
с постмодернистской очарованностью театрализованным действием31, можно
было бы самое большее сказать, что историо-писание предлагает нам презентацию
(вместо репрезентации ) прошлого. В противовес этой стратегии я предпочитаю
рассматривать теорию исторического изображения скорее как теорию репрезентации,
чем как какую-либо теорию против нее. Мое главное соображение в этой альтернативной
стратегии таково: важные дебаты происходят в дисциплинах, подобных историописанию
и психологии. Поэтому, несмотря на смерть или «убийство» эпистемологического
Бога и несмотря на замену исторической реальности постмодернистским понятием историографической
гиперреальности, мы не можем редуцировать исторические исследования к произвольности
простых представлений о прошлом. Говоря иначе, ввиду возможности исторических
дебатов, мы должны рассматривать
постмодернистское понятие исторического изображения скорее как вызов в целях
разъяснения природы исторической репрезентации, чем как слишком поверхностное
решение отказаться от концепции репрезентации для историописания в целом.
Пример историописания торопит нас проникнуть глубже в тайны феномена репрезентации
вместо капитуляции перед ним, потому что это понятие больше не удовлетворяет немедленно
нашим представлениям здравого смысла о репрезентации. Так как постмодернизм столь
настоятельно присоединяют к искусству и эстетике (где проблема адекватности репрезентации
действительно менее актуальна, чем в историописании), то постмодернисты также
легко отказались и от понятия репрезентации.
Поддерживая и принимая понятие репрезентации, мы можем спросить, какие черты
мы должны ему приписать в соответствии с образцами постмодернистской аргументации.
Во-первых, как было указано, например, Джеймисоном, исчезает глубина, если стирается
различие между реальностью и репрезентацией32. Объяснение этому таково:
традиционная оппозиция языка и реальности производит дублирование и в языке, и
в реальности. Это дублирование результируется в таких фактах: 1) эта оппозиция
наводит на мысль о миметической модели репрезентации и 2) миметическая репрезентация
всегда позволяет требовать адекватности репрезентации (мы видели в предыдущем
параграфе, что возможность значащих исторических дебатов, кажется, требует установления
дистинкции репрезентации и репрезентируемого). Если, далее, репрезентации могут
быть оценены согласно их адекватности, то иерархия репрезентаций будет иметь свою
копию в корреспондирующей иерархизации самой репрезентированной реальности. То
есть то, что является «существенным» в реальности, представлено в
наиболее адекватных репрезентациях, а то, что является просто содержанием или
«проявлением», представлено в менее
360
7 глава
361
адекватных репрезентациях. Следовательно, если мы устанавливаем дистинкцию
языка и реальности, последняя почти автоматически будет структурирована в передний
план (что есть существенное) и задний план (что есть простое проявление), и таким
образом создается иллюзия «глубины». Эта иллюзия «глубины»
пролагает дорогу к самой «глубине» и к непримиримости дистинкции сущности
реальности и простого проявления, коль скоро постмодернистское изображение подвергает
сомнению традиционную оппозицию между языком и действительностью.
Кроме того, этот аргумент имеет особое значение для постмодернистского искусства
и эстетики. Искусство модернизма всегда не доверяло реалистическому или натуралистическому
искусствам (или даже высмеивало их) как наивную попытку навести мосты между репрезентируемым
и репрезентацией. Для модерниста сущность реальности находилась не там, где ее
ожидал найти живописец-реалист. Поскольку постмодернист больше не заинтересован
этим промежутком между репрезентируемым и репрезентацией, он может позволить себе
быть безразличным к вопросу о реализме. Objets trouves Дюшана и бриллиантино-вые
коробки Уорхола расположили себя прямехонько в этом промежутке и, таким образом,
сделали проблему реалистической репрезентации бессмысленной и не по существу сформулированной.
Точно так же реалистические или даже классицистские тенденции постсовременного
искусства33 не должны интерпретироваться как возвращение к домодернистским
формам репрезентации, а скорее как риторическая уловка посмеяться над пафосом
борьбы модернизма с проблемой репрезентации реальности.
Во-вторых, и что более важно, постмодернистское исчезновение глубины (depthlessness)
уничтожает единство, которым обладало прошлое в режиме модернизма. Модернистские
философы истории согласятся, что на первый взгляд прошлое — хаотический
362
7 глава
коллектор. Все же если мы проникнем ниже этой хаотической поверхности, то
будем способны обнаружить глубинные структуры, которые придают прошлому единство
и последовательность. Постмодернистская поверхность, однако, сбривает эти глубоко
находящиеся слои прошлого, придающие ему единство, -и прошлая реальность распадается
на несметное число самостоятельных фрагментов. Постмодернизм функционирует в пределах
матрицы деталей, и поэтому его ведущие концепции есть, в дифирамбическом перечислении
Алана Лью: «партикуляризм, локализм, регионализм, относительный автономизм,
непропор-ционализм, аксидентализм, анекдотизм, историзм -и привлечение внимания
к множеству любопытных заметных греческих префиксов в определении метода— «микро»,
«гетеро» и «поли-изм»34. Постмодернистская
историография микроисторий, Alltagsgeschi-chte* —
и большой части истории ментальностей парадигма для очарованности историка-постмодерниста
деталями и содержанием.
В заключение этой части главы обратим внимание, что действительно существуют
два важных сходства между истористской и постмодернистской теориями репрезентации
исторической реальности. Во-первых, истористское отрицание спекулятивных концепций
философии истории, воплощающих единство прошлого, корреспондирует с постмодернистской
поверхностью и постмодернистским убеждением, что никакой принцип единства не располагается
ниже поверхности реальности. Во-вторых, в обоих случаях чувствуется непреодолимое
гравитационное притяжение к деталям, хотя это притяжение, несомненно, более сильно
в постмодернизме, чем в историзме. Например, если историзм не эссенциалистичен
в отношении прошлого в целом, то он остается, в отличие от постмодернизма, эссенциалистичным
в отношении дета-
* «Alltagsgeschichte» — история повседневности.
363
лей прошлого, исследованных историком. Но даже на этом уровне постмодернист
будет сопротивляться иерархизации реальности прошлого на основании того, что необходимо
и случайно. Историзм с этой точки зрения есть своего рода дом, расположенный на
полдороге между эссенциализмом спекулятивных философий, с одной стороны, и постмодернизмом
— с другой: положение дел, которые мы могли бы охарактеризовать, сказав, что постмодернизм
является последовательным и радикальным историзмом, который больше не остановится
на полпути.
Но видеть эти подобия, в то же самое время означает видеть, чем отличаются
истористские и постмодернистские теории исторической реальности и исторической
репрезентации. Верно, что ни историзм, ни даже постмодернизм не будут отрицать,
что история является эмпирической дисциплиной, в которой историческая реальность,
однако, задумана, описана или репрезентирована на основе эмпирических данных.
Тем не менее ис-тористское понятие исторической реальности сталкивает нас с относительно
небольшим количеством проблем, если мы хотим объяснить, каким образом историческая
реальность обеспечивает историка релевантными историческими данными. Я решительно
не хочу сказать, что в случае истористского исследования легко «вычислить»
множество источников исторических данных и исторического опыта; я только говорю,
что это составляет для историста менее мучительные проблемы, чем для постмодерниста.
Например, постмодернистское понятие изображения и историографической гиперреальности,
казалось бы, не оставляет вообще никакого места автономии исторической реальности
и подлинности исторического освоения этой реальности. Здесь все становится конструкциями.
И поэтому именно здесь мы сталкиваемся с действительно глубоким различием между
историзмом и постмодернизмом.
Следовательно, фундаментальное различие между историзмом и постмодернизмом
нужно искать
364
7 глава
в той роли, которая одновременно приписывается и историческим данным, и историческому
опыту. Однако должна быть ясность в характере спора. Исто-рист и постмодернист
согласятся с тем, что историк изучает документы, читает источники и тексты, и
они сообщают ему определенные сведения. На этом, можно сказать, «феноменологическом»
уровне любой спор о том, как историк собирает данные, или о том, как он приобретает
опыт прошлого, был бы, конечно, донкихотским. На самом деле, спор касается философской
интерпретации указанного положения дел. Истористы интерпретируют процедуру
исторического анализа как опыт независимо данной исторической реальности; постмодернистская
теория изображения имеет сомнения относительно той автономии, которую историст
приписывает реальности прошлого. Таким образом, реальный спор между истористом
и постмодернистом касается природы исторического опыта и места исторической реальности
в историческом освоении прошлого. Коротко говоря, можно задаться вопросом, оставляет
ли постмодернистская теория историописания, в отличие от таковой же в историзме,
место подлинности исторического опыта. То есть для аутентичного опыта прошлого,
в котором прошлое все еще может утверждать свою независимость от историописания.
К этому вопросу о постмодернистской теории исторического опыта мы сейчас обратимся.
Постмодернистская теория исторического опыта
Обсуждая исторический опыт, Гадамер пишет в своем opus famosum: «Как
бы ни могло это показаться парадоксальным, но концепция исторического опыта кажется
мне одной из наиболее неясных среди тех, что мы имеем»35. Действительно,
исторический
365
опыт как таковой зесьма редко исследовался в философии истории. иастично
объяснение этому находится, как мне кажется, в историческом объективизме и в той
специфической форме, какую он часто принимал в исторической мысли. Объективизм
требовал от историка, чтобы он, по известному выражению Ранке, «вычеркивал
себя» из «восстановления прошлого», предпринимаемого в его работе
и от которого самому историку необходимо абстрагироваться настолько, насколько
возможно. Этот объективизм создал сложности для понятия исторического опыта при
его выходе на сцену исторической мысли: объективистские требования, казалось,
не оставляли вообще никакого места для самого понятия исторического опыта о прошлом.
Например, понятие исторического олыта неизбежно требует присутствия некоего (однако
определенного) уровня между самим прошлым непосредственно и его адекватной репрезентацией
историком — и то, что происходило на этом уровне, могло только компрометировать
надежность последней. Необходимо добавить, что, как это ни парадоксально, историческая
мысль всегда была во многом более «объективизмом», чем философской
рефлексией в науке. Например, несмотря на усилия истористов и герменевти-ков,
подобных Дильтею (который попытался сделать для истории то, что Кант сделал для
науки), историческая мысль всегда оставалась странным образом удовлетворенной
своей докантианскои и доэмпириче-ской позицией. «Критика опыта», какой
мы находим ее во всей философии восемнадцатого века от Локка via Юм к Канту фактически
просто не имеет никакого аналога в истории исторической мысли. Это отсутствие
критического анализа исторического опыта может объяснить, почему историческая
мысль всегда оказывалась без надежной защиты против тексту ал истских или идеалистических
соблазнов, коих немало мы находим в современной постмодернистской теории (я был
бы первый в очереди на уничтожение этих момен-
366
7 глава
тов). Объективизм л текстуализм (или идеализм) были двумя противоположными
крайностями, к которым естественно тяготели мысли историста, никогда не способного
найти между ними разумный синтез или золотую середину.
Если исторический опыт является настолько прене-брегаемой темой в традиционной
исторической мысли, то это существует и даже более истинно для постмодернизма.
Одно из критических замечаний, справедливо адресованных постмодернизму, связано
с его пристальной сосредоточенностью на текстовой презентации истории и слабым
желанием ближе рассмотреть идеи модернизма об эмпирическом основании истории,
которое выражено и презентировано историческим текстом. Постмодернизм часто обвиняется
в отклонении такого эмпирического основания, как ир-релевантного; но вместо утверждения,
что постмодернизм обладает ошибочным или поверхностным понятием исторического
опыта, лучше говорить, что он фактически не имеет никакой теории исторического
опыта вообще. Настоящая задача исследования постмодернистской теории исторического
опыта, следовательно, ставит меня в сложное положение: необходимо самому впервые
развивать такую теорию. Все же такая теория неизбежно должна быть обозначена,
хотя и схематично, поскольку без этого мы будем не в состоянии составить карту
различий и подобий историзма и постмодернизма. Как помнит читатель, таков был
заключительный вывод предыдущего параграфа.
Отвечая на вопрос о постмодернистской теории исторического опыта, я смело
возьму за отправной пункт моих рассуждений опыт нашего персонального прошлого,
как он представлен в ностальгических воспоминаниях о нем. Кто не знает, что иногда
мы можем испытывать сильнейшую ностальгическую тоску по некоторым обстоятельствам
или по некоторой отдаленной части нашего личного прошлого? Конечно, если мы действительно
обладаем способностью иметь опыт
367
прошлого в самом подлинном смысле этого слова, то это не что иное, как чувство
ностальгии, которое носит самые четкие признаки такого опыта и, вероятно, должно
быть наиболее подходящей точкой отсчета в обнаружении природы последнего. Интересно,
что мы сразу ощущаем сопротивление такой стратегии исследования исторического
опыта. Поскольку мы склонны считать, что наше коллективное прошлое, бесспорный
объект исторического опыта, в целом отличается от нашего персонального прошлого,
постольку последний никогда не сможет дать нам ключи для понимания первого. Но,
учитывая особый тип эмпирического исследования, в которое мы теперь вовлечены,
это действительно странное и даже беспрецедентное сопротивление. Подумайте об
эмпирическом базисе науки. Как хорошо известно, эмпирический базис науки часто
идентифицируется с визуальным восприятием, следовательно, с тем, как мы в качестве
индивидуумов имеем дело с объектами, доступными сенсорному восприятию. Эмпиризм
есть индивидуализм. Не было нужды вводить понятие сверхиндивидуального предмета
опыта, но если к такому понятию когда-либо нужно было обратиться, эмпирик скорее
предпочел бы понимать его как своего рода стенографию того, каким образом множество
отдельных ученых, как индивидуумы, познают в опыте эмпирическую реальность.
Если, далее, сенсорное восприятие должно быть атрибутировано опыту индивида, приобретаемому
в ходе освоения персональной реальности (это полностью подходит множеству эмпирических
наук), то почему мы должны быть большими аскетами в случае исторического опыта?
Почему история должна принадлежать к тому типу вещей, который может быть опытно
познан только квазигегельянским трансиндивидуальным субъектом? Аргументы «за»
неизбежно предполагают то, что они и пытаются доказать: например, какова «нейтральная»
премущественная точка анализа, внешняя субъекту и предмету исследования, с кото-
368
7 глава
рой могли бы быть сделаны столь безапелляционные заявления о том, каким именно
образом в историопи-сании должны быть сконструированы субъект и предмет исследования?
Кроме того, рассматривая этот аргумент, не сложно смоделировать различные формы
исторического сознания или исторической практики на основе опытного познания нашего
персонального прошлого: «Die geschichtliche Wissenschaften, — как точно
отмечает Гадамер, — denken nur welter was in der Lebenserfahrung schon gedacht
wird»36. Здесь можно порассуждать о квазипсихоаналитических тенденциях,
приписываемых истористским концепциям прошлого такими различными авторами, как
Гете и Ха-бермас37; можно подумать о «неврозе» сциентистских
подходов к прошлому, защищаемых в пятидесятые и шестидесятые годы, или о телеологических
стремлениях к достижению Bildung и само-реализации, столь заметно представленных
в гегельянской, марксистской или националистических концепциях прошлого. Я, конечно,
не подразумеваю, что все историописание может уложиться в матрицу ностальгического
опыта нашего личного прошлого; вышесказанным я только хочу пробудить внезапное
«желание удержаться от недоверия» к выполнимости стратегии исследования,
защищаемой здесь.
Мой тезис в том, что ностальгия и ностальгическое воспоминание прошлого соообщает
нам наиболее интенсивный и наиболее подлинный опыт прошлого, и, следовательно,
ностальгия является наиболее подходящей матрицей, если мы хотим составить карту
подобий и несходств истористского и постмодернистского опыта прошлого. Рассмотрение
ностальгии в качестве матрицы исследования исторического опыта, как станет ясным
в ходе этой главы в тех местах, где это касается исторического опыта, помогает
лучше понять постмодернизм как более искушенную, и в любом случае более последовательную
форму историзма. На фоне ностальгии историзм может быть объяснен
13 - История и тропология
369
в терминах постмодернизма, но не наоборот. Кроме того, имеется более веская
причина для сосредоточения внимания на ностальгии. Современные дискуссии о ностальгии
уже предлагают избирательную близость между ностальгией и постмодернистским отношением
к исследованию прошлого. Так, Шоу и Чейз идут даже дальше и говорят, что «некоторые
критики культуры идентифицировали весь опыт постсовременности как своего рода
макроностальгию»38. Я спешу добавить тем не менее, что я, конечно,
не намерен подписываться под заявлением, сделанным в последнее время постмодернистами
относительно ностальгии и способа ее проявления в современной культуре. Следующие
строфы из поэмы «Einst und Jetzt», написанной австрийским поэтом эпохи
романтизма Ни-колаусом Ленау (1802-1850), дадут матрицу ностальгического опыта,
которую мы ищем:
Mochte wieder in die Gegend, Wo ich einst selig war, Wo ich lebte, wo ich
traumte, Meiner Jugend schonsles Jahr!
Also sehnt 'ich in der Feme Nach der Heimath mir zuruck, Wahnend, in der alten
Gegend Finde sich das alte Gluck.
Endlich ward mir nun beschieden Wiederkehr in's traute Thai; Doch es ist dem
Heimgekehrten Nicht zu Muth wie dazumal.
Wie man grusset alte Freunde Gruss ich manchen lieben Ort; Doch im Herzen
wird so schwer mir Denn mein Liebstes ist ja fort39.
370
7 глава
Поэма Ленау знакомит с тем, что, несомненно, является прототипической формой
ностальгии: ностальгической тоской о потерянных днях детства. Возможно, поскольку
детство столь ясно отлично от взрослой жизни и часто обладает чертами стабильности
и фик-сированности (я сейчас к этому вернусь), оно является любимым объектом ностальгического
опыта. При рассмотрении характеристик ностальгии, как они выражены стихами Ленау,
мы сначала видим, что ностальгия глубоко связана с чувством смещения или самим
процессом смещения. Субъект ностальгического опыта хорошо знает, где и когда он
не хочет находиться. То, что действительно является центром нашего опыта
и нашего существования — настоящее здесь и сейчас — внезапно перемещается на периферию.
Необходимо добавить, что ностальгическое «смещение» может быть одновременно
во времени и в пространстве (в стихах Ленау мы сталкиваемся с комбинацией и взаимным
укреплением обеих этих форм ностальгического смещения). Если, однако, мы проследим
историю ностальгического смещения до его источника, то пространственное смещение
оказывается старше. Например, неологизм «ностальгия» (композиция
греческих слов nosteoo — «благополучно возвратиться домой»
и algos — «боЛь») был введен в 1688 г. в диссертации немецким
врачом Иоханнесом Хофером, чтобы описать тоскливые настроения швейцарских наемников,
сражающихся вдалеке от их родной страны — настроения, которые могли кончаться
даже попытками самоубийства40. Это соблазняет, хотя по общему признанию,
опасно размышлять о каузальном отношении, существующем между ностальгией, с одной
стороны, и местом и временем — с другой, этими двумя наиболее фундаментальными
категориями физической реальности. Разве не значит, что ностальгия предоставляет
нам мост между физической реальностью и царством эмоций и чувств? Конечно, много
других чувств каузально связаны с аспекта-
13*
371
ми физической реальности. Но связь между этими другими чувствами и объектами,
которые их вызывают, обычно принадлежит большому количеству различных аспектов
содержания физической реальности (например, боли, голоду, сексуальному возбуждению).
Хотя ностальгия зависит от этих наиболее глобальных категорий физической реальности,
мы, вероятно, можем полагать, что она должна быть наиболее «фундаментальным»
чувством относительно нашего местоположения в пространстве и во времени, которое
могло бы, возможно, помочь нам объяснить и иерархизи-ровать многие другие чувства.
То, что в данном обсуждении в наибольшей мере требует нашего внимания, однако,
состоит в следующем. Главный пункт, который Ленау хочет подчеркнуть в поэме: ностальгия
всегда торопит нас уничтожить «смещение», но фактически без
какой-либо последовательности в достижении этой цели (Sehnsu-cht, этот
непереводимый термин немецкого романтизма, точно подводит итог этой комбинации
желания и фрустрированности, в которой желание и фрустри-рованность желания одновременно
и предполагают, и укрепляют друг друга). Так вопреки надеждам и ожиданиям поэта,
возвращение к долинам, где он провел свою юность, не увенчалось удовлетворением
ностальгической тоски. Для поэта не реализовалась цель или мотив этого
возвращения: идентификация с мальчиком, каким он был много лет тому назад. Если
мы рассматриваем отношения цели в практическом объяснении, то ностальгия ставит
перед нами цель, которая выбирает средства, никогда не реализующие эту цель, и,
как ни парадоксально, это оказывается именно целью ностальгического Sehnsucht.
Это напоминает кантовскую дефиницию эстетической красоты как «Zweckmassigkeit
ohne Zweck» (целеустремленность без цели) и оправдало бы нас в приписывании
эстетического качества объекту ностальгического желания.
372
7 глава
В то же самое время мы находим здесь резкое различие между историзмом и постмодернистом:
ностальгический опыт прошлого. Истористский опыт прошлого стремится к идентификации
Verstehe*, возрождению прошлого, погружение в него; так, истористский исторический
опыт состоит в том, чтобы обладать, еще раз повторю, теми же самыми опытными знаниями,
которые принадлежат прошлому непосредственно (что фактически результируется в
элиминации исторического опыта, так как прошлый опыт нельзя приравнивать
к опыту прошлого). Историзм и герменевтика девятнадцатого века, в борьбе
за открытие «wie es eigentlich gewesen», «самоуничижения»
историка по Ранке, нацелены, следовательно, на устранение исторического опыта
в подлинном смысле слова. Ностальгический опыт прошлого, напротив, последовательно
защищает недостижимость прошлого, уважает расстояние или различие, являющееся
необходимым для возможности исторического опыта.
Это различие между истористским и постмодернистским пониманием опыта прошлого
далее может быть детализировано, если мы примем во внимание спектр эмоций, вовлеченных
в ностальгию. Ностальгия, как показано строфами поэмы Ленау, есть странная смесь
счастья и разочарования. Каждый говорит о ностальгии как о «радости, омраченной
печалью», или о «горькой сладости» ностальгической тоски41.
Очевидно, чувство радости или сладости вызвано магией прошлого, которое, как известно,
мы безвозвратно потеряли. Все же — и это важно — чувство не должно быть связано
с идентификацией или с возвращением объекта ностальгической тоски. Ностальгия
— не возрождение прошлого. Это уже ясно из любопытного и часто цитируемого факта,
что можно чувствовать ностальгию па отношению ко времени, которое субъект объективно
считает временем несчастливым для
* «стремится к идентификации Verstehe» — понимания.
373
него; и почему мы должны хотеть вновь пережить несчастный период в нашем личном
прошлом?42 Даже более существенным является чувство горечи, которое
всегда сопровождает ностальгический опыт прошлого. Например, указанное чувство
отражает недостижимость объекта ностальгической тоски; оно берет начало в беспомощном
сознании того, что фактически мы никогда не сможем возвратить или повторно увидеть
далекий объект ностальгического желания. Результат заключается в том, что ностальгия
отнимает у объекта ностальгического желания конкретное существование, которым
он все еще обладал в контексте истористского исторического опыта. Следовательно,
истина в том, что мы в ностальгическом опыте исторически познаем не «прошлое
непосредственно» (как задумано истористами), но различие или расстояние
между настоящим и прошлым. Тема поэмы Ле-нау — не само детство поэта (как
читал бы поэму ис-торист), но различие между «Einst und Jetzt», между
детством и настоящим поэта. Смотря иначе (с противоположной точки зрения), можно
сказать, что ностальгия сообщает нам единство прошлого и настоящего: так,
опыт различия требует одновременного присутствия того, что лежит на обоих концах
различия, то есть и прошлого, и настоящего. В опыте различия прошлое и настоящее
объединено. Однако оба они представлены только в их различии — и именно
эта квалификация разрешает нам выразить парадокс единства прошлого и настоящего.
Но в обоих случаях, предпочитаем ли мы видеть ностальгию как опыт различия или
как единство прошлого и настоящего, различие становится центральным, в то время
как прошлое и само настоящее уменьшены до простых производных феноменов. Прошлое
больше не «реальный» объект, каким оно было для историзма. «Реальность»,
опытным путем познанная в ностальгии, и есть само различие, а не то, что лежит
на другой стороне различия, то есть прошлое как таковое. Ностальгический
374
опыт прошлого не есть своего рода мост, разрешающий нам возвратиться к овеществленному
прошлому. Эта особенность о ностальгии была хорошо выражена Лоуэнталем в его наблюдении:
«То, о чем мы ностальгируем, не является прошлым, каким оно было, или даже
тем прошлым, которого нам жаль, но только условием его бывшего бытия»43.
Это «бывшее бытие» является чистой категорией различия, воплощающей
в себе дистинкцию истористского и постмодернистского опытного познания прошлого.
Дальнейшее подтверждение этого утверждения о ностальгическом различии может
быть найдено в topoi et in arcadia ego* и пасторали, которые в западной истории
в течение долгого времени были выражением социальной или коллективной ностальгии.
Нас должно насторожить относительно этих topoi то, что они полностью и преднамеренно
не содержат исторического содержания; как таковые они были чистым проявлением
различия и поэтому идеально подходили для выражения ностальгии. Неудивительно
тогда, что с появлением историзма эти старые topoi ностальгии тихо, но внезапно
исчезли из западного культурного репертуара44. Историзм дал западному
человеку воплощенное, овеществленное прошлое. И, делая это, он поглотил феномен
различия, выраженный в традиционном topoi ностальгии, до настоящего времени материализовавшим
прошлое. Ностальгия, как отношение к прошлому, стала подозрительной, так как ее
сопротивление овеществлению прошлого казалось странным и даже подвергало опасности
историческую истину. Как возможна историческая истина, если не существует прошлого
«исторического» объекта, относительно которого формулируется указанная
истина? Отсюда, например, жестокое осуждение ностальгии
* «быть найдено в topoi et in arcadia ego» — топос и Аркадия,
понимаемые в идиллической поэзии как спокойное место, счастливая пастушеская страна.
375
7 глава
Лэшем: для него ностальгирующий человек есть просто «неизлечимый сентименталист,
боящийся будущего» и не меньше «боящийся оказаться лицом к лицу с
истиной прошлого»45. Ясно, что это — историст-ский приговор ностальгии.
Эта склонность объективировать прошлое инспиру-ется любовью историзма к прошлому,
имеющему установленные и четко сформулированные контуры, которыми типично обладают
физические объекты. Исто-ристское прошлое есть прошлое «ясное и отчетливое»,
и поэтому историст прежде всего заинтересован теми особенностями прошлого, которые
выражают или определяют эту ясность и отчетливость. Истористское исто-риописание
является наукой установлений границ и дис-тинкций между передним планом (важное)
и задним фоном (незначительное). Дистинкция и различие для историзма являются
прежде всего дистинкцией и различием в пределах самого прошлого. Ностальгическое
различие, однако, является первостепенным различием между прошлым и настоящим,
и это провоцирует одновременное таяние ясных линий и контуров, проектируемых историзмом
на прошлое: различия в границах самого прошлого уступают место различиям между
прошлым и настоящим. На уровне опытного познания нашего личного прошлого это явление
было описано Дэвисом следующим способом: «В течение эволюционного перехода
от юности к взрослой жизни на обычном самолете ежедневной жизни, неприятностей,
неуверенности и ощущения странности настоящего и будущего конституируется фигура
юности, в то время как основание составлено из знакомых и приятных
людей, мест и тождеств с прошлым. "Без действительного изменения вещи"
(и, таким образом, экономии чьих-то самообвинений в искажении или фальсификации),
ностальгическая реакция инвертирует перспективу: нежно сотканное прошлое памяти,
которое появляется просто фоном, внезапно возникающим как фигура, в то
время как резко гравированный силуэт текущих тревог исчезает в осно-
376
7 глава
вании»46. Это может объяснить ассоциации своего рода неким
стоическим, устойчивым порядком, которые часто мобилизуются ностальгией и где
ностальгически желаемое прошлое, кажется, так заметно отличается от непредсказуемых
превратностей настоящего. Ностальгическое прошлое в значительной степени — молчаливое
и неподвижное прошлое, неприветливое к ясным и полным силы паттернам исторической
эволюции, которые всегда считает приятным обнаружить в прошлом историст. Ностальгическое
прошлое предпочитает задний фон, стабильность и структуры стабильности за счет
изменений и того, что разрешает нарративизация. Следовательно, интерес постмодернистского
историо-писания лежит в области незначащего содержания исторических событий или,
точнее, в том, что осуждено историзмом как незначащее и пустое. Следовательно,
так же, в первом приближении, наличие удивительного соединения в постмодернистском
историописании структурализма и озабоченности очевидно бессмысленно и избыточно:
оба имеют общее происхождение в эмансипации заднего фона исторических исследований
от их переднего плана.
В вышесказанном я постепенно двигался от рассуждений о ностальгическом опыте
нашего персонального прошлого к области историбписания времен и мест, лежащих
вне такового. Мой тезис состоял в том, что возможен исторический опыт прошлого
вне или прежде нашего персонального прошлого. Два близко связанных возражения
могут быть сформулированы против этого расширения диапазона ностальгического исторического
опыта. Во-первых, можно сказать, что «прошлое, которое является объектом
ностальгии, должно некоторым способом быть лично познанным в опыте прошлым»47:
никто не чувствует ностальгического желания пережить детство другого человека.
Во-вторых, можно возразить, что ностальгия никогда не может быть моделью для исторического
опыта, т. к. не возможен никакой опыт прошлого, нос-
377
тальгический или любой другой Опыт; данное возражение показывает, что он —
неизбежно предмет настоящего, следовательно, опыт прошлого исключен самым значением
слова опыт. Но это возражение путает понятия «опыт чего-то»
и «опыт в чем-то»: конечно, весь опыт имеет место в настоящем,
но из этого не обязательно следует (если не сделаны некоторые дополнительные семантические
условия), что из-за данного бесспорного факта невероятна возможность опыта
чего-то (опыта прошлого). Полагая это, наш мнимый возражающий мог бы теперь
указать, что объект исто-риописания, самое большее — это свидетельство,
которое прошлое нам оставило, но не само прошлое непосредственно. Следовательно,
понятие ностальгического опыта прошлого путает опыт свидетельства с опытом свидетельства
чего-то. Все же, как люди, имеющие некоторое персональное знакомство с феноменом
ностальгии, признаем, что эта дистинкция свидетельства и свидетельства чего-то
не работает в случае исследования ностальгии. Например, ностальгия, очевидно,
не имеет никакого отношения к выводам, сделанным на основании свидетельства; она
действительно есть опыт прошлого — не больше и не меньше. Ввиду этого обсуждения
природы ностальгии, воображаемый оппонент мог бы теперь пожелать допустить, что
мы можем, хотя и в слегка искаженном смысле слова, ностальгически переживать опыт
прошлого в смысле повторного опытного переживания тех же самых чувств, которые,
как мы знаем, находятся в отдаленной части нашего личного прошлого. В той степени,
в которой ностальгия действительно успешна в «копировании» (или в
«возрождении») этих старых чувств, можно было бы говорить об опыте
прошлого.
Оба возражения имеют общее — они сводят диапазон потенциального ностальгического
опыта к прошлому, которое мы уже прежде познали в опыте (во времена, когда оно
было настоящим). Это положение далее может быть разъяснено принятием во внимание
оче-
378
7 глава
видного параллелизма ностальгии и памяти. Разве не ностальгическая память
вложена в связанные с ностальгией особые эмоции? И действительно, память сводит
нас с картиной, прямо подобной той, с которой мы столкнулись в предыдущем параграфе.'Никто
не возразил бы против утверждения, что мы помним что-то из нашего детства. С другой
стороны, мы не можем со всей ответственностью сказать, что мы помним взятие
Бастилии. Мы можем сказать, что знаем, что Бастилия была взята 14 июля
1789 г., или, что мы «помним» этот факт, поскольку соответствующее
утверждение указывает — этот факт отложен в нашей памяти, но так как мы не присутствовали
в тот момент непосредственно, мы не можем сказать в надлежащем смысле этого слова,
что мы помним взятие Бастилии. Поэтому в этом контексте заслуживало бы
внимания строго различать память и память о чем-то. Последнее просто
синонимично со знанием о чем-то, в то время как то, что известно, является
или событием в прошлом, или фактом, который мы узнали о прошлом. Но в обоих случаях
память о чем-то испытывает недостаток ассоциаций с опытом и чувствованием,
которые, несомненно, являются частью памяти в прежнем смысле. Так как ностальгия
только что была определена как память, инвестированная чувствами, ностальгия семантически
связана с памятью, а не с памятью о чем-то. Если, далее, вместе
с памятью ностальгия остается строго запертой в пределах узких границ опыта нашего
личного прошлого, то следует вывод, что ностальгия является неподходящей моделью
для опытного познания прошлого историком.
Против этих двух возражений может быть указано, во-первых, что было бы донкихотством
отрицать слишком явную ностальгию в случае, например, очарованности Петрарки или
Гельдерина классической стариной, в идеализации Росином или Виллье-ле-Дюком средневековья,
или в возвеличивании Мишле великой Революции (к которой я коротко еще вернусь)48.
Чувство но-
379
стальгической тоски по исторической эпохе, на многие столетия отстоящей от
нашего рождения, — довольно обычное явление и для историков, и неисториков. И
нельзя забывать, что работа Броделя «Mediterranee», которая часто
расценивается как самое высокое достижение историописания двадцатого века, начинается
с открыто ностальгической декларации: «J'ai passione-ment aime la Mediterranee»*.
Далее будет замечено: если возражения, сформулированные выше против ностальгического
опыта прошлого приняты, то трудно избежать заключения, что вообще никакой опыт
прошлого (ностальгический или другой) невозможен. И это, конечно, подразумевало
бы наиболее антиинтуитиви-стскую характеристику такой самообучаемой эмпирической
дисциплины, как историописание.
Все же можно говорить, что беспристрастный взгляд на ностальгию неуклонно
требует, чтобы мы отклонили как простое заблуждение убеждение в аутентичности,
которое обычно сопровождает ностальгический опыт далекого прошлого. Действительно,
это сопротивление ностальгическому опыту отдаленного прошлого, конечно, уместно,
если мы принимаем истористскую (или позитивистскую) объективацию прошлого. Если
прошлое рассматривается как объект (или тотальность объектов), хотя и очень сложный,
то этот объект (или объекты) неизбежно принадлежит прошлому, и тогда
историческое свидетельство есть единственно верный, но неутешительный кандидат
на роль объекта исторического опыта. Когда Гадамер говорит, как мы видели в начале
этой главы, что исторический опыт является большой заброшенной темой в исторической
теории, то это, несомненно, имеет свое объяснение: с истористской или позитивистской
(или даже с конструктивистской или нарра-тивистской) точки зрения, понятие исторического
* «J'ai passionement aime la Mediterranee» Средиземноморье.
380
— я страстно люблю
7 глава
опыта с трудом обретает смысл (если вообще может его обрести). Однако, если
ностальгический опыт прошлого понят как опыт различия (а не прошлого объекта,
находящегося на другой стороне различия между прошлым и настоящим), мы получаем
другую картину. Исторический опыт, как опыт различия, обходится без истористского
или позитивистского постулата о понимании прошлого как своего рода установленного
объекта, что навсегда помещает его, как это ни парадоксально, вне границ нашего
потенциального опыта, и поэтому экспериментальное знание о нем является sui
generis невозможным. Именно такой урок преподан нам поэмой Ленау: ностальгическое
воспоминание в ней — это подлинное вхождение в прошлое, позволяющее получить подлинный
опыт нашего персонального прошлого, и все же оно не предполагает, что прошлое
вновь тем или иным способом сделалось настоящим (как это может быть при современном
факсимиле прошлого).
Напротив, весь интерес к ностальгическому опыту прошлого определяется тем
фактом, что ностальгия не есть «пере-продумывание прошлого».
И если это верно, то наше личное, ностальгически запомненное прошлое не
отличается категорически от прошлого, которое является или коллективным прошлым,
или просто прошлым нескольких столетий, или тем и другим одновременно. Ностальгия
не суггестивна для истористского или позитивистского понимания прошлого «как
такового» и материализации прошлого в странный вид объектов, являющихся
частью инвентаря мира, предшествующего нашему. В самом деле, для историста или
позитивиста ностальгический опыт прошлого есть необъяснимая тайна, поэтому тот
вид опыта, который возникает в ее результате, обязательно будет расценен ими как
заблуждение. Но ностальгический опыт прошлого — не та проблема, которую
мы должны пробовать объяснить с помощью истористских или позитивистских предположений
об отношении между про-
381
шлым и настоящим: это — данная величина, которую необходимо исследовать
в максимально возможной степени для того, чтобы углубить наше понимание прошлого.
Говоря по-другому, мы должны избегать попыток приспособить ностальгический опыт
прошлого к ис-тористской или позитивистской концепции прошлого: в этом случае
феномен ностальгического воспоминания прошлого только запутывает все дело. Ценность
ностальгии состоит именно в том, что она эффективно проблематизирует истористские
и позитивистские положения и тем самым расширяет диапазон потенциального исторического
опыта способом, который до настоящего времени был просто невообразим. Короче говоря,
как только мы отказались от историзма и позитивизма и стали рассматривать исторический
опыт с точки зрения опыта ностальгического различия, исчезли все непреодолимые
препятствия для существования понятия исторического опыта отдаленного и коллективного
прошлого. Именно здесь виден вклад понятия ностальгии в историческую мысль. Если
оно последовательно очищено от ассоциаций с сентиментализмом и ложной идеализацией
(то есть материализацией) прошлого, то оно будет наиболее полезным и долгожданным
инструментом разъяснения нашего понимания прошлого и того, как мы переживаем его
в опыте.
В рамках матрицы ностальгического опыта прошлого мы можем далее развивать
теорию подобий и различий между историзмом и постмодернизмом. Действительно, когда
историзм отклонил а-историческое рационалистическое натурфилософское мировоззрение
семнадцатого столетия, то это отклонение, главным образом, мотивировалось четким
пониманием различия между историческими периодами. В своей так называемой «Ideenllehre»*
Гумбольдт доказывал, что каждый исторический период обладает своей собственной
исторической идеей, которая воплощает его отличия от
«Ideenllehre» Гумбольдта» — учение об идеях.
382
7 глава
\
других периодов. Однако, если мы руководствуемся матрицей ностальгического
опыта прошлого, то получается, что истбризм стремился овеществить каждый из этих
исторических периодов и на этом основании представить их в качестве объектов исторического
опыта49. Можно вспомнить здесь известное положении Ранке: «Но
я утверждаю, что каждая эпоха угодна Богу, и ее недостатки совсем не в том, что
происходит от него, но в том, что свойственно ее собственному существованию
(подчеркнуто мною. — ФА), ее самости»50. В силу этой тенденции
овеществлять прошлое, истористская историческая практика время от времени предлагала
интеллектуальную ментальность, весьма тесно примыкающую к позитивистской51.
Парадокс философии истории, состоящий в том, что она очень сильно зависит от концепции
различия, но, однако, отказывается предоставлять различию роль, которую оно должно
играть, может, по крайней мере, частично, быть объяснен исто-ристским идеалом
Universalgeschichte («Универсальной истории»), который существовал
в истористской исторической мысли в течение практически всего девятнадцатого столетия.
Universalgeschichte рассматривался как контекст контекстов, в пределах
которых могли быть объединены все элементы прошлого и определено их логическое
или историческое место. Как таковой Universalgeschichte имел двойную функцию.
Во-первых, он определял фиксацию логического или исторического места всех исторических
элементов и поэтому функционировал как постоянное приглашение овеществить прошлое.
Во-вторых, Universalgeschichte действительно воплощал все релевантные различия
между историческими периодами — в том числе между настоящим и прошлым; это дало
запоздалый толчок к приданию феномену различия статуса божественности, что не
имело никакого значения для исторической практики вообще. Universalgeschichle,
таким образом, стал складом, в котором парадоксы и несообразности историзма
могли быть удобно выведены из поля зрения так,что
383
они больше не могли препятствовать истористской исторической теории и практике.
С точки зрения истористского овеществления прошлого постмодернистский опыт
ностальгического различия будет расценен или как опыт реальности нереального,
или как опыт нереальности реального. Для историста ностальгический опыт прошлого
должен, следовательно, обладать атмосферой мистики и почти религиозным откровением.
Кажется, это действительно имеет место, когда мы видим, как историст типа Фредерика
Мейнеке обсуждает ностальгический опыт прошлого. Мейнеке цитирует пассаж из гетев-ского
«Dichtung und Wahrheit»*, в котором поэт описывает опыт прошлого,
который полностью совпадает с тем, что мы говорили здесь о ностальгическом опыте
прошлого. Обращаясь к наиболее интенсивному опыту прошлого, который он пережил
при посещении Страсбурского собора и, в том же самом 1774 году, почтенный дом
старого патрицианского семейства, Гете пишет: «Чувство, которое сокрушало
меня все более и более, так, что я едва успевал выразить его, было переживание
опыта прошлого и настоящего как одного: опыт, который принес в настоящее что-то
призрачное. Это чувство выражено во многих из моих больших и малых работ и уже
удовлетворительно разработано в поэзии, хотя оно должно было казаться столь же
необъяснимым и возможно даже столь же неприятным каждый раз, когда проявляло себя
непосредственно в жизни» (перевод мой. — ФА)52. Очевидно, что
опыт единства прошлого и настоящего, зафиксированный Гете, есть опыт различия
между прошлым и настоящим, который может быть переживаем только в этом мгновенном
союзе (мы отметили это чуть выше). Историст Мейнеке глубоко поражен историческим
опытом Гете: «Сердце перестает биться после чтения этих
* «из гетевского "Dichtung und Wahrheit"» — имеется
в виду работа Гете «Поэзия и правда из моей жизни».
384
7 глава
\
действительно самых замечательных слов». И он продолжает повторять,
что замечание Гете действительно приводит нас к «самым глубоким проблемам
историзма»53. Однако собственное разъяснение Мейнеке исторического
опыта Гете парадигматично для историзма и для его недостатков. Так, по мнению
Мейнеке, единство прошлого и настоящего, испытанное Гете, «вознесло поэта
к более высокой атмосфере, находясь в которой, он теперь летает над всеми историческими
эпохами» (перевод мой. — ФА)54. Можно увидеть в анализе Мейнеке
проверенное временем исто-ристское желание спроектировать различия между прошлым
и настоящим на масштаб Universalge-schichte. Единство прошлого и настоящего,
в котором существует опыт их различия друг от друга, теперь рассматривается с
трансисторической перспективы, и ее конкретность нейтрализована в бесконечных
ин-сайтах исследователя. То, что отличает опыт переживания прошлого Гете от такового
же у историста, а именно заметное положение в нем настоящего, вновь понижено до
положения заднего фона из-за обращения Мейнеке к трансисторическому измерению
Universalgeschichte.
Будет полезно сравнить анализ Мейнеке с исследованиями Хейзинги, другого профессионального
историста, а именно с тем, что он отнес к историческому чувству. Мы увидим, что
Хейзинга ближе примыкает к постмодернистскому представлению об историческом опыте,
чем Мейнеке. Например, Хейзинга явно подчеркивает роль настоящего в историческом
чувстве, когда противопоставляет последнее той потере исторического субъекта в
прошлом, которое традиционно ассоциируется с доктриной Nacherleben*55.
Вместо этого Хейзинга считает, что историческое чувство должно быть сравнено с
нашим пониманием музыки. Наиболее подходит для этого характеристика музыки,
* «доктриной Nacherleben» — послепереживания.
385
1
данная Леви-Строссом как «инструмента для уничтожения времени»56.
Мелодию только тогда слышат или понимают, когда все различия в звуке и его подаче
слышатся вместе в едином движении, что аналогично ностальгическому опыту
переживания прошлого.
Историческое чувство, продолжает Хейзинга, не есть «эстетическое удовольствие,
религиозная эмоция, страх природы, метафизическое просветление: и все же оно —
фигура из этого ряда». Оно может быть вызвано «строчкой из документа
или хроники, печатью, несколькими нотами старой песни»57. Это
— мгновенный головокружительный опыт внезапного исчезновения трещины между настоящим
и прошлым, опыт, в котором прошлое в течение краткого мгновения показывает себя
так, «как оно есть или было». Но это «каконо есть»
не равно истористскому wie es eigenthch gewesen*, но есть прошлое,
инвестируемое различием. Последнее, важное утверждение разъяснено Хейзин-гой,
когда он пишет, что объект исторического чувства не есть нечто, что автор книги
сам в своей книге поместил в отдаленное прошлое. Напротив, как признает
Хейзинга, историк настоящего «приносит его автору; это — его ответ
писательскому [то есть авторскому] запросу» (выделено мною. — ФА.)58.
Скажу еще раз, чувство полной аутентичности, которое сопровождает исторический
опыт и историческое чувство, не есть опыт события или объекта в прошлом, подобно
тому, как мы можем переживать опыт объектов, данных нам в ежедневной жизни, но
опыт, в котором и прошлое, и настоящее имеют свои роли. Хейзинга в действительности
предлагает здесь то, что мы называем постмодернистским представлением об историческом
опыте59.
Наиболее известны размышления Гете и Хейзинги об отчетливо эпизодическом характере
исторического опыта. Воспоминания и Гете, и Хейзинги об историчес-
* «не равно истористскому wie es eigenthch gewesen» — как это
было на самом деле.
386
7 глава
ком чувстве предлагают ощущение внезапного потрясения саморазоблачением прошлого.
Ностальгия еще раз может здесь помочь, если мы хотим развить результаты этого
эпизодического характера исторического опыта. Мы должны заметить, что события
в нашей персональной истории, которые могут вызывать ностальгическую тоску, но
только редко и, конечно, необязательно, относятся к типу событий, который имеет
большое значение в истории нашей жизни. Таким образом, мы можем ностальгически
создавать некоторую атмосферу в особый определенный момент в нашем родительском
доме или на празднике с нашим семейством; но у нас редко возникнут ностальгические
воспоминания о сдаче экзаменов или о движении в карьере. И все же события последнего
вида составляют нарративную историю нашей жизни и образуют пункты нашего curriculum
vitae или мемуаров пожилого государственного деятеля. Последовательность нарратива
может гарантировать самый легкий доступ к прошлому, но это затеняет подлинность
нашего опыта прошлого. То, что было сделано и принято нарративно, больше не подходит
для исторического опыта.
Два вывода могут быть сделаны из этого тезиса об эпизодическом характере исторического
опыта. Во-первых, поскольку историописание желает остаться настолько истинным,
насколько это возможно для эпизодического характера исторического опыта, оно обязательно
повторит на уровне исторической репрезентации черты фрагментированности, непредвиденности
и изолированности. Без сомнения, микроистории, история ментальностей и Alltagsgeschichte,
с их интересом к незначительным деталям ежедневной жизни, лучше всего удовлетворяют
этим требованиям в пределах постмодернистской историографии. И это не простой
антикварианизм. Так, «фетишистское присвоение объектов», которое Банн
рассматривает как характеристику антикварианизма, предполагает, что прошлое дано
нам в форме автономных объектов,
387
и это отражает скорее истористскую тенденцию овеществлять прошлое,
чем постмодернистское предпочтение неуловимого различия между прошлым и
настоящим60. Во-вторых, матрица ностальгии может дать нам знание того,
что упущено в рассуждениях Поля Рикера и Дэвида Карра об историческом наррати-ве.
Согласно Рикеру и Карру, вся наша жизнь и вся история проникнута нарративом61.
Их доказательство состоит в том, что все наши действия и все наши рассуждения,
предшествующие действию, имеют место в полностью нарративизированном мире. Тем
не менее оппозиция, которую мы наблюдали секунду назад между изолированным событием,
ставшим объектом исторического опыта, и последовательностью нарра-тива, указывает,
что правило нарратива не универсально. Существует установка по отношению к прошлому,
которая не только свободна, но даже и недружелюбна по отношению к нарративу.
Последнее утверждение может быть разъяснено изучением позиции Мишле. Мишле
одновременно величайший нарративист и наиболее ностальгический из всех историков
девятнадцатого века — и, возможно, даже среди всех современных историков. Он «"revit",
"refait" et "souffre" la Revolution»62 в
наррации ее истории, и поэтому внес в нарратив больше, чем любой другой историк,
так как изобрел собственные способы «возрождения» и «воспевания»
этой наиболее величественной части французской истории. Для распознавания ностальгической
тоски Мишле по Французской революции достаточно прочитать предисловие 1847 года,
где он изображает себя сидящим на продуваемой ветрами поверхности Марсова поля
и размышляет об энтузиазме и почти религиозном пыле революционных праздников,
происходивших здесь пятьдесятью семью годами прежде: «Вы живы!., я чувствую
это каждый раз, когда в это время года мой учитель предоставляет меня самому себе,
когда работа тяжело давит на меня, когда летняя высокая температура становится
невыносимой...
388
7 глава
Тогда я иду к Марсову полю, к этому единственному памятнику, который оставила
Революция... Империя имеет свою колонну и почти приспособила для одной себя Триумфальную
Арку; Королевство имеет свой Лувр, Дом Инвалидов; феодальный собор все еще имеет
свой трон в Нотр-Дам; даже римляне имеют термы Цезаря. И только Революция имеет
в качестве своего памятника... пустоту...» (перевод мой. — ФА.)63.
Вся горечь и сладость ностальгической тоски навсегда утерянного прошлого присутствуют
здесь. И почти каждая страница «Histoire de la Revolution Francaise»
свидетельствует о глубоком понимании Мишле «различия» между непрочным
настоящим и теми великолепными днями Великой революции, которые он так хотел бы
пережить и возродить как часть его собственной жизни. Но это — нереализуемое стремление,
как он сам понимает в те самые моменты, когда вплотную приближается к нему: «Я
потерял моего отца, с которым я провел всю мою жизнь, в течение сорока восьми
лет. Когда это случилось, я осмотрелся вокруг, я был в другом месте, я торопливо
закончил эту работу, о которой мечтал в течение такого долгого времени. Я стоял
под Бастилией, я брал крепость, я поместил на ее башни бессмертный флаг... Это
снизошло на меня неожиданно, подобно пуле, выпущенной с Бастилии» (перевод
мой. — Ф.Л.)64.
Именно в тот момент, когда прошлое стало почти столь же реальным, как «balle
la Bastille», оно превратилось в настоящее; будучи ближе к «восстановлению»
прошлого, чем когда-либо прежде, он вновь отброшен в опустошение настоящего.
В соответствии с тем, что только что было сказано об эпизодическом характере
ностальгического опыта прошлого, можно ожидать, что Мишле будет чувствовать соблазн
уступить идее исключить Революцию из величественного потока его нарратива о французской
истории. В блестящем анализе исторических работ Мишле Гос-сман недавно показал,
что это ожидание было верным. Для Мишле, согласно Госсману, нарративное прошлое,
389
в сущности, содержит множество препятствий, которые должны быть преодолены
(сквозь столетия) прежде, чем Революция могла фактически материализоваться. В
результате Революция — в течение которой эти препятствия ео ipso медленно
побеждались — сама по себе оказывалась вне доступного нарративному описанию
прошлого и больше не являлась частью цепи событий, которые составляют французскую
историю. Французская революция, этот объект ностальгической тоски Мишле, таким
образом, стала изолирована от нарративного хода французской истории65.
Более того, Мишле сам хорошо понимал, что этот подход преобразовал Революцию в
исторический феномен разного порядка. Обсуждая «fete de federation»,
который был для Мишле самой высшей точкой Революции, он восклицает: «Странная
vita nuova начинается для Франции, чрезвычайно духовная, и она преобразовывает
всю Революцию в своего рода мечту, иногда изнасилованную, иногда ужасную... Она
не принимает в расчет место и время»66. Революция принимает здесь
черты возвышенного события, одновременно красивого и ужасающего, находящегося
вне пространства и времени, а следовательно, вне области того, о чем может быть
рассказано, и отдельно от важнейшей цепи событий, воплощающей последовательность
нарративно описанного прошлого.
Таким образом, в ностальгических опытах переживания революционного прошлого
у Мишле оказались преодолены пространство и время.
Эпистемология
Эпистемология традиционно исследует проблему того, как, по словам Рорти, «язык
вербует мир», и, следовательно, того, при каких условиях можно получить
надежное и объективное знание. Если мы знаем, как слова формально относятся к
вещам, то мы обладаем знанием наиболее общего критерия надеж-
390
7 глава
ного знания. Обсуждение и сравнение историзма и постмодернизма с точки зрения
эпистемологии я хочу начать с несколько необычного заявления, а именно что вся
эпистемология внутренне метафорична. Позвольте мне попробовать разъяснить это
заявление с помощью примера. Если мы принимаем метафору «сердце подобно
насосу», то она не является ни нарушением соглашений использования буквального
языка, ни хорошо продуманным предложением об изменении наименования определенного
типа объектов (когда мы бы могли предпочитать использовать существительное Н2О
вместо существительного вода). Метафора не является ни анализом, ни
коррекцией существующего лингвистического употребления. Так же метафора не является
терапевтической теорией эмпирической реальности, хотя она, возможно, была инспирирована
результатами эмпирического исследования и фактически была предназначена для передачи
информации о таких результатах. Таким образом, интеллектуальное усилие, которое
метафора нас приглашает сделать, — это не вопрос семантики, не исследование эмпирической
реальности; скорее, нам предлагают задаться вопросом, как то, что мы обычно связываем
со словом «насос», может быть применимо к слову сердце. Метафора,
следовательно, вызывает у нас особый род затруднения, которое систематизируется
в эпистемологии («как язык вербует мир?»), и мы призваны ею, чтобы
создать некоторый настоятельно необходимый вид эпистемологии, предназначенный
именно для этого особого случая. Точно так же, как эпистемология, метафора вынуждает
нас занять позицию, расположенную одновременно и вне языка, и вне реальности,
чтобы сформулировать идею о том, каким образом в рассматриваемой метафоре язык
и реальность соединяются вместе.
Можно было бы добавить к этому комментарий более общего характера. Метафора
«а есть Ь» заставляет нас задаться вопросом, как мы можем говорить
об
391
а в терминах Ь67. Если мы читаем «реальность»
как а и «язык» как Ь, то становится очевидно, что тип вопроса, адресованный
эпистемологии («как язык позволяет нам говорить о реальности?») по
существу метафоричен. Тайна и эпистемологии, и метафоры состоит в том, что они
требуют, чтобы мы временно отказались от нашей склонности придерживаться или языка,
или реальности — склонность, кодифицируемая Юмом во введенном им разделении «всех
объектов человеческого разума» на аналитические отношения идей и
синтетические вопросы факта для того, чтобы принять точку зрения, с которой
отношение между этими двумя феноменами могло быть рассмотрено.
Это проникновение в метафорический характер эпистемологического исследования
позволяет получить следующее представление об истории отношения между аналитическими
и синтетическими объектами. Как хорошо известно, философы, подобные Декарту, Гоббсу,
Канту или Попперу, все, кто занимал весьма сильные эпистемологические позиции,
были единодушно критически настроены по отношению к метафоре. Для них метафора
была извращением научной чистоты и ясности. Но мы не должны интерпретировать их
враждебность как обозначение того, что метафора и эпистемология являются абсолютно
различными вещами. Противоположность действительно есть: эпистемологи ненавидели
метафору, потому что они смутно догадывались, что эпистемология и метафора есть
конкуренты друг для друга в деле руководства человеческим мнением. Они хотели,
чтобы эпистемология исполнила лучше, более результативно и более исчерпывающе
работу, которая была, между прочим, и случайно выполнена метафорой. Как современное
государство есть монополизация способности индивидуального гражданина к насилию,
так и эпистемология хотела монополизировать метафору в одну очень мощную и вездесущую
эпистемологическую метафору. Три вывода следуют из этого. Во-первых, мы можем
ожидать, что
392
7 глава
дисциплины, которые всегда демонстрировали анархическое сопротивление монополизации
метафоры эпистемологией, продолжат осуществлять относительно свободное использование
метафоры (историописа-ние — это лучший пример такой дисциплины, как это признано
современной теорией истории)68. Во-вторых, мы можем ожидать, что, как
только положение эпистемологии начнет ослабевать, метафора вновь выйдет на сцену.
Взгляды Мэри Хесс на метафорический характер современной науки есть пример такого
рода69. В-третьих, из-за внутреннего метафорического характера эпистемологии
можно ожидать найти базовую метафору в основе всех эпистемологических систем.
Эта метафора, предполагается, заменит все другие метафоры; метафора, эквивалентная
гетевской Urphono-men метафоры* и которая является пределом, за который
мы не можем зайти.
Совсем нетрудно сказать нечто более определенное относительно природы этой
базовой метафоры. Мы обычно находим в окончании эпистемологического доказательства
типичную оптическую или пространственную метафору. И кто мог сопротивляться соблазну
пространственной метафоры, когда нас просят эпистемологически определить отношение
между этими двумя «параллельными панелями» языка и реальности? Можно
вспомнить здесь о декартовском понятии /dees claires et distinctes**, с
его очевидным доверием к метафоре визуального восприятия, в термины которой Декарт
облек его критерии эпистемологической уверенности. Мы можем вспомнить, кроме того,
каким образом Витгенштейн популяризировал кантианское понятие трансцендентального
субъекта, требуя от нас вообразить себе глаз, который может только видеть то,
что в пределах его поля восприятия, но не
* «гетевской Urphonomen метафоры» — прафеномен метафоры. ** «о
декартовском понятии idees claires et distinctes» — идей яс-
ных и отчетливых.
393
может видеть себя. И собственное утверждение Витгенштейна о том, что «предложение
есть картина (курсив мой. — Ф.А.) реальности» дает нам и другой
пример70. Но несомненно, лучшее доказательство постоянной очарованности
эпистемологии пространственными и оптическими метафорами может быть найдено в
работе Рорти «Философия и зеркало природы». Поскольку Рорти
дает в первой половине своей книги историю эпистемологической мысли (историю,
которую он фактически использует для «деконструкции» всей эпистемологической
традиции), то она становится неотъемлемой частью его предприятия по демонстрации
того, в какой степени оптические метафоры, такие, как «прозрачная сущность»
или язык или сознание как «зеркало» реальности, всегда определяли
характер и содержание эпистемологической мысли71.
Если мы теперь бросим взгляд на историописание и историческую мысль, то мы
столкнемся практически с такой же картиной. Как каждый понимает, пространственные
метафоры всегда были весьма популярны в исторической теории. Субъективисты любили
использовать банальную метафору «очки историка», которые «окрашивают»
его «взгляд» на прошлое; затем мы находим вездесущие и фактически
обязательные метафоры исторического «понимания», «перспективы»
(Ницше), conspectus (Кассирер) или точки зрения (метафора, к которой
я вернусь через мгновение). И для того, чтобы защитить аргумент о том, что пространственные
метафоры рождаются только в импрессионистских представлениях о природе исторического
знания, я хотел бы вспомнить восторг Фуко по поводу пространственных метафор,
например, его эпистемологические поля, которые должны быть ортогоналис-тически
проектируемыми на уровень исторической репрезентации72. Однако
если мы хотим знать, что тесно связано в исторической теории с эпистемологической
«базовой метафорой», то лучше всего обратиться к наиболее суггестивной
в этом отношении простран-
ственной метафоре, предложенной Л. Минком. Он доказывает, что, по существу,
задача историка есть синтез и интеграция: историк должен исследовать в своей работе
то, что Минк обозначает как конфигурационное понимание различных элементов
прошлого. Кроме того, в пределах этого конфигурационного понимания, историк стремится
к интеграции, которая, насколько возможно, полна событиями, связанными в начале
его исторического нарратива с таковыми же в его конце, а также со всем, находящимся
между ними: «но в конфигурационном понимании, конец также связан с обещанием
начала, как начало с обещанием конца, и потребность обратной референции отменяет,
если можно так выразиться, случайность дальнейшей референции. Постигать временную
последовательность означает думать об этом в обоих направлениях сразу, и, таким
образом, время перестает быть рекой, которая несет нас по течению, но рекой, схваченной
вверх и вниз по течению одним взглядом с высоты полета»73. Пространственная
метафора, таким образом, предлагает «деконструкцию» времени через
пространство, в том смысле, что временная последовательность аннулируется благодаря
точке обзора, расположенной вне реки времени.
Я хочу подчеркнуть, что метафора Минка находится в согласии с тем, как историзм
традиционно расценивал природу исторического знания — и значение этого, конечно,
в том, что в силу своей уверенности в пространственной метафоре, историзм инспирирован
тем же самым менталитетом, что и эпистемология в ее усилии обеспечить науку крепким
эпистемологическим фундаментом. Во-первых, должно быть сказано, что конфигурационное
понимание Минка идентично'историческим идеям, которые историк должен
обнаруживать в коллекторе исторических данных, согласно мыслям Гумбольдта, изложенным
им в его известном эссе о задачах историка74. И конфигурационное понимание,
и историческая идея индивидуали-
394
7 глава
395
зируют точку зрения, с которой прошлое может быть рассмотрено как последовательное
единство. Но, что более важно, Ранке в его теоретических работах использовал
точно такую же метафору, что и Минк. Га-дамер цитирует Ранке следующим образом:
«Я воображаю Божественное — если я могу позволить себе это наблюдение —
как рассмотрение всего исторического человечества во всей его тотальности (так
как никаким временем Божественное не связано), и обнаруживаю его везде одинаково
ценным»75. Ранке помещает здесь Бога в трансисторическое место,
которое формально является идентичным точке зрения, находящейся вне потока времени,
где и Минк расположил историка в его попытке получить обзор части прошлого. Гадамер
комментирует, что Ранке формулирует понятие безграничного понимания (intellectus
infinitus), для которого — и это согласуется с предложением метафоры Минка
— все имеет место в одно и то же время (omnium simul). Бесконечный интеллект
или понимание — истористский историк борется за результаты замены времени; замена,
которая в конечном итоге реализуется в сознании Бога. Именно этот вид понимания
прошлого является заключительной целью всего истористского понимания прошлого.
Как говорит сам Ранке, большинство историков преуспевает в раздумьях об истории
способом, определенным как «большинство его мыслей подобно божественным»76.
На этой стадии следует указать, где истористские и постмодернистские ностальгические
представления прошлого кардинально отличаются. Как мы видели, постмодернистский
ностальгический опыт прошлого отклоняет разобщение настоящего от опыта прошлого:
опыт прошлого есть опыт различия между прошлым и настоящим, от которого
последнее ео ipso не может быть отделено. Совсем по-другому это происходит
в историзме. Верно, что историст также будет видеть «различия», но
это всегда будут различия в пределах самого прошлого (как, например, расстояние
в прошлом, корреспондирующее с началом и концом реки времени, рассматриваемое
историком в метафоре Минка). Настоящее, сам историк непосредственно, не является
компонентом этого различия. Историк редуцирован до просто трансцендентального,
трансисторического субъекта без эмпирической (темпоральной или исторической) индивидуальности.
Здесь мы находим другое объяснение того, почему традиционная (истористская) философия
истории не была заинтересована в развитии критического анализа исторического опыта
или выполнением для историописания того, что философия восемнадцатого века сделала
для науки. Истористская историческая теория исключила царство исторического опыта
из своих размышлений. Очевидно, что таким способом противопоставлять истористскую
и постмодернистскую историческую теории эквивалентно критике историзма за его
тенденцию помещать историка в Богоподобное положение, что имел в виду Ранке. Очевидно,
наш следующий шаг теперь должен быть вопросом самим себе: а как историст может
исправить свою ошибку в пределах матрицы своей же исторической теории.
Один путь для осуществления такого исправления состоял бы в том, чтобы поместить
исторического субъекта в расширение потока реки времени Минка. И действительно,
как я пробовал показать в анализе работы Токквиля «L'Ancien Regime et
la Revolution», такое решение возможно. Однако цена, которую историст
должен будет заплатить за это решение, высока (и, вероятно, превысит количество
интеллектуального капитала, который он имеет в своем распоряжении). Из метафоры
Минка следует, что исчезновение метафорической точки зрения на безопасной высоте
над рекой времени (которая теперь была обменена на точку, достигнутую рекой времени
в данный момент) будет также означать, что возможность обозрения потока времени
исчезла, и история, следовательно, становится, по существу, недоступна. И действительно,
та-
396
7 глава
397
кая деструкция нарратива имеет место в упомянутой работе Токквиля. Метафора,
точка зрения и все, что истористу нравится ассоциировать с этим, тогда теряет
свою функцию, а то, что остается, есть прошлое, которое не является больше ничем,
как только системой вариаций на одну тему77.
Из-за проблем, с которыми мы сталкиваемся при выборе методов коррекции недостатков
историзма, мы благоразумно соглашаемся рассмотреть решение Гадамером затруднительного
положения истористов. Гадамеровская характеристика истористской проблемы такова.
Он правильно указывает, что более всего требует коррекции решение истористов поместить
самого историка вне потока исторического времени; действительно, главный итог,
результирующий все великолепное исследование Гадамера, состоит в том, «что
мы только потому понимаем исторически, что сами являемся историческими существами»78.
Гадамер показывает далее, что со времен Гримма, Гундолфа и Дильтея не было недостатка
в попытках произвести такую историзацию исторического субъекта79. Но
эти попытки, говорит Гадамер, никогда не приносили плоды — и, следовательно, историческая
мысль всегда оставалась спеленатой прочной тканью эпистемологического историзма.
Отсутствие успеха у этих ранних попыток быть «последовательным»
истористом (если историст хочет историзировать все, то как он мог исключать из
этого процесса себя?) уже свидетельствует о том, что исто-ризация исторического
субъекта не такая уж легкая задача. Во-первых, существует проблема релятивизма,
который проистекает из историзации исторического субъекта. Но эта проблема не
самая интересная с современной точки зрения. Релятивизм возникает тогда, когда
мы историзируем исторический субъект и историческое знание, но тем не менее сохраняем
феномен ностальгии для абсолютных, трансисторических данностей. Если мы вспомним
способ, которым
398
7 глава
историзм поместил исторический субъект в трансцендентальное положение, то
мы увидим, что в этом контексте проблема релятивизма — скорее возвращение к проблеме,
обозначенной в начале нашей дискуссии, чем дополнение к этой проблеме новых аспектов.
Более интересная проблема состоит в том, что ис-торизация историка и исторического
знания производит соединение уровня написания истории и такового же в историографии
(истории историописания). В то время как историзация, например физики, не должна
свести на нет нашу способность ясно видеть разницу между обсуждением физической
реальности, с одной стороны, и историей научных дебатов — с другой, в случае с
историей мы не можем быть настолько уверены в возможности рассуждения об историографии
отдельно от самой истории. Объяснение, конечно, в том, что легкое и прямое установление
дистинкции уровня объективного исследования и метауровня здесь больше усложнено,
так как мы имеем дело с одной и той же дисциплиной (то есть историей) на обоих
уровнях. Один уровень неизбежно «заразится» проблемами другого. Конечно,
сама эта проблема не абсолютно нова в исторической теории и практике. Насколько
это касается теории, то здесь можно вспомнить философию истории Гегеля. Согласно
ему, само историческое понимание есть неотъемлемая часть фабулы истории, так как
историческое понимание в историческом процессе самореализации Мирового Духа является
самой сущностью истории80. Так история исторического понимания стала
частью фабулы истории. Что касается исторической практики, то здесь мы видим,
что историки вообще рассматривают историю исторических дебатов по определенной
исторической проблеме не просто как пропедевтику к новому историческому пониманию,
но как критику части его. Это особенно верно для таких областей истории, как интеллектуальная
история. Если мы изучаем современные интерпретации, скажем, Локка, Монтескье
399
или Руссо, то убеждаемся в том, что невозможно сказать, где кончается обсуждение
предыдущих интерпретаций и где начинается обсуждение Локка или любого другого
политического мыслителя. Оба уровня дебатов неразрывно связаны в практике интеллектуальной
истории.
И здесь мы сталкиваемся с апорией последовательного историзма, который имеет
смелость истори-зировать также и исторического субъекта. Если мы выбираем эту
историзацию исторического субъекта, то истористская метафора, которая была так
точно сформулирована Минком, распадется в бессвязность. Метафорический взгляд
на прошлое непосредственно — как таковое — теперь больше невозможен; то,
что обманчиво, объявляет себя в качестве такого взгляда, становится неотличимым
от неустойчивых позиций историописания. Точки зрения смешиваются с точками зрения
на точки зрения, а точки зрения на само прошлое непосредственно с интерпретациями
прошлого. Пространственная метафора точки зрения уничтожает себя.
Познав эту проблему самодеструкции историзма — если это действительно имеет
«la courage de ses opinions»* — мы должны вновь возвратиться к Гадамеру.
Ибо своим обращением к концепции «действующей истории» (Wirkungsgeschichte)
Гадамер предпринял внушительную попытку разрешить апории историзма и двигаться
в сторону исторической герменевтики, в которой были преодолены трансценденталистские
склонности традиционного историзма. «Истинная историческая мысль, — пишет
Гадамер, — должна принять во внимание свою собственную историчность. Только тогда
ее не будет преследовать фантом исторического объекта, который является объектом
прогрессивного исследования; она научится видеть в объекте копию се-
* «действительно имеет "la courage de ses opinions"»
— смелость собственного мнения.
400
7 глава
бя и, следовательно, понимать обоих. Истинный исторический объект не есть
объект вообще, но единство того и другого (как в ностальгическом опыте прошлого)
отношения, в которых существуют одновременно и реальность истории, и реальность
исторического Гюнима-ния. Настоящая герменевтика должна демонстрировать эффективность
истории в границах ее собственного понимания себя. Я отношусь к этому как к "действующей
истории" (Wirkungsgeschichte). Понимание, по существу, есть действующее —
историческое отношение (ein wirkungsgeschichtlicher Vorgang)»81.
Так Wirkungsgeschichte не есть просто вспомогательная дисциплина истории,
как, например, наиболее специфическая дисциплина истории историописания (обычно
упоминаемая как историография). Историография в ее традиционной форме — можно
вспомнить здесь книги Футе, Иггерса или Брейзача, чью ценность я уважаю не меньше,
чем ценность их истористских копий в области историописания — имеет наиболее искусственный
познавательный статус, так как она повторяет на уровне объективизации историописания
ту же самую изоляцию или трансцендентализацию исторического субъекта, которую
мы находили в историзме на уровне самого историописания. Историография, вопреки
своим проявлениям, не является выполнением гадамеровского требования историзации
исторического субъекта, но, фактически, есть двойной отказ делать это.
Благодаря этому двойному отказу создана искусственная ничейная земля, лежащая
между историографией и историописанием, которая автоматически отнимает ценность
у историографии, по мнению Гадамера, в пользу историописания. Согласно Гада-меру,
историзация исторического субъекта не должна результироваться простым умножением
слоев в исторической мысли или историописании: историзация должна стать частью
самого историописания. Только в том случае, если мы признаем, что понимание Wirkungsgeschichte
есть, прежде всего, понимание
14 - История и тропология
401
герменевтической ситуации, мы будем в состоянии эффективно доказать несообразность
историзма.
Тем не менее возражения, сформулированные против традиционной историографии
в предыдущем параграфе, могут насторожить нас в отношении Wirkungsge-schichte.
Например, мы можем задаться вопросом, а существует ли действительно альтернатива
традиционной историографии, как это предлагает понятие Wirkungsgeschichte. Чем
в действительности является Wirkungsgeschichte? Позвольте довериться Гадамеру
в том, что мы никогда не сможем получить полное и определенное знание Wirkungsgeschichte
из-за свойственных историческому знанию ограничений: «Заявление, что мы
должны стать абсолютно знающими действующую историю похоже на гибрид утверждения
Гегеля, когда он говорит об абсолютном знании, в котором история стала бы полностью
прозрачной для самой себя и, следовательно, подняться на уровень понятия»82.
Конечно, это был бы неубедительный аргумент против понятия Wirkungsgeschichte;
то же самое можно сказать и о таком историческом понятии, как «Французская
революция», понятии, которое мы никогда не могли бы создать без соответствующего
события и без смущения использовать. Фундаментальная проблема заключается скорее
в том, что может не быть никакого конца у процесса историзации исторического понимания,
как это требуется в том случае, если понятие Wirkhngsge-schichte должно стоять
за историописанием или, по крайней мере, относиться к некоторым его аспектам или
фазам. Термин предполагает, что существует некая поименованная сущность, к которой
мы можем отнести термин Wirkungsgeschichte (что еще могло бы оправдать использование
термина?), но любая попытка идентифицировать эту сущность может только означать,
что мы оттолкнем ее от себя еще дальше. Придать содержание понятию Wirkungsgeschichte
подобно попытке подпрыгивать на чьей-нибудь тени. Почему происходит пробуксовка
с понятием Wirkungsgeschichte
402
7 глава
и почему мы не должны историзировать само понятие Wirkungsgeschichte (и так
весьма неопределенное)? Таким образом, Wirkungsgeschichte само распадается в бесконечно
быстрое увеличение исторических саморефлексий в границах всегда расширяющегося'истори-ографического
настоящего.
А теперь о том, как я предлагаю понимать Wirkungsgeschichte. Согласно моему
предложению, понятие не относится — как это предлагается в его использовании Гадамером
— к некоторой истории или к некоторой исторической интерпретации исторических
дебатов. Для меня Wirkungsgeschichte — не недавно изобретенная модель для
традиционной историографии, и оно не обладает идентифицируемым происхождением
или в объективном прошлом, или в полностью понятной традиции исторического анализа;
для меня Wirkungsgeschichte есть движение. Это — движение, которое является
перпендикулярным потоку реки времени Минка и в котором историзация конфигурационного
понимания Минка не имеет ни начала, ни конца. Как таковое движение Wirkungsgeschichte,
как это ни парадоксально, одновременно есть и осуществление, и смерть историзма.
Это — его осуществление, поскольку Wirkungsgeschichte больше не исключает
трансцендентального исторического субъекта, стоящего на безопасной от историзации
вершине; это — его смерть, т. к. историст-ская точка зрения, которая всегда позволяла
историст-скому трансцендентализму историцировать прошлое, потеряла неподвижность,
которая была необходима для ее способности функционировать карточка зрения. В
движении Wirkungsgeschichte одни точки зрения поглощают другие, и поэтому
нет конца движению, в котором не может быть конечной или «господствующей»
точки зрения, с которой мы можем развивать и реконструировать предыдущие и более
простые точки зрения. Таким образом, наиболее последовательная и радикальная форма
историзма есть, в то же самое время, трансценденция историзма.
14*
403
Свою работу «Философия и зеркало природы», которая частично является
исследованием судьбы пространственных и оптических метафор в истории эпистемологии,
Рорти оканчивает обзором того, что он видит в качестве последствий разрушения
Гадамером эпистемологических претензий. По Рорти, эквивалент Wirkungsgeschichte
Гадамера есть то, к чему Рорти обращается как к поучающему философу. Как
Wirkungsgeschichte Гадамера кончается отказом от всего «стремящегося
к стабильности»83 (это стремление всегда находилось в самом сердце
эпистемологии), так и поучающий философ у Рорти сдал все претензии на установление
раз и навсегда данной «вертикальной» связи между языком и реальностью.
Поучающий философ знает: все, что он говорит и пишет, есть часть «беседы
человечества», и поэтому то, что он говорит, имеет «горизонтальное»
отношение к тому, что было сказано прежде и будет сказано после него84.
Поэтому те философы, кто согласен с аргументом Гадамера, будут, согласно Рорти,
«представлять себя как выполняющих что-то иное и более важное, чем предложение
точных репрезентаций того, что такое вещи. Они подвергнут сомнению понятие «точной
репрезентации», но, чтобы быть последовательным, поучающий философ должен
также избегать позицию, где «поиск точных репрезентаций... (например, "наиболее
общие черты реальности" или "природа человека"), есть неточная
репрезентация философии. Принимая во внимание, что менее претенциозные революционеры
могут позволить себе иметь представление о большем количестве вещей, чем имели
их предшественники, поучающие философы должны порицать самое понятие наличия представления,
в то же время отрицая возможность иметь представление о наличии представления»85.
Другими словами, историзация исторических точек зрения не только делает их трудно
идентифицируемыми (что стало бы вопросом релятивизма), но ставит нас в парадоксальное
положение,
404
7 глава
где мы должны принять точку зрения об отсутствии точки зрения. Метафоризация
метафоры — как получается в Wirkungsgeschichte — означает устранение
метафоры и, следовательно, всего эпистемологического аппарата, происходящего из
метафоры. Это ре-зультируется в оксюмороне «точка зрения об отсутствии точек
зрения».
Постмодернистский объект исторического опыта
В предыдущем параграфе мы засвидетельствовали саморазрушение историзма, заканчивающегося
размыванием метафорической точки зрения. Можно извлечь отсюда почти все, если
не вообще все, черты, которые мы приписывали постмодернистской установке по отношению
к прошлому. Из этого следует, что мы можем со знанием дела говорить, что постмодернизм
является радикализацией историзма, последовательным историзмом, который больше
не удовлетворен полуразрушенными зданиями, в которых был рад жить традиционный
историзм. Позвольте мне разъяснить это заявление.
Во-первых, если существует хотя.бы одно методологическое предписание, универсально
принятое исто-ристами и даже теми, кто безуспешно пробовал бороться за свое освобождение
от истористских концепций (типа протагонистов «истории как [социальной]
науки»), то это — правило, согласно которому историк, если он хочет понять
объект своего исследования, должен поместить его в его же исторический контекст.
Доминик Ла Капра недавно подверг критике эту центральную истористскую догму в
области интеллектуальной истории, указывая, что «апелляция к контексту вводит
в заблуждение... т. к. никто никогда не обладает — по крайней мере, в случае сложных
текстов — контекстом. Это предположение полагается на гипо-
405
статизацию "контекста", часто в смысле введения в заблуждение органическими
или чрезмерно редуцированными аналогами»86. Исторически контекст
не менее сложен и не менее проблематичен, чем исторический объект, который мы
хотим понять, помещая его в контекст. И можно предположить, что ошибочная вера
в то, что мы можем получить доступ к историческому объекту, помещая его в более
широкий исторический контекст, есть методологическое воспоминание об истористской
метафизике Universalgeschichte. Однако с исчезновением метафоры (и эпистемологии)
исто-ристская контекстуализация будет заменена деконтек-стуализацией. Истористская
точка зрения всегда разрешала историку видеть контекстную последовательность
элементов прошлого. С крахом метафоры Минка о преимущественной точке зрения,
с которой можно обозревать поток реки времени, и с появлением постмодернистского
оксюморона «точка зрения на отсутствие точек зрения», элементы прошлого
восстанавливают свою автономию и становятся независимыми от друг друга. А результатом
является фрагментация прошлого, столь характерная для постмодернистской картины
прошлого.
Во-вторых, и в тесной связи с предшествующим пунктом, только благодаря метафоре,
единство и последовательность могли быть атрибутированы прошлому. Метафора осуществляет
организацию исторического знания87, и эта метафорическая организация
предназначена для отражения или воплощения того единства, которое историк пытается
обнаруживать в прошлом или спроектировать на прошлое. Опять же, с диссолюцией
метафорической организации, прошлое трансформируется из объединенного целого в
анархическую тотальность независимых peties recits, если использовать постмодернистский
язык Лиотара. В-третьих, с получением большей автономии элементов прошлого друг
от друга и, так сказать, с «демократизацией» исторического значения,
«аристократичес-
406
7 глава
кая» иерархизация прошлого на слои, самоочевидно имеющие центральное
значение (и на те, которые не имеют такового), должна будет уступить место постмодернистской
«поверхностности». Обратите внимание, кроме того, что историзм всегда
производил иллюзию «глубины», понимая все как результат исторического
развития. Для историста «глубина» является исторической перспективой;
для него сущность (или идентичность) нации, института, социального класса и так
далее лежит в их истории88. В соответствии с его недоверием к контекстуализму,
постмодернистское историо-писание будет питать небольшую симпатию к риторике изменения,
которая создавала истористскую иллюзию глубины. Это может объяснить, почему постмодернистское
историописание чувствует избирательную близость с антропологией. Как точно указал
Рюсен, в антропологии «мы имеем дело с такими временами и местами человеческой
жизни, которые не позволяют быть отнесенными к генетической концепции возникновения
современных обществ» (перевод мой. — ФА)89. Очарованность постмодернистского
историо-писания антропологией свидетельствует об его желании отрезать исторические
феномены от корней, которые они имеют в своем прошлом90. И в-четвертых,
овеществление прошлого, произведенное истористской метафорой трансисторического
историка, обозревающего объективно-данную реальность реки времени, необходимо
объединять на «ностальгический» опыт прошлого, в котором прошлое больше
не является внешней реальностью. Из-за диссолюции метафоры объективная реальность
прошлого оставлена в пользу гиперреальности постмодернизма, в пользу исторической
реальности, которая возникает только благодаря историческому опыту, исторической
мысли и историческим работам, при помощи способа, который будет разъяснен в оставшейся
части этой главы.
Мы можем спросить далее, где эта радикализация и трансценденция историзма
может быть обнаружена
407
в фактической исторической практике. Можно успешно ответить на этот вопрос,
рассмотрев работу Броделя «Medlterranee», так как можно со всей ответственностью
сказать, что opus famosum* Броделя одновременно является и кульминационной
точкой истористского поиска единства и синтеза, и первым анонсом постмодернистского
опыта переживания прошлого. В целях разъяснения такой интерпретации книги Броделя,
я воспользуюсь наиболее проницательным анализом работы, проведенным Хансом Келлнером.
Он показывает, что большинство рецензентов и комментаторов (например, Фебре, ван
Хютте, Бэйлин и другие) действительно были глубоко увлечены способностью Броделя
достигать грандиозного синтеза хаотического многообразия экономической и политической
действительности Средиземноморского мира шестнадцатого века. Но затем Келлнер
вносит иную ноту, цитируя Клода Лефорта, когда последний пишет, что Бродель был
часто ведом к «пойнтилизму, который кажется противоположным социологической
инспиризации его работы»91. Келлнер блестяще разъясняет природу
и текстовые источники этого пойнтилизма. При этом он обращает наше внимание на
«болотистую поверхность» текста Броделя; он исследует «непрерывный
ряд оксюморонов», которые мы там находим, — например, когда Бродель выбирает
такие выражения, как «жидкие равнины», «водянистая Сахара»
и «острова, которые не окружает море»92. Иллюстративным
для броделевской склонности к оксюморонам и парадоксам является карта, которая
показывает, как Средиземноморье связано с остальной частью мира: она изображает
земной шар, на котором «Южный полюс находится наверху и доминирует над огромной
вырисовывающейся Африкой»93. Ясно, как замечает Келлнер, что
эти текстовые уловки предназначены для «дефамилиризации» прошлого
и систематического подрыва любых установленных понятий о прошлом, ко-
* «opus famosum» — известное произведение.
408
7 глава
торое мы могли бы уже иметь. Но наиболее поразительным является собственное
заявление Броделя о том, что его книга лучше всего могла бы быть понята как «вечно
переворачиваемые песочные часы»94. Конечно, никакая метафора
не могла быть более враждебна к метафорическому, истористскому подходу к прошлому,
чем эта метафора непрерывного аннулирования и деконструкции преимущественных точек
исследования. Эта метафора — метафора смерти метафоры. Следовательно, эта великая
книга Броделя, обычно рассматриваемая как парадигма «научного» историописания
и мощности исторического синтеза, содержит в то же самое время семена распада
метафорического, синтетического понимания прошлого.
Но эти постмодернистские, антиистористские тенденции долго остались бы незамеченными
в современном историописании. Попытки преобразовывать историю в науку, купно с
собственной программой Броделя hisloire totale или globale, на долгое время обеспечили
господство исторического синтеза в исторической дисциплине. И хотя тропинка к
постмодернистским концепциям была уже протоптана два десятилетия назад, например,
генеалогией Фуко и микроисториями Гинзбурга, только в последние годы мы натолкнулись
на историков, которые готовы осуществить прямое нападение на синтетический центризм
истористской исторической теории и практики. Признак этого недавнего изменения
в настроениях может быть найден в отрицании немецким историком Хансом Медиком
того, что он относит к «центристским точкам зрения», используя аргумент,
согласно которому «такие точки зрения преждевременно располагают исторические
феномены на периферии или в центре исторического развития, в обоих случаях обращаясь
за помощью к понятию «Большого Изменения», будь это модернизация,
индустриализация, урбанизация или возникающие бюрократические институты и национальные
государства
95
409
Медик — известный протагонист Alltagsgeschichte, и так как Alltagsgeschichte
лучше всего может быть рассмотрено как отрасль большого исторического раздела
истории ментальностей, то мы вправе ожидать, что последняя даст нам лучшие и наиболее
репрезентативные примеры постмодернистского историописания. И если мы вернемся
теперь к истории менталитетов, то увидим, что одна из ее наиболее заметных особенностей,
по сравнению с другими историческими субдисциплинами, состоит в ее замечательном
открытии новых объектов исторического исследования. Это нововведение истории ментальностей
в контексте нашего обсуждения представляет особый интерес. Так, жесткое различие
между истористской и постмодернистской исторической мыслью состоит в том, что
последняя сопротивляется овеществлению прошлого, а это, напротив, весьма естественно
происходит в историзме (и позитивистской теории историописания). Поэтому можно
ожидать, что завершающий взгляд на открытие новых объектов исторического исследования
историей ментальностей введет нас в волшебный круг, в пределах которого берут
начало постмодернистская историческая реальность и исторический опыт. Изучая открытие
новых объектов исторического исследования в истории ментальностей, можно преуспеть
в обнаружении некоторых более конкретных деталей постмодернистского «ностальгического»
опыта различия, который я обсуждал в предыдущей части главы.
Решающая характеристика истории ментальностей в том, что она находит свои
новые объекты и ищет опыт различия в тех местах, где предыдущее истори-описание
видело бы только отсутствие различия. История ментальностей есть история
любви, сексуальности, страха смерти и так далее (то есть тех аспектов человеческого
существования, которые, как считалось, обладали относительным иммунитетом к историческим
изменениям и квазиестественным постоянством). Говоря по-другому, история ментальностей
410
7 глава
проблематизировала наши интуитивные убеждения в «хорошем знакомстве»
с прошлым. Она превращает дефамилиризацию прошлого, столь скрытно представленную
Броделем, в историческую программу. Именно в этой дефамилиризации квазиестественного
(очевидно, деконтекстуализации квазиестественного) мы можем найти наиболее ценный
ключ к открытию постмодернистского исторического объекта и постмодернистского
опыта различия. Необходимо иметь в виду, что дефамилиризация есть разрывание на
части того, что первоначально рассматривалось как а-историческое, естественное
настоящее в историческом настоящем и историческом прошлом, в то время как опыт
познания неизвестного предполагает непрерывное понимание процесса их разделения.
Другими словами, дефамилиризация есть дублирование изначально естественного
настоящего, в то время как память о его единстве, предшествующем дублированию,
есть фон, на котором только и может себя четко артикулировать опыт неизвестного.
Сходство между дефа-милиризацией в современной истории ментальностей и историческим
опытом или вчувствованием, описанным Гете и Хейзингой, не нуждается ни в каком
разъяснении.
Дубликация известного (и опыт сопутствующей дефамилиризации) была глубоко
проанализирована Фрейдом в его эссе о сверхъестественном. То, что сверхъестественное
должно появиться в нашем обсуждении, не является удивительным. Чувство ностальгии
или Heimweh, нахождения далеко от Helm или дома вопреки своему желанию,
должно быть близко связано с чувством Unheimlichkeit—фрейдовским термином
для обозначения сверхъестественного96. Опыт сверхъестественного охарактеризован
Фрейдом так: «Субъект идентифицирует себя с кем-то еще настолько, что он
сомневается, он ли это или кто-то другой занял его место. Другими словами, имеет
место удвоение, деление и об-менивание самого себя»97. Схожесть
между опытом
411
сверхъестественного и способом, каким история ментальностей противопоставляет
часть нашей изначальной естественной индивидуальности (эта часть исто-ризирована
историей ментальностей) естественной индивидуальности в целом, означает, что оба
этих феномена оказывают влияние на раздвоение человека, описанное в только что
цитированном пассаже Фрейда. В обоих случаях можно наблюдать процесс дублирования,
который предоставляет странную независимость от того, что, по нашему мнению, должно
быть частью нас самих, нашей «естественной» идентичности, нашего Heim
(= дома), но больше не является таковым. Таким образом, согласно Фрейду, объекты,
которые парадиг-матично вызывают в нас чувство Unheimlichkeit, есть отрубленные
члены, которые, кажется, ведут свою собственную жизнь; отрубленная голова, рука
или нога могут «обладать чем-то сверхъестественным, особенно когда они,
вдобавок ко всему, доказывают свою способность к независимым действиям»98.
Точно так же история ментальностей дарит сверхъестественную независимость тем
аспектам нашей индивидуальности, которые мы всегда считали частью нашей неизменной
природы; историк ментальностей показал независимость как исторически возможную,
ее историзм всегда стремился бы нейтрализовать, превращая эти сверхъестественные
аспекты прошлого в часть процесса исторической эволюции, которая должна интегрировать
их в нашу сущность или в нашу идентичность.
Кроме этих формальных подобий, существует также и материальная близость между
сверхъестественным и постмодернистским историописанием. Смотрите: во-первых, история
ментальностей началась как история любви, сексуальности, страха смерти и т.д.
Особенно темы смерти и размышлений о смерти находятся в соответствии с утверждением
Фрейда, что «множество людей в высокой степени переживают опыт сверхъестественного
в отношении смерти и мертвых тел, возвращения мертвых, духов и призраков»99.
Эта связь
412
7 глава
между сверхъестественным и тем или иным способом возвращения прошлого в настоящее,
конечно, весьма интересна в свете проблем, обсуждаемых в данной главе. А отсюда
и история ментальностей, вовлекшая в историю веру в ведьм, веру в анимистическую,
как полагают многие, власть некоторых людей, а также широкий спектр суеверий --
коротко говоря, веру в «историю сверхъестественного». Из-за ее очарованности
историей суеверия история ментальностей забавным образом пошла по тому же самому
маршруту, что и Просвещение. Но если цель Просвещения состояла в том, чтобы уничтожить
суеверие, обнажая извращенные исторические условия, которые их вызвали, то постмодернистская
история ментальностей представляет суеверие как постоянную потенциальную возможность,
так как оно есть и было результатом дублирования не только мира, радикально настроенного
против человека, но и самого человека. Суеверие есть «Другой» нашей
культуры. Следовательно, «производство» сверхъестественного в истории
ментальностей может продемонстрировать тщетность всех наших попыток минимизировать
суеверие как просто грустные остатки менее просвещенного прошлого. Поскольку такие
попытки фактически являются попытками подавить то, что, как мы подсознательно
знаем, есть часть нас самих (это, конечно, не означает, будто вытеснение
во всех случаях является плохим делом). Мы должны признать, что «это сверхъестественное
существует в реальности, не являющейся принципиально новой или чужой нам, но знакомой
и давно укоренившейся в нашем сознании, которая стало отчужденной от него только
в результате процесса вытеснения»100.
Но существует и другой элемент во фрейдовском ходе мысли, не меньше заслуживающий
нашего внимания. Фрейд описывает в своем эссе, как когда-то однажды он сам испытал
сверхъестественное чувство, когда в жаркий полдень заблудился в маленькой итальянской
деревне. Он блуждал по улицам, пустын-
413
ным из-за сиесты, и обнаружил, к своему ужасу, что, в его усилии восстановить
маршрут, он прошел по той же самой улице три раза. Это непреднамеренное тройное
возвращение к одному и тому же месту породило в нем внезапное чувство беспомощности
и Unheim-lichkeitw\ Эта ассоциация или комбинация опыта сверхъестественного,
времени сиесты, и, по собственным словам Фрейда, «die bestandige Wiederkehr
des Glei-chen» (вечного возвращения к тому же самому)102 приводит
нас к странной и сложной теме, известной как «ужасы полдня», исторические
корни которой могут быть отслежены до рассвета человеческой цивилизации. В ряде
одновременно познавательных и поэтических эссе французский историк Роджер Каиллоис
описал роль этой темы в фольклоре и поэзии доклассиче-ской и классической Греции103.
Он показывает, что для греков и египтян полдень был столь же фатальным часом суток,
каким часто была полночь в западном фольклоре, и вызывал такие же страхи и опасения
смерти, мертвых и, что характерно, возвращения мертвых. Полдень, таким
образом, связан с аннулированием мнимой безвозвратности в прошлом и благодаря
прошлому; тот факт, что полдень пробуждает в нас парадоксальное опасение возвращения
именно того, кого мы сильнее всего любили, только прибавляет силу нашему беспокойству
и замешательству. Действительно, именно в полдень их мысли были с мертвыми; об
этом ясно заявляет Софокл в своей «Антигоне», когда Антигона
в полдень принесла жертву ее мертвому брату. В полдень ворота храмов обычно закрывались
не потому, что в то время храм должен быть сохранен для Богов, но потому, что
полдень — час мертвых, и, следовательно, для смертных, даже для жрецов, опасно
в этот час входить в храм104. Именно в полдень сирены, предшественницы
вампиров более позднего времени, угрожали морякам в открытом море с более высоким
шансом на успех, поскольку высокая температура солнца и отсутствие ве-
414
7 глава
тра в это время дня ослабили обороноспособность моряков против их обольщения105.
Именно в полдень пастухи Аркадии отказались пасти стада и скрылись от солнца под
скудным кустарником окаменевших и горящих от зноя полей. Если высокая температура
дня уже сама по себе запретила всякую активность, то страх пробуждения Пана от
игры их флейт еще больше обрек их на «lurde inactivite»*106.
Все же сон был не менее опасен, чем бодрствование, так как он сделал пастухов
слишком легкой добычей нимф, которые питались человеческой кровью и спермой, но
при этом уменьшил количество жертв постоянного безумия. Наконец, именно в полдень,
Христос умер на кресте, из-за чего земля дрожала и потемнели небеса, как свидетельствуют
Евангелия. Как предполагает последний пример, христианство могло быть не менее
чувствительно к «ужасам полдня», чем языческая старина. Без сомнения,
комментарии Каллоиса, что «апатия» (acedia), от которой страдали монахи,
начиная со Святого Антония, и описанная столь многими взволнованными авторами
средневековья, является прямым следствием таинственных и иррациональных неприятностей,
вызванных «ужасами полдня»107.
Очевидно, что опыт «ужасов полдня», по существу, должен быть опытом
самой природы. Как таковой он характеризуется несколькими чертами: прежде всего,
это высокая температура начала полдня, когда солнце печет сильнее всего; отсутствие
ветра; своего рода метафизическая тишина, которая, кажется, сокрушает природу
полудня; и последнее, но не меньшее — опасность солнечного удара (чьи патологические
признаки, самым существенным образом, уже ощущаются в физическом и умственном
параличе, произведенном дискомфортом полдня)108. Но еще важнее, чем
все эти явления, -- следующее: полдень в южных
* «осудило их на "lurde inactivite"» — тяжелое бездействие.
415
странах производит весьма характерное изменение в манере, в которой естественный
мир подает себя нам. Обычно, особенно утром и вечером, природа — деревья, кустарники,
здания и т.п. кажутся частью великой всеобщности, втягивающей их в себя. Главная
причина этого состоит в том, что объекты и их тени смешиваются и таким образом
переходят друг в друга. По контрасту, «I'individualite de I'heure de midi
vient, comme on Га vu, de la dimininution I'ombre»109 — тени
исчезают в полдень, когда солнце в зените, оно все вбирает, вместе с тенью, в
себя, становится тем, что совпадает с его сущностью, и больше не остается места
для «теневых» нюансов между тем, что является существенным, а что
случайным или просто проявлением чего-то. В полдень в странах Средиземноморья
«контакт» между объектами, которые мы видим, кажется на мгновение
приостановленным, и объекты, казалось бы, больше не представляют интерес друг
для друга — и для нас тоже. Эффект, который возникает в человеческой душе — и
что приоткрывает перед нами сущность «ужасов полдня»—это чувство изгнания
или исключенная из самой реальности. Этот опыт был хорошо выражен Леконтом де
Лисле:
Homme, si le coeur plein de joie ou d'amerture, Tu passais vers midi dans
les champs radieux, Fuis! la nature est vide le soleil consume; Rien n'est vivant
ici, rien n'est triste ni joyeux110.
Природа отворачивается от нас, поглощается сама собой и больше не может функционировать
как сосуд наших радостей и печалей. Мир повернулся к нам спиной и больше не приглашает
нас быть частью его. Говоря по-другому, физическая реальность, которая имела обыкновение
быть нашим естественным домом или Umwelt, в котором мы осознали себя и
который поэтому обычно ощущаем как нераздельную часть нас самих, внезапно стала
странной, незнакомой и непри-
^
ветливой. Природа становится unheimlich. Реальность, которая была частью
нашей жизни, внезапно стала независимой от нас (подобно отрубленным членам в концепции
Фрейда), чужой и намеревается жить собственной жизнью вне нас. На время мы, такиЪ/i
образом, потеряли часть нас самих и того, что было неотъемлемой и естественной
частью нашей идентичности, как мы думали. Нам весьма болезненно напоминают о наиболее
травмирующем, по всей вероятности, случае в жизни каждого человека: сепарационный
процесс, который навсегда и безвозвратно разрушил солипсическое единство, в котором
мы жили с реальностью в течение первых месяцев нашего существования; процесс,
который в остальной части нашей жизни сделал из нас одиноких индивидуумов, находящихся
на линии оппозиции физической и социальной реальности. И тщетность нашей ностальгической
тоски о воссоздании такого первобытного единства демонстрируется каждый раз, когда
мы испытываем «ужасы полдня».
Со своей обычной исторической сообразительностью Гегель распознал все это
в том, что Пан символизировал для греков (хотя нужно признать, что гегелевская
схема объективного, субъективного и абсолютного духа, которая диктует периодизацию
истории по Гегелю, иногда была в рассматриваемом случае удивительно полезна и
наводила на размышления). «Панический испуг» — вид испуга, который
Пан мог вселить в аркадианских пастухов, был тем, что греки обычно понимали как
«ужасы полдня». О Пане Гегель замечает: «Любопытное предположение,
внимательное желание поймать значение природы проявились во всесторонней идее
Пана. Для греков Пан не представлял объективное целое, но некое неопределенное
нейтральное основание, которое предполагает элемент субъективного; он воплощает
те острые ощущения, которые проникают в нас в тишине лесов»111.
~|
416
7 глава
417
Как и предполагает Гегель в своем утверждении о том, что «панический
испуг» содержит» момент субъективности», природа или Пан не
так сильно пугают нас своим внезапным появлением, как тотальное «другое»,
поскольку это «другое» опознается как бывшая часть нас самих.
Это — испуг, вызванный чем-то знакомым, что стало дефамилизованным, незнакомым,
и что внезапно стало противостоять нам; испуг поэтому содержит то, что присуще
опыту сверхъестественного.
И здесь, наконец, мои аргументы в пользу ностальгического опыта прошлого исчерпываются.
Этот опыт прошлого, каким мы находим его в релевантных областях истории ментальностей,
не является опытом ис-тористских квазиобъектов, находящихся вне нас самих и как
небольшая часть нас, как вид физических объектов, исследующихся физиком. Мы без
всяких сомнений признаем независимость от нас объектов, исследуемых физикой; независимость
объектов, с которыми мы имеем дело в истории ментальностей, сообщает нам опыт
сверхъествественного, потому что мы совершенно правильно обнаруживаем в этих объектах
ушедшие части нашей культурной и исторической идентичности. Именно этот аспект
этих объектов исследован в истории ментальностей; однако они исследованы не как
объекты, но как объекты, воплощающие «расстояние» от нас, и
все же, в то же самое время, находящиеся в границах нас самих непосредственно.
Сверхъестественная независимость объектов, рассмотренная в ходе обсуждения истории
ментальностей, не служит объективизации прошлого, но, напротив, уничтожению
(истористской и позитивистской) объективизации; это предполагает таинственное
существование царства, непосредственно находящегося между нами и овеществленным
прошлым историста и позитивиста.
Некоторые ученые, среди них Шлечта и Больнов, недавно показали значение понятия
полудня в поздней работе Ницше. В отличие от классической традиции,
418
7 глава
ассоциация опыта полудня с неприятными чувствами или со сверхъестественным
любопытным образом отсутствует в размышлениях Ницше на эту тему. Grosser Mittag*
для Ницше скорее есть любимый символ счастья, завершения и совершенства. Может
показаться, как было показано Шлечта, что, в то время как Ницше подчеркнул еще
больше, чем классические авторы, базовый и оригинальный характер опыта полудня,
он был соблазнен идеей трансформации этого опыта в аллегорию (или пародию) пришествия
Христа, — конечно, такую процедуру едва ли можно было ожидать от этого герольда
антихристианства112. Тем не менее верно, что Ницше приписал опыту полудня
ощущение счастья, которое не является полным без моментов, рассмотренных выше;
Больнов описывает это чувство как «ein schweres und dunkles, irgendwie unheimliches
[выделено мною] und hintergrundiges Gluck». (Тяжелый и темный, так или
иначе сверхъестественный и затененный вид счастья113.) Этот
короткий экскурс во взгляды Ницше, связанные с опытом полудня, может подтвердить
тот интересный факт, что он спроецировал на этот опыт некое понятие исторического
времени. Это позволяет нам добавить заключительную деталь к картине различий между
историзмом и постмодернизмом. Известно, сопряжение опыта полудня с понятием исторического
времени может быть найдено уже в работах классических авторов. Так, Каллимах и
Гермес наблюдали, что время — как видно по движению теней, отбрасываемых деревьями,
зданиями и т. п., — как будто замедляется, когда приближается полдень, чтобы полностью
остановиться на тот один момент, когда полдень фактически наступает. В этот момент
линейное время (которое произвело этот момент) и вечность (когда время остановилось)
кажется, совпадают114.
Но Ницше придал даже более драматическое значение понятию времени, когда оно
символизируется
* «grosser Mittag» — великий полдень.
419
опытом полудня, соотнося последний со своей идеей вечного возвращения (die
ewige Wiederkehr des Glei-chen). Ницшеанское понятие времени и опыт полудня явно
связываются, например, в следующем пассаже: «И в каждом цикле человеческого
существования всегда будет иметься час, когда сначала одного, затем многих и далее
всех обнимет мощнейшая мысль, мысль о вечном возвращении всех вещей: для человечества
этот час каждый раз есть час полудня»115. Эти и другие подобные
заявления Ницше (главным образом в работе «Так говорил Заратустра»)
были любимым вызовом интерпретативной сообразительности многочисленных комментаторов
Ницше, по крайней мере, со времен Хайдеггера116 — и особенно в связи
с тем, что сам Ницше нигде отчетливо не объяснил, что же именно он имел в виду.
Но большинство комментаторов (если не все) согласны с тем, что комбинация этих
двух идей — grosser Mittag и мифа о вечном возвращении, задумана Ницше
как критика линейного истористского времени — концепции времени, в которой каждый
момент настоящего появляется в этом линейном ряду из прошлого, которое только
что предшествовало настоящему. Миф о вечном возвращении ломает эту линейную и
эволюционную концепцию времени, настоятельно подчеркивая момент времени сам
со себе, а не его бытие как простой части развивающегося ряда моментов (чего
придерживается историзм). Идея состоит в следующем: если, в соответствии с мифом
о вечном возвращении, каждый момент времени повторяется бесконечно, то он будет
отчуждать себя от связей с его прошлым и с его будущим и станет просто «вечным
моментом» времени. Он отделит себя от его прошлого и будущего, станет независимым
от них, и, таким образом, появится перед нами sub specie aeternitatis*. Можно
было бы привести
* «появит перед нами sub specie aeternitatis» — под образом вечности.
420
7 глава
здесь следующую метафору. В пределах концепции времени, предложенной мифом
о вечном возвращении, время больше не является истористской линией, но скорее
плоскостью — плоскостью, состоящей из бесконечности параллельных истористских
линий. На этой плоскости, вместо соединения точек одной и той же линии, можно
было бы также нарисовать линию, соединяющую все точки, репрезентирующие один
и тот же момент времени на каждой индивидуальной линии. И об этой линии
мы можем оправданно сказать, что она символизирует соединение одного момента времени
(линия соединяет точки, репрезентирующие этот момент) и вечности (пересекая все
индивидуальные параллельные линии плоскости, эта линия — часть вечности, в которой
должно быть расположено вечное возвращение к одному и тому же). Так Больнов пишет:
«Важно, что сама Вечность здесь вводит измерение, лежащее вне протяжения
конечного времени [здесь мы имеем линию, соединяющую все возвращения одного и
того же момента], и не является его частью, поскольку возможна только как статичный
момент времени [и это — сам момент времени непосредственно] (перевод мой. — Ф.Л.)117.
Принимаем ли мы размышления Ницше о вечности и вечном возвращении или нет
(я не принимаю, так как вижу в них просто «преобразование» истористской
идеологии Universalgeschichte), любому ясно, что Ницше предлагает здесь
концепцию времени, в которой момент времени, если можно так выразиться, восстает
против его подчинения истористски интерпретированному историческому ряду. Это
— революция момента времени против исторической эволюции — революция, которая
одновременно освобождает и наполняет новыми опасностями и неуверенностью. Ницшеанское
преобразование историзма дает нам, однако, анти- или постисторизм с помощью способа,
подобного, хотя не идентичного, моему способу аргументации. И что касается этого
подобия, в обоих слу-
421
чаях момент времени принимает «сверхъестественную» независимость
— сверхъестественную, поскольку то, что было знакомым и даже частью нашей исторической
идентичности, теперь оказалось вне досягаемости истористской «аппроприации».
Так, если полдень, как мы видели, распускает связи между объектами мира и
между этими объектами и нами самими, то это движение к роспуску сильно укрепится,
если оно будет связано с мифом о вечном возвращении, стимулирующим подобные эффекты.
Символика полдня и мифа о вечном возвращении вместе производят дезинтеграцию убедительной
линейной последовательности, с помощью которой мы — и истористы — пробовали приспособить
(аппро-приировать) прошлое и заставить нас чувствовать себя в нем «как дома».
«Позвольте мне поэтому согласиться, — пишет Кундера, комментируя миф Ницше,
— что идея вечного возвращения подразумевает перспективу, смотря из которой, вещи
оказываются совсем другими, чем мы их знаем: они появляются вне смягчающих обстоятельств
их преходящей природы». Но, хотя события нашего персонального прошлого или
таковые же в человеческой истории теперь приобретают сверхъестественную независимость
друг от друга, нам предлагается компенсация за эту диссолюцию последовательности
прошлого — эти события теперь могут представать перед нами под действием ностальгического
воспоминания. Любопытный парадокс: диссолюция исторического прошлого есть условие
возможности появления того, что действительно является опытом прошлого. Как продолжает
Кундера, в ницшеанском процессе «диссолюции все освещено аурой ностальгии,
даже гильотина»118. Только дефа-милизованное прошлое есть то
прошлое, которое мы можем реально чувствовать и ощущать.
Здесь мы находим последний признак того, как должны быть сравнены историзм
и постмодернизм и как мы должны понимать постмодернистский объект
422
7 глава
исторического опыта. Историзм объективировал прошлое и думал о нем как о линейном
процессе; он мог делать обе эти вещи одновременно, помещая — как предложено Ранке
и Минком — историка на безопасную, трансцендентальную и трансисторическую вершину,
где он мог обозревать поток реки времени. Категория различия могла быть расположена
только в самом объективированном прошлом, так как «расстояние»
от трансцендентальной вершины до реки времени принадлежит царству эпистемологии,
а не истории. По контрасту, постмодернизм и постмодернистский опыт времени, как
иллюстрируется размышлениями Ницше на темы grosser Mittag и вечного возвращения,
заставляет нас историзировать истори-стское эпистемологическое расстояние. Он
осуществляет это, представляя прошлое как дефамилизиро-ванное настоящее, как часть
нашей идентичности, ставшей странной, чуждой и сверхъестественной. В рамках этой
«конституции» прошлого объективируется не само прошлое непосредственно,
но «различие» как объект исторического опыта.
Заключение
В этом эссе я предпринял попытку составить список различий и параллелей между
историзмом и постмодернизмом. В конце я сравнил историст-скую и постмодернистскую
историческую теорию из перспективы проблем репрезентации, онтологии, эпистемологии
и исторического опыта. Главной трудностью моего исследования был тот факт, что
постмодернистская историческая теория до настоящего времени не предприняла серьезной
и успешной попытки четко определить свою позицию в свете только что упомянутых
перспектив. Поэтому я должен был развить релевантную позицию ради того сравнения,
которое я хотел провести. Можно возразить, что я, та-
423
ким образом, грешил против духа постмодернизма: одно из наиболее существенных
различий между модернизмом (или историзмом) и постмодернизмом состоит в том, что
последний просто не заинтересован в обладании хорошо артикулированными взглядами
на онтологию, эпстемологию и т. п. Развивать такие взгляды есть типичная задача
модернистов. Действительно, постмодернисты часто в значительной степени безразличны
к традиционным философским проблемам (факт, частично объясняемый тем, что корни
постмодернизма находятся в литературной теории). Все же ради продолжения философских
дебатов я позволил себе свободу экстраполирования постмодернистских взглядов на
вышеупомянутые традиционные философские темы. Мое оправдание за осуществление
этого таково: я верю, что постмодернизм Может сообщить нам кое-что относительно
современной практики истории (особенно в области истории ментальностей), что мы
еще не знаем, и это может лучше всего быть выраженным в терминах хотя бы воображаемых
дебатов между постмодернистом и исто-ристом (или позитивистом). Однако здесь постмодернист
мог бы возразить, что он не заинтересован дебатами и спорами; то, каким образом
постмодернисты имеют тенденцию реагировать на их противников — модернистов, усиливает
мое подозрение, что именно так постмодернист мог бы реально ответить своим оп-понетам.
К сожалению, есть немало истины в критике Хабермаса, когда он находит в постмодернизме
«методические преувеличения бескомпромиссной критики рациональности, что
скорее является симптомом искаженного духа времени, чем помощью в его понимании»
(перевод мой. — Ф.А)119. Но если это действительно реакция постмодерниста
на вызов дискуссии с модернистами или истористами, я хотел бы противопоставить
родственного ему по духу Ричарда Рорти, который весьма ясно показал, что именно
в дебаты и обсуждения мы должны вкладывать наши на-
424
7 глава
дежды относительно плодотворности всего интеллектуального поиска.
Итог сравнения таков: постмодернизм есть радикализация историзма, и поэтому
он не является ни весьма странным, ни весьма иррациональным или спорным, как полагает
множество ученых. Фрагментация исторического мира; деталь, которая больше не рассматривается
как выражение большего целого; номиналистическая тенденция в отношении онтологии
репрезентации — все эти постмодернистские взгляды уже представлены до постмодернизма
в историзме. Но историзм и постмодернизм наиболее заметно отличаются в области
исследования исторического объекта. Истористский исторический объект есть овеществленное
прошлое; постмодернизм также познает исторический объект, но в «сверхъестественной»
независимости и автономии от него самого; все же эта независимость объявляет себя
только в «полдень исторического опыта». Это — исторический объект,
который имеет свой статус части объективной действительности только благодаря
его дублированию в процессе нашего самопознания и понимания настоящего; как таковой
он не есть часть овеществленного прошлого, но расположен в промежутке или в различии
между прошлым и настоящим. Это —ностальгическое историческое чувствование, в котором
различные способы, с помощью которых историст и постмодернист опытно переживают
прошлое, формулируют себя наиболее ясно.
Цель этого эссе — не хвалебная речь по поводу постмодернистской исторической
теории. Верно, что постмодернизм (как показано в эссе) умеет избежать некоторых
из стоящих на дороге зданий, которые историзм построил для себя. Но все же следует
проанализировать, а является ли постмодернизм более успешным, чем историзм в его
поддержке историографической практики. Никакая историческая теория не обладает
большим и заслуженным триумфом, чем ис-
425
торизм. И может содержаться немало истины в утверждении Рорти, что в значительной
степени теории постмодернизма зависят и даже кормятся от их модернистских двойников120.
Мое эссе, следовательно, не желает рекламировать маршрут от историзма до постмодернизма,
по которому мы все вынуждены следовать; это — просто приблизительная и временная
карта для обозначения интеллектуальной территории, на которой одновременно модернист-историст
и постмодернист могут жить и процветать. Мы должны понимать, а не рекомендовать.
Комментарии
Данное издание является первым полным русским переводом книги Ф. Анкерсмита
«История и тропология: взлет и падение метафоры» (1994). Для настоящего
издания перевод выполнен по книге F.R. Ankersmit «History and Tropology:
The Rise and Fall of Metafore». University of California. Berkleley. Los
Angeles. London. 1994.
Комментарии к изданию не содержат никаких интерпрета-тивных целей, их задача
состоит лишь в том, чтобы раскрыть некоторые аспекты размышлений автора и пояснить
перевод иностранных слов и выражений.
От автора
1 «...могут быть адекватно объяснены только при обращении
к понятию исторического опыта». Результаты своих последних исследований
проблемы исторического опыта Ф. Ан-керсмит изложил в работе «Исторический
опыт: объятия Ромео и Джульеты» (Historical experience: the embrace of Romeo
and Juliet. Stanford UP, USA, 2003.).
2 «Наша история есть наша идентичность». Проблема идентичности
в контексте исторических исследований чрезвычайно популярна в новейшей западной
исторической науке. Обсуждение этой проблематики нашло свое отражение в серии
книг «Западное историческое мышление. Кросскультур-ные дебаты», увидевшей
свет в издательстве Berghahn Books под редакцией известного немецкого историка
Йорна Рюсена. Она представляет собой первый выпуск серии «Придавая смысл
истории. Исследования в исторической культуре и межкультурной коммуникации»,
начатой в 2002 году и выходящей под общей редакцией И. Рюсена и Кристиана Гелена
(Western Historical Thinking. An Intercultural
427
Debate. Berghahn Books. New York. Oxford. Edited Jorn Rusen. 2002). Кроме
«Западного исторического мышления», в рамках серии также выйдут: «Идентичности:
время, различие, границы» под ред. Хейдруна Фризе, «Наррация, идентичность
и историческое сознание» под ред. Юргена Страу-ба, посвященные исследованию
проблем идентичности, «Смысл истории» под ред. И. Рюсена и Клауса
Мюллера. Рассматриваемая серия, по замыслу ее создателей, должна ввести в научный
оборот особую форму культурологических исследований, в которых сам термин «культура»
будет освобожден от политологических, экономических и иных наслоений, а проблема
«культурных различий» будет рассмотрена в широкой исторической перспективе,
открывающей возможности для межкультурной коммуникации. Так будет создано новое
поле междисциплинарных исследований — «исторической культурологии»
или «исторических культур». Исследование проблемы формирования идентичности
— одна из ключевых тем серии, причем по преимуществу речь пойдет о коллективной
культурной идентичности ( а также тендерной, этнической, политической и др.) и
ее взаимосвязях с историческими трансформациями народов. Как считает Рюсен, историческая
память и историческое сознание осуществляют очень важную культурологическую функцию
— они формируют идентичность в темпоральной перспективе, устанавливая связи между
прошлым, настоящим и будущим. В этом смысле историческое мышление становится средством
кросс-культурной ориентации.
Ф. Анкерсмит и «новая» философия истории
1 Ankersmit F. Narrative Logic: A Semantic Analyses of the Historian
Language. The Hague, 1983, p. 209-220; а также «Reply to Professor Zagorin»
// History ar}d Theory 29 (1990), p. 275-297.
2 Ankersmit F. History and Tropology: The Rise and Fall of Meta-phora.
University of California Press, 1994, p. 13.
3 См. об этом, напр.: Н.Е. Колосов. Как думают историки. М., 2001,
с. 284-295.
4 Мотивы этих парадигм стали проникать в историческую науку уже
в начале XVIII в. с включением в нее результатов со-
428
Комментарии
циологических, экономических, психологических, культурологических и других
исследований. Работы Вольтера «Опыт о нравах и духе народов» и Мишле
«История Франции» заложили первые идеи новой истории. В 1838 году
Джекоб Буркхардт, а в 1898-м — Карл Лампрехт развили эти идеи, и Карл Лампрехт
сформулировал «генетический метод», акцентирующий значение причинности
в историческом объяснении более, чем значение нарративистики. В 1912 году Дж.
Робинсон в своей книге-манифесте «Новая история: этюды, иллюстрирующие перспективу
в современной истории» провозгласил окончательное наступление эры «новой»
истории. Последнюю он предложил понимать как историю «обыденного человека»,
т. е. не короля, героя, дипломата и т. п. Не изучение документов прошлого, архи-вистика,
как методологические приемы старой истории, а изучение находок и открытий в антропологии,
экономике, психологии должно, по убеждению Робинсона, стать новой методологической
парадигмой «новой» истории.
5 Заметим, что поиски и обнаружение контекста деятельности, т.
е. контекста отношений отдельного субъекта или коллектива людей, в принципе является
важным моментом эффективности этой деятельности вообще. Контекст необходим для
того, чтобы заменить неопределенность определенностью или, наоборот, породить
неопределенность из определенности. Отсутствие контекста, его недостаточность
или ущербность сообщают эти же свойства и деятельности.
6 Фуко М. Порядок дискурса // Фуко М. Воля к истине. М.,
1996, с.81.
7 Одни из самых знаменитых исторических книг нашего времени: «Монтайю...»
Э. Леруа Ладюри (Le Roy Ladurie Е. Montaillou: The Promised Land of Error. N.Y.,
1978), «Сыр и черви» К. Гинзбурга (Ginzburg С. The Cheese and the
Worms. Baltimore, 1976), «Возвращение Мартина Гуэрра» H. Земон-Дэвис.
(Zemon-Davis N. The Return of Martin Guerra. Cambridge (MA), 1983). См. также:
Медик Х. Микроистория (1994)//THESIS, 1994, вып. 4.
8 Ankersmit F. «History and Tropology: The Rise and Fall
of Metaphora». University of California. Berkleley. Los Angeles. London.
1994, p. 29.
9 См. напр.: Rorty R. Philosophy and the Future // Rorty and Pragmatism.
The Philosopher Responds to His Critics. L., 1995.;
429
Джохадзе И. Ричард Рорти М. 2001, с. 71-85. Вообще, как верно замечает Н.Е.
Копосов, ссылаясь на Д. Мило, постмодернистские тенденции в определенной мере
затронули французскую историографию. См.: Копосов Н.Е. Указ, соч., с. 281.
10 Barthes R. La discours de I'histoire // Barthes R. La bruissement
de la langue. Paris, 1984; Barthes R. «L'effet de reel» // Barthes
R. Le bruissement de la langue. Paris, 1984.
11 Маркова Л.А. О возможности совмещения философской всеобщности
с конкретностью и уникальностью анализа науки //Теория познания. М., 1995, с.
344.
12 См. ст. Кукарцевой М.А. Философия истории в конце XX в.: несколько
реплик о существе вопроса // Актуальные проблемы социально-философского знания.
Иваново, 2001.
13 См. об этом: Кукарцева М.А. О теории действия в философии истории
США//Философские проблемы социально-гуманитарного знания. М., 2001.
14 Ankersmit F. History and Tropology... p. 4=
15 См. об этом: Стрелков В.И. К онтологии исторического текста//Одиссей.
2000, с. 139-151. Кукарцева М.А. Современная философия истории США. Иваново, 1998,
с. 139-208.
16 Базисные метафоры служат для выражения ключевой идеи теории.
«Базисные метафоры составляют основания содержательной картины мира,
создаваемой автором. Они являются не столько результатами индивидуального творческого
поиска, сколько его "историческими априори", концептуальными формами
экзистенциалов, почерпнутых в некоторой традиции культивируемых в ходе индивидуальной
биографии. В их число входят основные ценности (критерии оценки самооценки) и
основные ситуации (предметное поле) // Касавин И.Т. Миграция. Креативность. Текст.
Санкт-Петербург, 1999, с. 360.
17
Имеется в виду онтология понимания.
18 См. об этом, напр.: Кукарцева М.А., Коломоец Е.Н. О новой философии
истории//Личность. Культура. Общество. 2002, №2.
19 См. трактат Аристотеля «О душе». М., соч. в 4-х
тт. 1979. Т. 1., с. 421.
430
Комментарии
20 Lear J. Aristotel: The Desire to Unerderstand. Cambridge, 1988,
p. 124.
21 Geily W. Philosophy and Historical Understanding. Cambridge,
1964; Louch A.R. History as Narrative // History and Theory, 1969, v. 8, № 1.
22 White M. The Logic of Historical Narration // Philosophy and
History. N.Y., 1963; Danto A. Analitical Philosophy of History. Cambridge (Mass.),
1965.
23 White H. Metahistory: Historical Imagination in XIX Century.
Baltimore, 1973.
24 Ankersmit F. Op. cit., p. 126.
25 Коллингвуд Р.Дж. Идея истории: Автобиография. М., 1980, с. 207-208.
26 Ibid., р. 155.
27 Дмитревская И.В. Текст как система. Иваново, 1985, с. 15.
28 Danto A.C. The Transfiguration of the Connomplace: A Philosophy
of Art. Cambridge (Mass.), 1983.
29 Ankersmit F. History and Tropology... p. 181.
30 Ibid., p. 180.
31 Иггерс Г.Г. История между наукой и литературой // Одиссей. 2001,с.148.
32 Bertels С.Р. Stijl: een verkeerde categorie in de geschiedweten-schap.
Groniek 89/90 (1984): S. 150.
33 Gay P. Style in History. London, 1974, p. 3.
34 Знаменитая работа Х. Уайта «Метаистория: историческое
воображение в XIX веке» (Metahistory: Historical Imagination in XIX Century.
Baltimore, 1973) является символом и знаменем новой философии истории. В ней Уайт
первым среди «новых» философов истории сформулировал лингвистический
исследовательский механизм познания истории. «Целью моей книги было показать,
как нарративное изложение "реальности" всегда можно представить аллегорическим
претворением глубинного структурного содержания — знаковых систем и онтотеологических
позиций» (Хайден Уайт. Ответ Иггерсу // Одиссей. 2001, с. 156).
35 White H. Metahistory... p. 2.
431
36 Ibid., p. 5.
37 Подробнее об этом см.: Кукарцева М.А. Современная философия
истории США. Иваново, 1998, с. 139-179.
38 Ibid., р. 30. "Ibid.
40 См. о ней: Кукарцева М.А. Современная философия истории США.
Иваново, 1998.
41 Хайден Уайт. Ответ Иггерсу // Одиссей. 2001, с. 158.
42 См. об этом: Дмитревская И.В. Текст как система. Иваново, 1985.
43 Хайден Уайт. Ответ Иггерсу, с. 161.
44 Уайт также сравнивает тропы исторического сознания с фрейдовскими
идеями о сущности сновидений, а также с трансформационными паттернами теории схематического
мышления Ж. Пиаже. Он увлечен идеей возвышения его теории тропологии к уровню
онтогенетических категорий, которые отражаются в структуре языка, что открывает
прямой путь в область феноменологических исследований.
45 White H. The Content of the Form. Baltimore, 1987, p. 202.
46 Duby G. and Lardreau G. Geschichte und Geschichtswissen-schaft:
Dialoge. Frankfurt am Main, 1982.
47 Ankersmit F. History and Tropology... p. 174.
48 О взглядах Х. Патнема на теорию референции см.: Пат-нем X. Философия
сознания. М., 1999; Макеева М.Б. Философия X. Патнема. М., 1996.
49Mandelbaum M. History, Man and Reason. Baltimore, 1971, p. 124.
50 Об историзме вообще см.: Барг М.А. Эпохи и идеи: становление
историзма. М., 1987, а также: Гайденко П.П. История новоевропейской философии
в ее связи с наукой. М., 2002, с. 377-406.
51 Mannheim К. Historismus // Mannheim К. Wissenssoziologie. Auswahl
aus dem Werk // Neuwied, 1970, s. 246.
52 Соловьев Э. СуДьбическая историософия Хайдеггера // Прошлое
толкует нас. М., 1991, с. 353.
53 Ankersmit F. History and Tropology... p. 19
54 Питц Э. Исторические структуры (К вопросу о так называемом кризисе
методологических основ исторической науки) // Философия и методология истории.
БГК им. И.А. Бодуэна де Куртене. 2000, с. 196.
55 Ankersmit F. The Dilemma of Contemporary Anglo-Saxon Philosophy
of History // History and Theory. Beiheft 25., 1986, № 4, p. 26.
56 См.: Ankersmit F. The Sublim Dissociation of the Past: Or How
to Be (come) What One Is No Longer // History and Theory. 2002, №1.
57 Dubrow H., Strier R. The Historical Renaissance; New Essays
on Tudor and Stuart Literature Culture. N.Y., 1989, p. 4.
58 Helgerson R. Barbarous Tongues: the Ideology of Poetic Form
in Renaissance England // Dubrow H., Strier R. Op. cit., p. 278.
59 Анкерсмит, 7, с. 142.
Введение. Трансцендентализм: взлет и падение метафоры
1 «...пойти дальше простого применения того, что уже было
обнаружено в другом месте». То есть в логическом позитивизме.
2 «...различия между историческим исследованием (результаты
которого, как правило, выражаются в терминах индивидуальных предложений относительно
прошлого) и исто-риописанием». Мы переводим здесь английское словосочетание
«historical writing» как «историописание», полагая, что
так будет лучше передан смысл обсуждаемых в работе проблем. Мы отдаем себе отчет,
что перевод «historical writing» как «историческое письмо»
заманчив, т. к., во-первых, «письмо» — один из философских терминов,
введенных постмодернизмом с целью разграничить традиционное философское понятие
рефлексии и термин «дискурс», употребляемый постмодернизмом в специфическом
смысле (речь идет о науке письма, а не о противопоставлении письма слову). Во-вторых,
самого Ф. Анкерсмита можно с полным правом назвать постмодернистом. Но в таком
случае словосочетание «историческое письмо», встречающееся
432
Комментарии
15 - История и тропология
433
в тексте повсеместно, необходимо было бы применять и к работам историков и
философов истории прошлого: Гегеля, Мишле, Ранке, Токквиля, Маркса и др., что
мы посчитали не вполне корректным.
3 «...восприятию достижений и существа дела исторической
теории Хайдена Уайта». Хайден Уайт в работе «Метаисто-рия: историческое
воображение в XIX веке» (Metahistory: Historical Imagination in XIX Century.
Baltimore, 1973) первым среди «новых» историков сформулировал новый
исследовательский механизм познания истории. Сегодня эта работа стала символом
и знаменем новой философии истории. Ее сторонники и противники согласны с тем,
что по-настоящему лингвистическая нарративная философия истории появилась только
вместе с публикацией работы Хайдена Уайта. По мнению X. Келлнера, одного из крупнейших
представителей новой философии истории США, никогда еще не было такого философа
истории, как Уайт, который бы написал «книгу, столь полную языком и открытую
языку» (Kellner H. A Bedrock of Order: Hayden White's Linguistic Humanism
// History and Theory. Beheift 19 (1980) p. 1). Эту книгу называют революционной,
новаторской, эпохальной в истории современной историографии и философии истории.
Она посвящена исследованию истории исторического сознания Европы XIX века: подводит
итог развитию исторического дискурса обозначенного временного периода и одновременно
предлагает общую теорию структуры того типа мышления, которое называют историческим.
* «...следование нарративизму». В новой философии истории нарратив
строится не как простое повествование (telling story), а как способ исторической
интерпретации, и ключевым словом здесь является «язык». Историк-нарра-тивист
пишет историю так же, как художник пишет картину, слова нарратива являются для
него способом вхождения в реальность исторического прошлого. Исторический нарратив
не воспроизводит исторические процессы, а просто сообщает, в каком направлении
следует размышлять об этих событиях, он насыщает наши мысли об этих событиях «различной
эмоциональной валентностью» (X. Уайт). Поэтому исторический нарратив не
обязательно имеет последовательный характер, то есть он только условно является
рассказом, в действительности же он является интерпретацией. Последняя видит в
прошлом серию фактов как нечто
434
Комментарии
непроблематическое и толкует их, поэтому интерпретация есть нахождение единства
в многообразии. В этом смысле исторический нарратив новой истории проектирует
(Ф. Ан-керсмит) структуру прошлого, но не обнаруживает ее так, как это делает
историческое исследование документов и памятников, то есть исторический нарратив
не является отражением прошлого, не корреспондирует и не соотносится с ним. Исторический
нарратив только обращается к прошлому, «вырывает» нас из него
и не отсылает обратно. В этом смысле новая философия истории орентируется не на
лингвистическую версию исследования текста, в которой рассматриваются определенные
лексические и грамматические категории языка, а на семиологическую, как науку
о формах, изучающую значения независимо от их содержания. Причем семиология берется
новой историей в бартовском прочтении, настаивающим на исключительной важности
отличения знака от означающего, в итоге создающей ограниченность семиологического
прочтения текста: можно работать только с одним языком и осуществлять только одну
операцию — операцию чтения, дешифровки текста. Последовательно оформляется цепочка:
«письмо-авторское намерение-текст», каждому элементу которой соответствуют
элементы другой цепочки «чтение текста-читатель-новый мир». Следовательно,
исторические нар-ративы являются не знанием, а организацией знания, которая невозможна
в рамках требования установленных значений для слов нарратива, он не предполагает
определений и заканчивается на них. Исторический нарратив в новой философии истории
выполняет двойную функцию: интерпретирует прошлое и индивидуализирует его, являясь
тем самым подтвержденной метафорой. Исторический нарратив в новой истории вообще
строится на основе активного использования тропов поэтического языка, которые,
как это полагает, например, Хайден Уайт, руководят работой историка от начала
и до конца: понять историка и его творение можно только тогда, когда к читателю
придет понимание того тропа, который является алгоритмом его работы. Исторический
нарратив, подобно тропу, является местом рождения нового значения (семиология).
Способность историка развить тропологическое пространство нарратива является решающей
в его возможности интерпретации прошлого. Само нарративное пространство есть гештальт,
то есть не индивидуальный исторический текст,
15*
435
а практика всей истории, понимаемой как исторический текст в целом.
По мнению новой истории, это показывает различие между хроникой и нарративом как
тотальностью утверждений о прошлом. При этом нарративное пространство рождается
только на основе сравнительного сопоставления одной нарративной интерпретации
с другой и не может быть образовано только единичным нарративом. Таким образом,
нарратив новой философии истории обращает внимание на его специфические свойства
относительно других видов нарративных изложений. Он задается системой выразительных
средств и личным опытом его автора. При этом вводится понятие референта, по отношению
к которому выстроены все события нарратива, но он присутствует как бы имплицитно
и используется в его причинной трактовке (С. Крипке, К. Доннелан, X. Патнем).
Главный элемент анализа — язык нарратива как особая знаковая система, структурирующая
его реальность. Язык нарратива превращается в метафорическое (тропологическое)
заявление, с помощью которого устанавливаются отношения тождества между историческими
событиями и рассказом о них. Новая философия истории своей теорией исторического
нарратива ищет «искренный дискурс», полагая, что «именно язык...
образует те силы, которые противодействуют или же помогают субъекту в его поиске»
(Барт Р. Драма, поэма, роман // Называть вещи своими именами. Программные выступления
мастеров западноевропейской литературы XX века. М., 1986, с. 143.) подлинной истории
и ее подлинного понимания. Эти поиски позитивны до тех пор, пока они придают прошлому
характер предшествующего настоящего, когда же они заменяют этот императив иллюзией
познанного, тогда многочисленные интерпретации становятся незавершенными и даже
объективируются, историческая определенность исчезает или становится двусмысленной.
Хотя, впрочем, новая философия истории ясно и настойчиво подчеркивает, что нарративная
стратегия исторического поиска основывается на «полных очарования»
философских проблемах рефлексии над историей и как таковая, на наш взгляд,
может позволить себе отсутствие абсолютных суждений и даже неадекватность, тем
более что никто не знает, что такое адекватность в исследовании прошлого.
' «Если мы имеем в виду Метаисторию». Имеется в виду книга X.
Уайта «Метаистория: Историческое Воображение
436
Комментарии
в Европе девятнадцатого века» (Metahistory: The Historical Imagination
in Nineteenth-Century Europe. Baltimore, 1973).
5 «Как известно, согласно Метаистории, историческое
письмо всегда задается одним из четырех тропов». По мнению X. Уайта, историк,
прежде чем оценить историческое поле своего исследования, должен конституировать
его как объект ментального восприятия. Таких стратегий не множество, а всего четыре.
Уайт называет их тропами по аналогии с тропами поэтического языка. В поисках адекватного
обозначения искомых тропов Уайт обращается к соответствующим работам известных
авторов: К. Леви-Стросса, Р. Джейкобсона, Ж.-Ф. Лакана. Все они по разным поводам
и в разных аспектах (в исследовании речевых структур примитивных обществ (Леви-Стросс);
в лингвистической теории стиля (Джейкобсон); в структурном психоанализе (Ла-кан)
использовали в своих исследованиях тропы поэтического языка: метафору, метонимию,
синекдоху, литоту, гиперболу и пр. Уайт для осуществления нужд своего анализа
выбрал Метафору, Метонимию, Синекдоху и Иронию. Четыре названных тропа позволяют
произвести характеристику искомых исторических объектов в различных типах образного
дискурса. Уайт полагает, что они необходимы для понимания сути операций, с помощью
которых содержание исторического опыта, сопротивляющегося описанию в больших массивах
прозаической репрезентации, может быть пре-фигуративно организовано и подготовлено
для сознательного исследования. При этом для предоставления «реалистической»
репрезентации и интерпретации действительности необходимо прежде всего определить
доминирующий поэтический троп, в котором протекает дискурс историка.
7 «Вспомните, как Кант определил трансцендентального субъекта».
Трансцендентализму, как и тропологии, свойственна попытка трансформировать иное
в свое: и трансцендентальный, и «тропологический» субъекты преобразовывают
ноуменальную действительность в феноменальную, которая сама адаптирует себя к
структуре трансцендентальной (тропологической) самости. Трансцендентализм и тро-пология
«антропоморфизируют» реальность, «присваивают» ее человеку,
позволяют рассматривать неизвестное в терминах известного, делают его самоочевидным.
Подчеркнем, что для Канта эпистемология была мероприятием,
437
имеющим целью утвердить безусловно объективное. Парадигмой понимания в таком
случае становилось восприятие физических объектов, имеющих размерность, соотносимую
с окружающим миром. Только так рассматривалась возможность выявить позицию, гарантирующую
безусловность знания и вместе с ним вневременность и неизменность полученной истины.
Достигнутая самоочевидность не может быть разрушена, а все, что не вписывается
в указанные объяснительные модели, остается за границей познанного и, в частности,
познанного исторического прошлого.
8 «...чьими важнейшими сочленениями являются воспринятый
объект, промежуточная сфера». Под «промежуточной сферой» имеется
в виду акт восприятия.
9 «...создали почти непреодолимую пропасть между сознанием
(mind) и познанием». В английском языке принято обозначать словом «mind»
философское понимание сознания, а словом «consciousness» по преимуществу
его психологическую трактовку.
10 «...гальдериновской онтологией Verstehen» — онтологией
понимания.
11 «...что Гадамер относит к Wirkungsgeschichte» —
к истории действия.
Шесть тезисов нарративной философии истории
1 «...каузальное объяснение, например, по типу охватывающего
закона». Теория охватывающего закона, или подводящая теория объяснения,
была впервые сформулирована Дж. Гемпелем в 1942 г. Ее суть состоит в том, что
охватывающие (универсальные) законы играют в гуманитарных науках такую же роль,
что и в науках естественных. Все индивидуальные (частные) случаи подводятся под
эти охватывающие законы так, что производится логическая дедукция особенного явления
из общего закона. // Gempel G.G. The Funcruin of General Laws in History // Theories
of History ed. P. Gardiner. N.Y., 1959, p. 344-356.; Idem. Aspects of Scietific
Explanation and Other Essays in the Philosophy of Science. N.Y., I., 1965; Idem.
Explanation in Science and in History // Philosophical Analysis and History. N.Y.,
1966.
438
Комментарии
2 «Лейбницевский принцип предиката в понятии». Здесь
имеется в виду учение Лейбница о полном индивидуальном понятии как совершенном
понятии какого-либо субъекта. Оно включает в себя все предикаты, прошлые, настоящие
и будущие так, что в нем находятся все события,в которые с ним случились,
случаются или еще случатся. История понятия предстает как история мира, рассмотренная
с определенной «точки зрения». Все модификации и отношения истории
мира с самого начала задаются в ее понятии потому, что в рассуждениях логическое
предшествует историческому.
3 «...коллингвудовский детективный поиск убийцы Джона Доу»
— имеется в виду уподобление Коллингвудом в «Идее истории» работы
историка методам уголовного расследования, хотя и с известными отличиями их друг
от друга.
4 «Понятие самости является исторической, нарративной интерпретацией»
— речь идет об эйдетичности человека как принадлежности символической формы вообще,
в ее отличии от знаковой формы. Как таковая она требует полной аб-страгированности
от внешнего окружения, проявляет свою сущность только через интерпретацию и получает
закрепление в соответсвующих текстах (монологах, исповедях и пр.).
Дилемма современной англосаксонской философии истории
1 «...довольно сырая теория пере-предпи*сывания Коллингву-да»
— пере-предписывание или буквально «проигрывание», воспроизведение
заново является теорией познания прошлого, предложенной Р. Дж. Коллингвудом в
«Идее истории» (раздел «Эпилегомен»). Ее суть состоит
в повторении историком прошлого в своих собственных мыслях об этом прошлом, своего
рода проигрывании прошлого на сцене собственного мышления о нем. Тогда прошлое
становится настоящим, объективным и обретает реальность. Такой подход к реконструкции
прошлого дал возможность Ан-керсмиту назвать теорию пере-предписывания Коллингву-да
аналитической герменевтикой.
2 «...теории Коллингвуда и, в частности, к его пока еще неразработанной
"логике вопроса и ответа"» — логика, по мнению Коллингвуда, долженствующая
заменить тради-
439
ционную аристотелевскую логику как устаревшую. Основной единицей логического
рассмотрения в логике Коллинг-вуда становится «проблема», имеющая
конкретно-исторический характер, т. е. изменяющаяся под воздействием конкретных
обстоятельств места и времени. Последовательная серия (логика) вопросов, продиктованных
индивидуальными историческими ситуациями, и получаемых на них ответов, разрешают
проблему, существующую в данный конкретный исторический момент. Логика вопросов
и ответов Коллингвуда по своему замыслу практически идентична так называемой ситуационной
логике К. Поппе-ра, а также субстантивной логике С. Тулмина.
3 «Практический вывод, реконструируемый историком».
Практический вывод, или практический силлогизм, — одна из центральных проблем
интенциональной теории действия. Впервые в истории философии его рассмотрел еще
Аристотель в «Никомаховой этике», а далее Гегель вводит понятие «вывод
действия». Практический вывод в трактовке Гегеля выглядит так: есть стремление
субъекта к некоторой цели; есть предполагаемые средства ее достижения; есть объективация
цели в действии. См.: Гегель Г.В.Ф. Наука логики. М., 1972, т. 3, с. 196. Впервые
был обсужден в работе Э. Эскомб «Интенции» (Anscombe E. Intentions.
Oxford, 1957.) По мнению фон Вригта, практический силлогизм является моделью телеологического
объяснения в истории и социальных науках в противовес объяснению каузальному.
4 «...аргумент логической связи (АЛС) обеспечил аналитическую
герменевтику мощным оружием». Аргумент логической связи означает замену
каузального отношения между интенцией и поведением отношением логическим. Г. фон
Вригт называет тех авторов, кто признает каузальный характер этой связи каузалистами,
а тех, кто признает логический характер этой связи, — интенционалистами.
«Связь между действием и его результатом является внутренней логической
(выделено нами. — М.К.), а не каузальной (внешней) связью. Если результат
не реализовался, действие просто не было совершено. Результат — это существенная
"часть" самого действия. Грубая ошибка — считать действие причиной всего
результата». См.: Г.Х. фон Вригт. Логико-философские исследования. Изб.
труды. М., 1986, с. 101, 124-126.
440
Комментарии
5 «Когда фон Вригт обсуждает, например, случай, что кто-то
звонит в дверной звонок». Речь идет об описании фон Вриг-том действий, имеющих
интенциональный характер. Интен-циональное действие отличается от простого намерения
что-то сделать. Критерий их различения, по фон Вригту, есть объект интенции
— то, что «агент намеревается осуществить, результат действия... Если
движения интенцио-нальны, но не связаны с объектом интенции, то объяснить их телеологически
нельзя. Объяснить поведение телеологически — значит точно указать в нем объект
интенции». Например, пишет фон Вригт, «когда я чищу зубы, движения
моей руки являются интенциональными, однако принимаясь за это действие, я намеревался
почистить зубы, а не совершить эти движения». Точно так же «намерение
позвонить в звонок специфическим образом отличается от других волевых актов
своим объектом, а именно звучанием звонка». См. Г.Х. фон Вригт. Логико-философские
исследования. Изб. труды. М., 1986. Там же, с. 121-126.
6 «Например, неприятная проблема спекулятивных философий».
Ф. Анкерсмит имел в виду метафизический характер традиционных систем философии
истории с доминированием в них абстрактно теоретически постигаемой всеобщности.
По мнению автора, такой подход безнадежно усложняет историческое познание, и оно
вынуждено искать возможности собственного преодоления и обновления в пространстве
новой феноменологической рефлексии.
7 «...с логической точки зрения метафора близко относится
к интенсиональным контекстам». Интенсиональный способ трактовки вещей основан
на их качественной определенности, а интенсиональное понимание текста — на его
смысле, семантико-синтаксическом и прагматико-семантическом исследовании.
8 «...от его кодификации вигами» — речь идет о политической
партиии в Англии XVII-XIX вв., предшественнице английской либеральной партии.
9 «...они требуют, чтобы письмо о ней» — термин «письмо»
употребляется здесь в смысле определенного количества работ.
10 «В этой связи Деррида использовал слова difference и интертекстуальность»
— Деррида употребляет понятие «письмо» в двух смыслах: как противопоставление
речи
441
(фонетическая модель) и как архи-письмо, грамма, разнесение (новый концепт
письма). Анализируя разнесение в качестве основного элемента письма, Деррида обращает
внимание на необычайность написания этого слова — вместо привычного difference
— differance. Буква «а» в этом слове пишется и читается, но ее нельзя
услышать. Эта буква есть грамматическая и графическая агрессия, указывающая на
вмешательство написанного знака. Разнесение есть не концепт, а скорее конфигурация
концептов, порожденная непрестанной работой странной «логики» буквы
«а», проявляющаяся в определенный момент.
12 «...наиболее серьезным врагом Geisteswissenschaften»
-т. е. врагом гуманитарных наук.
Использование языка в историописании
1 «...в известном эссе Кроче "La storia ridotta sotto
il concetto generale dell'arte"». Речь идет о ранней работе Б. Кроче
«La storia ridotta sotto il concetto generale dell'arte», «Atti
dell's AccademiaPontaniana», XXIII. Napoli, 1893. «История под общим
понятием искусства».
Историческая репрезентация
1 «Кукла — просто устройство, к которому могут быть приложены».
Под «куклой» имеется в виду модель, манекен.
2 «...это — искусственный Бог в точно таком же смысле, в
каком ваш конек есть искусственная лошадь». Игра слов: под коньком имеется
в виду страсть, хобби, увлечение.
3 «...проявилась специфика традиции, которая началась с ready-mades
Дюшана» — речь идет о французском скульпторе-дадаисте Марселе Дюшане, который
в 1917 году выставил на выставке в Нью-Йорке писсуар, назвав его «Фонтаном».
С тех пор именно Дюшан считается основателем поп-арта. В 60-е годы его последователем
стал Э. Уорхол.
4 «...если бы все историописание должно было бы принять характер
"микроисторий"». — Одна из наиболее популярных сегодня онтологических
подсистем философии истории —
442
Комментарии
психосоциальная или «ментальная» философия истории, разрабатываемая
прежде всего школой «Анналов». Широко известна главная цель исторических
и философско-исто-рических исследований «Анналов» — создание картины
«тотальной» истории. Эта картина предполагает максимально широкий
охват всех аспектов человеческой жизни _ от материально-экономических до культурных,
политических, антропологических. При этом тотальность истории для «Анналов»
— не эклектическое описание всех возможных аспектов общественной жизни, но новое
исследование взаимоотношений между разными сторонами исторической действительности
и в особенности соотношения материальной и идеальной сторон жизни.
Эффект реальности в историописании. Динамика историографической топологии
1 «...это — время res geslae, и дискурс презентирует себя
как просто historia rerum gestarum». «Это — время благородных поступков,
и дискурс презентирует себя как просто история благородных деяний».
2 «Предисловие, которое Золя позже добавил к Therese Raquin
содержит следующий пассаж: «Mon but a ete scien-tifique.... Tant quej'ai
ecrit Therese Raquin, j'ai oublie le monde, je me suis perdu dans la copie exacte
и minutieuse de la vie, me donnant tout entier I'analyse du mecanisme humain».
«Цель моя являлась научной... Пока я писал-"Терезу Ракен", я забыл
о мире, я затерялся в точном и мельчайшем описании жизни, полностью отдаваясь
анализу человеческого механизма».
3 «...слово дисциплина употребляется здесь в обоих его смыслах».
То есть как отрасль знания и как придание строгости, например, рассуждениям.
Историзм и постмодернизм: феноменология исторического опыта
1 «...апелляции к контексту» — обсуждение проблем взаимоотношения
текста и контекста, понимаемых, соответственно как текст нарратива и текст источника,
документа про-
443
шлого — «образа реальности» является чрезвычайно важной и интересной
проблемой новой философии истории. В условиях, когда постмодернизм делает акцент
на узком текстуализме, крайне важно найти правильный баланс текста и контекста,
определить верную стратегию прочтения контекста, выяснить, что именно может служить
контекстом. Здесь возможны два варианта: вымывание роли контекста из исторической
работы вообще. Например, тропо-логическое видение истории X. Уайтом вынуждает
его не брать в расчет контекста классических исторических трудов, исследуемых
им в «Метаистории». Действие контекста как руководящего принципа текстуального
мышления, первоначально представленного в виде изолированной выемки из текстуальной
логики. Здесь логика текста компаративно противопоставляется логике «социального»
(М. Ле-винсон), т. е. логике контекста, которая далее детерминирует текст в целом.
Контекст превращается в образ реальности, а текст — в саму реальность. Новая философия
истории имеет дело с семиотическим описанием текста, поэтому наиболее востребованным
является предметный (денотативный) контекст, описывающий предметную ситуацию,
отраженную в содержании текста. В результате противопоставления текста и контекста
формируется искомая модель внешней и внутренней, индивидуальной и социальной динамики
исследуемого исторического периода, которую за~ем можно использовать для реинтерпретации
всего анализируемого объективного социально-исторического ансамбля.
! «...часто ведом к "пойнтилизму"» — от pointillism,
т. е. указание направления, места, точки отсчета.
Примечания
Введение.
Трансцендентализм: взлет и падение метафоры
1 Strowson P.P. Individuals: Essay in Desciptive Metaphysics. London,
1971.
2 Декарт предложил четыре правила для отыскания истины. Второе
читается следующим образом: «Diviser chacune des difficultes que j'examinerais,
autant parcelles qu'il se pourrait, и qu'il serait requis pour mieux les resoudre
(«Делить каждую проблему, которую я буду исследовать, на столько частей,
насколько возможно и насколько это требуется для ее наилучшего решения»).
(Descartes R. Discours de la methode. Paris: Flammarion, 1966, 47.)
3 См. главу 5 данного тома.
4 Collingwood R.G. An Autobiografy. Oxford, 1970, p. 70.
5 См. мою статью: «Statements,Texts and Pictures» in
F.R. An-kersmit and H. Kellner, eds., The new Philosophy of History. London, 1994.
6 Иллюстрацией неудовлетворительных отношений между нарратологией
и историческим письмом является работа D. Е. Polkinghorne «Narrative Knowing
and the Human Science». Albany, 1988, chapt. 3.
7 White H. Tropics of Discourse. Baltimore, 1978, p. 107.
8 White H. Tropics... p. 111. См. также: White H. Tropics... p.
91, and White H. The Content of the Form. Baltimore, 1987.
9 H.White. Tropics... p. 111.
10 Закавычено Уайтом. Content... p. 7.
445
11 Нарративизм вполне может быть рассмотрен как номиналистская
версия классического историзма. Это был один из главных тезисов моей работы «Narrative
Logic: A Semantic Analysis of the Historians' language» (The Hague, 1983).
Я добавлю здесь замечание к терминологии, которая принята в этом издании. Термин
историзм будет использоваться в контексте исторической теории, которая была развита,
например, Ранке и Гумбольтом, и главные теоретические моменты которой изложены
в работе «The Theory and Practice of History» (G.G. Iggers and K.
von Moltke eds). N.Y., 1973. Вслед за Мандельбаумом, историзм может быть определен
как "вера в то, что сущность любого явления и адекватное понимание его ценности
могут быть получены через рассмотрение его в терминах места, которое оно заняло,
и роли, которую оно сыграло в процессе развития» // Mandelbaum M. History,
Man and Reason. Baltimore, 1971. «Историзм» как он здесь понимается,
ни в коем случае не идентичен историцизму в попперовском смысле этого термина,
который относится к концепциям истории, стремящимся к предсказанию будущего. Спекулятивные
философии истории являются историцистскими, и пропасть между историзмом
и историцизмом так же глубока, как между модернизмом и постмодернизмом. Фактически,
как доказывается в последней главе этого издания, постмодернизм относится к модернизму
так же, как историзм относится к Просвещению.
12 Там же. Книга Роланда Барта о Мишле построена на некоторых аспектах
«Метаистории» Уайта.
13 Для толкования подобий и различий между Уайтом и Гос-сманом
см. мой обзор: «Lionel Gossman, Between History and Literature» //CLIO
21 (1992): p. 175-176.
14 Hesse M.B. Models, Metaphors and Truth // F.R. Ankersmith and
J.J. Mooij eds., Knowledge and Metaphor. Dordrecht, 1993.
15 H. White. Tropics... p. 94. В другом месте Уайт пишет: «Понимание
— процесс представления незнакомого, или «странного» во фрейдовском
смысле термина, знакомым; движения от «экзотических" и неклассифицируемых
вещей к той или иной стороне абсолютной собственности опыта, достаточно закодированного,
чтобы ощущать свою полезность человеку, свою «неопасность», или просто
становиться известным благодаря какой-либо ассоциации. Этот
процесс понимания может быть только тропологическим в своей сущности, он включен
в процесс превращения н< знакомого в знакомое, который вообще является фигуративным
(White H. Tropics... p. 5). Далее см. White H. Tropics... р. 86, 88.
16 White H. Tropics... p. 22. Аналогии с теорией Пиаже развиты
здесь же.
White H. Tropics... p. 81.
17
18 Hassan I The Postmodernism Turn: Essays in Postmodernism Theory
and Culture. Ohio State university Press, 1987, p. 91-92.
19 См. мою работу: «Narrative Logic», p. 209-220; а
также «Reply to Professor Zagorin» // History and Theory 29 (1S
p. 275-297.
20 Kant I. Critique of the Pure Reason. Trans. N. Kemp Smith. London,
1978, p. 331.
21 Derrida J. White Mythology: Metaphor in the Text of Philosophy
// Derrida. Margins of Philosophy. Brighton, 1986, p. 228. В время как мой аргумент
не идет далее (уже весьма существенного) утверждения, что трансцендентальная философия
— по существу философия метафорическая, Деррида делает более радикальное заявление
о том, что вся философия метафорична. См. также мою работу «Davidson en
DeTrida over de metafoor» // R.T. Segers ed., Visies op cultuur en literatuur.
Amsterdam, 1991, p. 221-229.
22 GossmanL. Literature and Education // Gossman L. Between History
and Literature. Cambridge (MA), 1991.
23 White H. Content... p. 66.
24 Ibid., p. 67.
25 Ibid., p. 68.
26 Ibid., p. 69.
27 Ibid., p. 72.
28 Как это объяснено самим Уайтом. См.: White H. Content... р.
70.
29 С неменьшим интересом мы можем обратиться к другому антитропологическому
движению, о котором можно про-
446
Примечания
447
тать в «Content of the Form». В последней главе своего собрания
эссе Уайт фиксирует разницу между «лингвистической теорией текста»
и «его особой семиологической концепцией», и очевидно, что его симпатии
находятся на стороне последнего. Лингвистическая теория текста есть теория, «которая
рассматривает особые лексические и грамматические категории как элементы ее аналитической
модели» и скорее всего может ассоциироваться с работой, выполненной Расселом,
Витгенштейном, Остином или Хом-ским. Семиологическая модель описана Уайтом следующим
образом: «Семиологическая перспектива, с другой стороны, воздействует на
текст меньше; воздействует как результат причины более основательной или как отражение,
но преломленное, структуры даже более фундаментальной, чем сложная медиация между
различными кодами, посредством которых действительность получает возможные значения.
Прежде всего, Семиологическая перспектива требует установить идентификацию иерархии
кодов, которая образована в процессе разработки текста и в ходе которой один из
этих кодов или больше появляются как очевидно явные, прозрачные, естественные
пути придания миру смысла» (White H. Content... p. 202). Понятно, что семиологический
взгляд на источник исторического значения во многом обязан своим происхождением
бартов-скому пониманию мифа, в соответствии с тем, как это развито в его «Мифологии».
Таким образом, заметим, что в уайтовской симпатии к семиологической модели
проявляется еще одна черта его амбивалентной позиции по отношению к модернистской
традиции. С одной стороны, бартовское понятие мифа, лежащего в основе процитированного
пассажа, является глубоко антикантианским. Непрозрачность языка, которая предполагается
одновременно и семиологической теорией текста Уайта, и бартовским пониманием мифа,
была бы воспринята как враждебная кантианству из-за предположения о фундаментальной
и неизбежной непрозрачности кантианских категорий. Важнейшая цель наиболее существенной
части «Первой критики» — через трансцендентальную дедукцию категорий
показать их прозрачность и то, почему категории понимания формируют надежный фундамент
научного знания и истины. С другой стороны, Барт предложил свое понятие мифа,
чтобы показать, как язык может быть даже более эффективен в приспособлении человека
к реальности, чем
448
Примечания
мы обычно считаем — и в то же время может быть истинным и для семиологической
модели текста Уайта.
30 White H. Content... p. 74-75.
31 Конечно, это — карикатура на историческое сознание восемнадцатого
века, которое уже было представлено таковым Мишле в его книге о происхождении
историзма.
32 Gadamer H.G. Truth and Method. N.Y., 1986, p. 239-240.
33 Bernstein R. Beyond Objectivity and Relativism. Oxford, 1983,
p. 146.
34 Ibid.
35 Gadamer H.G. Truth... p. 281.
36 Ibid., p. 278.
37 Ibid., p. 284.
38 Ibid., p. 235.
39 Aristotel. De Anima II, XII, 424 a i 6 ff.
40 Lear J. Aristotel: The Desire to Unerderstand. Cambridge, 1988,
p. 106-107.
41 Ibid., p. 124.
42 Freid Z. The Mystic Writing Pad // The Standart Edition of the
Complete Psychological Works of Sigmund Freid. V. 19, London, 1961, p. 232.
43 Ibid., p. 230.
44 Для углубленного анализа этого описания иерархии важного и незначительного
см. мою работу: «Twee vormen van nar-rativisme» // Ankersmit F.R.
De navel van de geschiedenis: Over inteipretatie, represenlatie historische realiteit.
Groningen, 1990, p. 44-78.
Дилемма современной англосаксонской философии истории
1 Kellner H. Allegories of Narrative Will: Post-Structuralism and
Resent Philosophy of Historical Narrativity // Kellner H. Language and Historical
Representation. Madison, 1989.
449
2 См.: Walsh W.H. Bradley and Critical History//The Philosophy
of Bradley, ed. A. Manser and G. Stock. Oxford, 1984.
3 Мандельбаум описал попытки, предпринятые Зиммелем, Риккертом,
Шелером и Трельчем противостоять релятивизму как «цепь неудач»: Mandelbaum
M. The Problerm of Historical Knowledge. N.Y., 1938, p. 174. Полный вариант немецкого
способа решения проблемы см.: Heussi К. Die Krisis des Historismus. Tubingen,
1932.
4 Rusen. J. Fur eine emeuerte Historik: Studien zur Theorie der
Geschichtswissenschaft. Stuttgart — Bad Canstatt, 1976; Nip-perdey T. Historismus
und Historismuskritik heute // Die Funktion der Geschichte in unsererZeit. Stuttgart,
1975, S. 82-95; Lubbe H. Geschichtsbegriff und Geschichtsinteresse. Basel / Stuttgart,
1977.
5 Iggers G.G. The German Conception of History [1968]. Middle-town,
1984.
6 См. введение к работе Поппера «The Poverty of Historicism».
London, 1957.
7 Walsh W.H. An Introduction to Philosophy of History (1951). London,
1967, p. 16.
8 Wilkins B.T. Has History Any Meaning? Hassocks, 1978.
9 См.: Walsh W.H. Metaphysics. London, 1963, p. 172 ff.
10 Fain H. Between Philosophy and History. Princeton, 1979.
11 Munz P. The Shapes of Time. Middletown, 1977.
12 Наиболее влиятельными были D.S. Landes и С. Tilly. «History
as Social Science». London, 1973; отношение между историей и социальными
науками стало предметом наиболее жаркой дискуссионной темы в немецкой философии
истории.
13Joynt С.В. and Rescher N. The Problem of Uniqueness in History
// History and Theory. I, (1960), p. 158; and // Studies in the philosophy of
History ed. G.H. Nadel. N.Y., 1965, 7.; Locus classicus of the CLM by C.G. Hempel
«The Function of General Laws in History» //Journal of Philosophy.
39 (1942). Для примера статистического варианта МОЗ (CLM) см.: Hem-pel C.G. Aspects
of Scientific Explanation. N.Y., 1968, 380ff.
14 Conrad A.H. and Meyer J.R. Economic Theory, Statictical Inference
and Economic History // The Economics of Slavery, ed. A.J. Conrad and J. R. Meyer.
Chicago, 1964, p. 3-30.
450
Примечания
15 McClelland P.D. Causal Explanation and Model Building in History,
Economics and the New Economic History. Ithaca, 1975; Murphey M.G. Our Knowledge
of the Historical Past. Indianapolis, 1973.
16 Scriven M. Truisms as the Grounds for Historical Explanations
// Theories of History ed.P. Gardiner. N.Y., 1959; White M. Foundations of Historical
Knowledge . N.Y., 1965, chapt. 3.
17 Я подробно остановился на этом различии в моей работе «Denken
over geschiedenis: Een ovenicht van moderne ge-schiedfilosofische denkbeelden».
Groningen, 1984.
18Gadamer H.G. Truth and Method. Ed.G. Barden and J. Gumming. N.Y.,
1986.
19 Meiland J.W. Scepticism and Historical Knowledge. N.Y., 1965,
chapt. 3; W.J. van der Dussen. History as a Science: The Philosophy of R.G. Collingwood.
The Hague, 1981, i57ff.
20 Donagan A. The Later Philosophy of R.G. Collingwood. Oxford,
1962; Mink L.O. Mind, History and Dialectic: The Philosophy of R.G. Collingwood.
Bloomington, 1969; Rubinoff L. Collingwood and the Reform of Metaphysics: A Study
in the Philosophy of Mind. Toronto, 1970.
21 Collingwood R.G. An Autobiography [1939]. Oxford, 1970, chapt.
5.
22 См. мою работу: «De Angelsaksische hermeneutiek en de
geschiedbeoefening» // De filosofie van de mens- en cultuur-wetenschappen,
ed. T. de Boer. Meppel, 1589.
23Skagestad P. Making Sense of History: The Philosophies of Popper
and Collingwood. Oslo, 1975.
24 Я выразил мое отношение к аргументу Скагестада в работе «Een
nieuwe synthese?» // Theoretische geschiedenis. 6 (1979), S. 58-91.
25 Weingartner R.H. The Quarrel about Historical Explanation //
Ideas of History. 11, ed. R.H. Nash. vol. 2. N.Y., 1969.
26 Dray W.H. The Historical Explanation in History. Oxford, 1957.
27 Dray W.H. The Historical Explanation of Actions Reconsidered
// The Philosophy of History. Ed. P. Gardiner. Oxford, 1974.
28 Wittgenstein L. Philosophical Investigation (1953), Oxford,
1974, 189e.
451
29 Kuipers T. The Logic of Intentional Explanation // The Logic
of Discourse and the logic of scientific Discovery, ed. J. Hintikka and f. Vandamme.
Dodrecht, 1986.
30 Wright G.H. von. Explanation and Understanding. London, 1971,
p. 96.
31 Martin R. Historical Explanation: Re-enactment and Practical
Inference. Ithasa, 1977, p. 174, 175.
32 Обзор А. Райана в «History and Theory» (19, 1980,
93-100), не сумел воздать должное этой книге.
33 Martin R. Op. cit., p. 78, 79.
34 Collingwood R.G. The Idea of History (1946). Oxford, 1970, 266ff.
35 Hume D. Enquiries Concerning the Human Understanding and Concerning
the Principles of Morales. Oxford, 1972, p. 83.
36 Danto A.C. Analytical Philosophy of History. Cambridge, 1968,
p. 220 ff.
37 Dray W.H. Laws, p.119; Martin R. Op.cit., p. 15.
38 Wright G.H. von. Op. cit., p.139 ff.
39 См. мою работу: «The Use of Language in the Writing of
History» //Working with Language. Ed. H. Coleman. Berlin, 1986.
40 Kuhn T. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago, 1970,
p. 84.
41 Struever N.S. The Language of History in the Renaissance. Princeton,
1970. Подобные идеи могут быть найдены в работе V. Kahn Rhetoric «Prudence
and Scepticism in Renaissance». Inhasa and London, 1985.
42 Ibid., p. 6.
43 Quine W.V. Two Dogmas of Empirism // From a Logical Point of
View. 19530, Cambridge, Mass., 1971, p. 24ff.
44 Ibid., p. 34.
45 Ibid., p. 37. Куайн считал, что все попытки определить «аналитичность»
всегда вращались в предах логического круга, т. к. в определении использовались
родственные понятия, такие как «синонимия» или «определение».
Кроме того, изначально предполагалось, что аналитическое суждение не
452
Примечания
подлежит пересмотру, Куайн же утверждал, то любое суждение можно не только
отстаивать, но и изменять под давлением фактов и корректировать тем самым другие
суждения, т. е. неопровержимых суждений нет. (Прим, перев.)
46 Ibid., р. 20.
47 Goodman N. The Status of Style // Ways of Worldmaking. Has-sosks,
1978, p. 26.
48 Rorty R. Philosophy and the Mirror of Nature. Oxdord, 1980,
p. 169.
49 Walsh W.H. Introduction to Philosophy of History. 59ff., Walsh
W.H. Colligatory Concepts in History//The Philosophy of History. Ed. Gardiner,
p. 127-145; Cebik L.B. Colligation in the Writin of History // The Monist. 53
(1969), p. 40-57.
50 Behan McCukkagh C. Justifying Historical Description. Cambridge,
Eng., 1984.
51 Gallie W.B. Philosophy and the Historical Understanding. N.Y.,
1968., Louch A.R. History as Narrative // History and Theory. 8, 1969, p. 54-70.
52 Ankersmit F.R. Narrative Logic: A Semantic Analysis of the Historian's
language. The Hague, 1983, p. 12-19.
53 Danto A. Op. cit. Chapt. 8., White H. Foundations, chapt. 6.
54 Danto A. Op. cit. Chapt. 8. Данто имеет в виду предложения типа
«Тридцатилетняя война началась в 1618», что относится к двум событиям
(и начало войны, и.ее конец в 1648-м), в то время как описывается только одно
из них.
55 Murphey M.G. Op.cit., p. 113 ff.
56 Ankersmit F. Narrative Logic... p. 36-47.
57 Dray W.H. On the Nature and Role of Narrative in Historiography
// History and Theory. 10 919710, 153-171; Carr D., review of P. Ricoeur. Temps
et recit // History and Theory. 23 (1984), esp. p. 364 ff; Carr D. Narrative and
the Real World; An Argument for continuity// History and Theory. 25 (1986), p.
117-131.
58 Carr. Narrative... p. 118.
59 Olafson F.A. The Dialectic of Action. Chicago, 1979, p. 160
ff.
60 Kellner H. A Bedrock of Order; Hayden White's Linguistic Humanism
// History and Theory. Beiheft 19 (1980), p. 1-3.
453
61 White H. Metahistory: the Historical Imagination in Nineteenth
Century Europe. Baltimore, 1973; White H. Tropics of Discourse: Essays in Cultural
criticism. Baltimore, 1978. Эссе этого издания требуют обязательного знакомства
с ними в целях правильного понимания теоретической позиции Уайта.
62 White H. Metahistory, p. 30.
63 Сомнительно, могло ли утверждение, что прошлое есть текст, быть
понято больше чем как метафора; очевидно, что тот факт, что оба могут быть
интепретированы, является недостаточным доказательством их буквальной истинности.
64 White H. Tropics... p. 91.
65 Ankersmit F. Narrative Logic... p. 223.
66 Danto А.С. The Transfiguration of the Commonplace. Camrid-ge,
Mass., 1983, p. 187. Эту книгу в большей степени можно рекомендовать философам
истории, чем «Аналитическую философию истории» этого же автора.
67 Ibid., р. 189.
68 Для формального доказательства этого утверждения см. главу 2
в этом объеме. Неудивительно, что гуманизм Ренессанса обладал такой же интуицией
о языке как о вещи (транспарантный взгляд на язык стал свойственней наукам, возникшим
после XVII века). См.: Foucault M. The Order of Things. N.Y., 1973, p. 34-46.
69 White H. Tropics... p. 88.
70 LaCapra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts,
Language. Ithasa, 1983, p. 76.
71 White H. Tropics... p. 5ff. Схожие идеи развивал Ницше в курсе
риторики, который он, будучи молодым профессором, читал в Базеле. См.: Lacoue-Labarthe
P. and Nancy J. Fried-rich Nietzsche: rhetorique et langage. Poetique 2 (1971),
p. 99-141.
72 Ibid., p. 5. Интересно, что уже в шестнадцатом столетии подобное
заявление было сделано La Popeliniere. См.: Hup-pert G. The Idea of Perfect History.
Urbana, 111., 1971, p. i6iff.
73 Gay P. Style in History. London, 1975, p. 3.
74 Ricoeur P. Time and Narrative. Chicago, 1983, p. 163.
454
Примечания
75 Ibid., p. 52.
76 Ibid., p. 155ff.
77 Rorty R. Mirror... p. 50.
78 Ibid., p. 45.
79 Ibid., chapt. 2.
80 Guller J. On Deconstruction: Theory and Criticism after Structuralism.
London, 1983, p. 90.
81 Ibid.
82 Ankersmit F. Narrative Logic... p. 239.
83 Fischer D.H. Historians's Fallacies. London, 1971.
84 Maclntyre F. The Relaionship of Philosophy to Its Past // R.
Rorty, J. B. Schneewind and Q. Skinner eds. Philosophy in History. Cambridge (Eng.),
1984, p. 31-49.
Использование языка в историописании
1 Понятия «Просвещение» и «Романтизм» используются
здесь для того, чтобы определить только наиболее заметные тенденции в этих периодах.
Со времени появления работы Ф. Мейнеке «Die Entstehung des Historismus»,
(Mun-chen, 1936) и труда П. Рейла «The German Enlightenment and the Rise
of Historicism» (Berkeley, 1975) общим местом стало утверждение, что источники
исторического взгляда на со-циоисторическую реальность можно проследить от начала
восемнадцатого столетия.
2 Spragens T.A. (младший). The Politics of Motion: The World of
Thomas Hobbes. Kentucky, 1973, p. 153.
3 Kant I. Idee zu einer allgcmcinen Ceschichte in weltburgcrlichen
Absicht//Kantl.
Ausgewahlte kleine Schriften. Hamburg, 1969; см. также: Vla-chos G. La pensee
politique de Kant. Paris, 1962, p. 193-225.
4 Поэтому сомнительно, что у кого-либо имеются основания для поиска
происхождения либерализма из индивидуализма, проповедуемого натурфилософией семнадцатого
и восемнадцатого веков. Дж. Талмоном (Talmon J.L. The Ori-gians of Totalitarian
Democracy. London, 1952) уже показан-
455
но, что индивидуализм восемнадцатого столетия был далек от несовместимости
с тоталитарными тенденциями. По-настоящему антитоталитарный либерализм требует
формального признания гражданской свободы, сферы, где индивидуум свободен от влияния
государства или других общностей. Открытие этой сферы находится параллельно эволюции
взгядов на социальный порядок, обрисованных выше, и в конечном счете основано
на определении индивидуума в духе романтизма. Однозначное определение гражданской
свободы было дано только Бенджамином Кон-стантом (В. Constant) в его «De
la liberte des anciens compa-ree a celle des modernes» (Paris, 1819).
5 Одним из последствий стало разделение индивидуумов на общество
и одиночек; этот процесс прекрасно описан R. Scnnctt «The fall of Public
Man» (N. Y. 1976).
6Jener Zusammcnhang enthalt narnlich dies, dass в der Weltgeschichte
durch die Handhungen der Menschen noch etwas anderes uherhauut herauskonune, als
sie bezwecken und erreireichen, als sie unmittelbar wissen und wollen. Sie vollbring-cen
ihr Interesse; aber es wird noch cin Fcrneres damit zustande gcbracht, das aucli
innerlich darin liegt, aber das nicht in ihrem Bewusstsein und ihrer Absicht lag.
(Hegel G.W.F. Vorlesungen uber die Philosophie der Weltgeschichte. Die Vernunft
in der Geschichte. Hamburg: Felix Meiner Verlag, 1970, 88.)
7 Pocock J.G.A. The Machiavellian Moment. Princeton, 1975. Особенно
см. гл. 2, а также: Haddock B.A. An Introduction to Historical Thought. London,
1980.
8Collingwood R.G. The Idea of History. London, 1970, p. 251. Для
современного обсуждения взглядов Коллингвуда уместно почитать Van der Dussen W.J.
History as a Science : The Philosophy of Collingwood. The Hague, 1981, chapt.
7.
9 Hume D. Enquiries Concerning the Human Understanding and Concerning
the Principles of Morals. Oxford, 1972, p. 83.
10 Der Geschichtschreiber organisiert historische Wesen. Die data
der Geschichte sind die Masse, der Geschichtschreiber Form giebt, durch Belebung.
Mithin steht auch die Geschichte unter der Grundsatzen der Belebung und Organisazion
uber-haupt, und bevor nicht diese Grundsatze da sind, gibt es auch keine achten
historischen Kunstgebilde, sondern nichts als hier und da Spuren zufalliger Belebungen,
wo unwillkuhrliches Genie gewal-
456
Примечания
tethat. (Novalis [F. von Hardenberg]. «Blulhen-staub» // Novalis.
Werke in einem Band. Munchen: F. Bruckmann Verlag, 1981, S. 469. Я хотел бы поблагодарить
профессора Е.Н. Koss-mann за привлечение моего внимания к этому афоризму.
11 Ankersmit F.R. Narrative Logic: A Semanytic Analysis of the
Historian's Language. The Hague, 1983, p. 169-179.
12 Gay P. Style in History. London, 1975. (См. введение и заключение.)
13 Ван дер Дюссен подчеркивал, что коллингвудовская теория «пре-предписывания»
была создана из эпистемологических соображений. См. Van der Dussen W.J. History
as a Science: The Philosophy of R.G. Collingwood. The Hague, 1981, p. 143ff.
14 Oakshott M. Experiance and Its Models. London, 1978, chapt.
3; Goldstein L.J. Historical Knowing. London, 1976.
15 Goldstein L.J. Historical Knowing. London, 1976, chapt. 5.
16 См.: Danto A.C. Analytical Philosophy of Knowledge. Cambridge
(Eng.), 1968, p. 73.
17 Meiland J.W. Scepticism and Historical Knowledge. N.Y., 1965,
p. 41-63.
18 Nowell-Smith P.H. The Constructionist Theory of History // History
and Theory. Beiheft 16 (1977), p.1-28.
19 В подобном же духе Минк пишет: «Альтернативой является
отказ от остатков идеи об Универсальной Истории, возможной только как предположение,
а именно от идеи, что существует определенная историческая действительность, сложный
референт для всех наших нарративов о том, "что фактически произошло",
невербализированный рассказ, к которому приближаются исторические нарративы».
Mink L.O. Narrative Form as a Cognitive Instrument // R.H. Canary and H. Kozicki,
eds., The Writing of History. Madison, 1978, p. 148.
20 Для более детального рассмотрения проблемы см.: Ankersmit F.R.
Narrative Logic, p. 155-169.
21 Foucault M. The Order of Things. N.Y., 1973, p. xv-xxiv.
22 Хороший пример этого см.: Becker C.L. What are Historical Facts
// h. Meyerhoff, ed., The Philosophy of History in Our Time.
457
N.Y., 1959. В этой статье факты и интерпретация фактов идентифицированы друг
с другом.
23 Историзм не нужно путать с историцизмом. Со времени появления
работы К. Поппера «Нищета историцизма» (Лондон, 1957), термин историцизм
обычно сохраняется для референции со спекулятивной философией истории. См. введение
в данную работу, ссылка 11.
24Rorty R. Philosophy and the Mirror of Nature. Oxford, 1980, part
3. См. также: Bernstein R.J. Beyond Objectivism and Relativism. Oxford, 1983.
Историческая репрезентация
1 Эта идея, конечно, является центральной в гегелевской концепции
диалектики.Что касается взглядов самого Фуко, см.: Foucault M. L'ordre du discours:
Legon inaugurale au College de France prononcee le 2 decembre 1970. Paris, 1971.
2 Значения этого предложения по написанию интеллектуальной истории
блестяще продемонстрированы J.G.A. Рососк. Politics, Language and Time. N.Y.,
1973.
3 Olafson F.A. Hermeneutics: «Analytical» and «Dialectical»
// History and Theory. Beiheft 25 (1986), p. 28-42.
4 См. гл. 2.
5 См. главу 3.
6 Munz P. The Shapes of Time. Middletone, 1978, p. 16-17.
7 Fish S. How to Recognize a Poem When You See One // Fish S. Is
There a Text in This Class. Cambridge (MA), 1980.
8 White H. Metahistory... Ricoeur P. The Model of the Text: Meaningful
Actions Considered as a Text // P. Rabinow and W.M. Sullivan eds., Interpretative
Social Science. Berkeley, 1979.
9 Gadamer H.G. Thruth and Method. Trans. By G. Barden and J. Gumming.
N.Y., 1989, p. 147.
10 Goodman N. Languages of Art. Indianapolis, 1985, p. 21-22.
11 Ankersmit F.R. Narrative Logic... Hague, 1983, p 199.
12 Goodman N. Languages... p. 22.
458
Примечания
13 Rorty R. Philosophy and Mirror... p. 50.
14 Goodman N. Languages... p. 264.
15 Bernstein R. Beyond Objectivism and Relativism. Oxford, 1984,
p. 166-167.
16 Ankersmit F.R. De chiaslische verhouding tussen literaluur en
geschiedenis // Spektator 16 (1987): 91-106.
17 Nietzsche F. Vom Nutzen und Nachtheit der Historic fur das Leben
[1874]. Stuttgart, 1970, S. 61.
18 White H. Metahistory... p. 383.
19 Danto A.C. The Transfiguration of the Commonplace. Cambridge
(MA), 1983, p. 120-121.
20 Goodman N. Languages... p. 5.
21 Ibid.,
22 Ibid., p. 37.
23 Ibid., p. 38.
24 Danto A.C. Transfiguration... p. 20.
25 Gombrich E.H. Meditations on a Hobby Horse and Other Essays
on the Theory of Art. London, 1073, p. 3.
26 Ibid., p. 9.
27 Wollheim R. On the Art and the Mind. Cambridge (MA), 1974, p.
277. Необходимо заметить, однако, что Воллхейм осуществляет критику в ходе обсуждения
работы Гомбрича «Искусство и иллюзия». Критика пользуется некоторой
популярностью и может также быть найдена в работах Гудмана и Данто. Оба с одобрением
цитируют утверждение, приписываемое Вирджинии Вулф: « Искусство — это не
копия мира. Достаточно, что это одна из проклятых вещей. См.: Goodman. Languages
of Art, p. 3.
28 Цит. по: Goodman N. Languages of art. p. 8.
29 это _ главный тезис Гомбриха в работе «Art
and Illusions». London, 1960.
30 Gombrich E.H. Art and Illusions, p. 17.
31 Тенденция Гомбрича двигаться в сторону от позиции, которую он
занимал в своей работе «Meditations on a Hobby
459
Horse...», no направлению ко все более натуралистическому взгляду на
искусство с годами возрастает. В работе «Art and Illusions» он все
еще отклонял миметическую теорию искусства Аристотеля и предпочитал более сложное
представление об этом Апполония Тианского (см.: «Art and Illusions»,
p. 154). Но в его недавней работе «The Image and the Eye» (London,
1982) он намного более близок к Аристотелю. Акцент Гомбрича на понятиях призыва
и признания (см., например, с. 12), вероятно, существенно укрепил его
тенденции натуралиста.
32 См.: Danto A.C. Transfiguration... Для получения точного и наглядного
отличия фантазии и воображения см. Scruton R. Fantasy, Imagination and the Screen
// Scruton R.The Aesthetic Understanding. London, 1983.
33 Danto. Transfiguration... p. 81.
34 Об онтологической самонадеянности см. 4 параграф.
35 Danto A.C. Artworks and the Real Things// M. Philipson and P.J.
Gufel eds., Aestheics Today. N.Y., 1980, p. 323.См. также: Danto A.C. Transfiguration...
36 Danto A.C. Transfiguration... p. 77.
37 Ankersmit F. Narrative Logic... chapt. 5.
38 В контексте того, о чем мы говорили в первой главе, я взял на
себя смелость перефразировать Дантово «esse est rep-resentari». Danto
A.C. Transfiguration...
39 Я отсылаю здесь к тому, что известно в философии истории как
конструктивизм. См.: Theory and History. Beiheft 16 (1977).
40 Ankersmit F.. Narrative Logic... p. 245.
41 Fain H. Between Philosophy and History. Princeton, 1971.
42 Tilghman B.R. But Is It Art? Oxford, 1984, p. 21.
43 Danto A.C. Artworks... p. 335.
44 Я поместил этот вариант современной историографии в постмодернистской
традиции, рассматриваемой в гл. 6.
460
Примечания
Эффект реальности в историописании. Динамика историографической топологии
1 Для дальнейшего объяснения этого трехмастного деления см.: Ankersmit
F.R. Denken over geschiedenis. Een pverzicht van moderne geschiedfilosofischr
opvattingen. Groningen, 1986, 13-15.
2 Здесь можно подумать о так называемой «постмодернистской»
атаке на все линеарные представления об истории, существующие на Западе начиная
с эпохи Просвещения. Парадигматичен в отрицании таких «метанарративов»
Ж. Лиотар (Lyotard J.F. La condition postmoderne. Paris, 1979). Весьма ясное обсуждение
последствий таких действий для историописания дано в: J. Rusen «Historische
Aufklarung im Angesicht der Post — Moderne: Geschichte im Zeitalter der «neuen
Unubersichtlichkeit» in Landeszentrale fur politische Bildung Hrsgb., Streilfall
deutschte Geschichte, Essen, 1988.
3 Ranke L Sammtliche Werke. Leipzig, 1870, S.103.
4 «Вся история есть пере-придумывание прошлого средствами
воображения историка» // Collingwood R.G. The Idea of History. Oxford, 1980,
p. 215.
5 Один из наиболее замечательных эффектов этого нового подхода
к текстам заключается в том, что они отделяются от своего исторического контекста:
взаимодействие между текстом и его историческим контекстом меняется на взаимодействие
между текстом и историком или историографом. Впервые с тех пор как существует
историзм, историк больше не нужен для того, чтобы поместить объект своего исследования
в необходимый исторический контекст. Как пример храброй и последовательной защиты
этой неортодоксальной точки зрения, см.: LaCapra D. Rethinking Intellectual History
// La Capra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts, Language. Ithaca,
1983.
6 «В свете этого понимания оказалось, что историзм, несмотря
на его критический анализ рационализма и натурфилософии, основан на современном
просвещении и бессознательно разделяет его предубеждения». (Gadamer H.G.
Truth and Method. Trans. G. Barden and J. Gumming. N.Y., 1986, p. 239.)
461
7 Kellner H. Triangular Anxieties: The Present state of Europian
Intellectual History // D. LaCapra и S. L. Kaplan, eds., Modern Europian Intellectual
History: Reappraisals and New Perspectives. Ithaca, 1982. См. также: Ankersmit
F.R. Twee vormen van narrativisme Tijdschrift voor filosofie 50 (1988): 40-82.
8 Это — лейтмотив книги Гадамера, упомянутой в сноске №6. Значение
для историописания этого отрицания эпистемологии объяснено в главе второй.
9 Kellner H. Disorderly Conduct: Broudel's Mediterranean Satire//
History and Theory, 1980, № 19, p. 222.
10 Иллюстративный пример этого есть введение (превосходное даже
по международным стандартам) к философии науки, написанной A.A. Derksen (Rationaliteit
en wetenschap. Assen, 1980). Самая первая страница этой книги уже вверяет нас
medias res. Вводное обсуждение «феноменов философии науки» заметно
отсутствует. Предложение, очевидно, в том, что мы вступили в сферу чистого Разума,
которая больше не должна подчиняться методологической самопроверке. Исключение
в том правиле, что философам науки не интересны их собственные методы, есть книга
-Latour В. Science in Action. Stony Stratford. 1987; см. особенно pp. 258-259.
Эта одинаково занимательная и важная книга фактически есть непрерывная рефлексия
на методологии, которой нужно следовать философам науки. В отличие от Derksen,
Latour особенно восприимчив к менее рациональным аспектам научного исследования
(в его случае, биохимия). Это объясняет его более мягкое отношение к философии
науки и его готовность увидеть ее методологическую детерминированность.
11 Winch P. The Idea of a Social Science. London, 1971.
12 To, что разрыв между обеими традициями философии науки очевидным
образом может быть ликвидирован на практике, продемонстрировано в работе Derksen
(Rationaliteit, p. 227).
13 Трагикомическая история модели охватывающего закона свидетельствует
о неспособности логиков сказать что-нибудь полезное об историописании. Априорные
исторические спекуляции, развитые в прошлом Кантом и Гегелем, например, учили
историка не ожидать дельных советов от логиков.
14 «Наука стремится давать нам теории, которые являются эмпирически
адекватными: и принятие теории только придает
462
Примечания
нам веры в то, что она эмпирически адекватна. Я защищаю это утверждение анти-реалистической
позиции: я буду называть это конструктивным эмпиризмом» (В. van Fraassen.
The Scientific Image. Oxford, 1987, p. 12.)
15 Nagel E. The Structure of Science. London, 1971, p. 1*30-131.
16 Melsen A.G.M. van. Natuurfilosofie. Amsterdam, 1955, p.e.g.,
13,28.
17 Ibid., chapt. 7.
18 Carnap R. The Rejection of Metaphysics // Weitz M. ed., 20-th
Century philosophy: The Analytical Tradition. N.Y., 1966, p. 211.
19 Ibid.
20 В отличие от словаря описания и объяснения и словаря герменевтической
интепретации, словарь репрезентации не предлагает ограничение по отношению к частям
исторического текста. См. главу 4 этого издания.
21 Walsh W.H. Metaphysics. London, 1963, p. 172ff.
22 Kuzminski A. Defending Historical Realism // History and Theory.
18 (1978), p. 344.
23 Ankersmit F.R. Narrative Logic: A Semantic Analysis of the Historian's
Language. The Hague, 1983, p. 62ff.
24 С тех пор как был основан в 1960 г., наиболее авторитетный международный
журнал по философии истории «History and Theory», он посвятил проблеме
реализма только четыре статьи. Единственная статья, в которой реализм рассматривается
с точки зрения исторической репрезентации (см. сноску 20), а не с позиций отдельных
утверждений о прошлом, есть статья С. Behan McCullagh, которая будет обсуждаться
ниже в этой главе. Достаточно любопытен памфлет Рикера «Реальность прошлого»
(Ricoeur P. The Reality of the Past. Milwaukee, 1984), излагающий совершенно другой
предмет, чем обозначено в заглавии.
25 Roberts D.D. Benedetto Croce and the uses of Historicism. London,
1987, p. 149.
26 Об этом возражении см.: Ankersmit F.R. Denhen over geschiedenis:
Een overzicht van moderne geschiedfihsofische opvattingen. Groningen, i986, S.
79-81.
463
27 Об этом см.: Kusminski. Historical Realism; Gilliam H. The
Dialectics of Realism and Idealism in Modern Historiographic Theory // History
and Theory. 15 (1976), p. 231.
28Oakeshott M. Experience and its Modes. Cambridge, 1978, p. 92
ff.
29 Goldstein L.J. Historical Knowing. Austin, 1976.
30 Goldstein L.J. History and the Primacy of Knowing // History
and Theory. Beheift 16 (1977), p. 33.
31 Ibid., p. 33-34.
32 Barthes R. La discours de I'histoire // Barthes R. La bruissement
de la langue. Paris, 1984; Barthes R. «L'effet de reel» // Barthes
R. Le bruissement de la langue. Paris, 1984. Второе, возможно, более важное из
этих двух эссе доступно чтению на английском: Barthes R. The Reality Effect //
Т. Todorov, ed., French Literary Theory Today. Cambridge, 1982, p. 11-18. При
обсуждении этого эссе я буду обращаться к его английскому переводу.
33 Danto A.C. The Philosophical Disenfranchisement of Art. N.Y.,
1986, p.142.
34 См., например: Sturrock J. Roland Barthes // Barthes R. Structuralism
and Science. Oxford, 1979.
35 Barthes R. The Reality Effect, p. 11.
36 Можно было бы не преувеличивать оригинальность бартов-ских инсайтов.
Сопоставимая точка зрения может быть найдена уже в начале двадцатых годов в статье
Р. Якобсона, «On Realism in Art» // L. Matejka and K. Pomorska, eds.,
Readings in Russian Poetics: Formalist and Structuralist Views. Cambridge (Mass.),
1971, p. 38-46. Необходимые элементы также могут быть обнаружены у таких новеллистов
девятнадцатого века, как Флобер, Baudelaire или Vogue и даже у критиков и литературоведов
восемнадцатого века. См.: Watt I. The Rise of the Novel. Reading, (Eng.), 1957;
особенно глава 1.
37 Barthes R. The Reality Effect, p. 11.
38 Barthes R. The Reality Effect, p. 12.
39 Ginzburg C. Ekphrasis и quotation, Tijdschrift voor fihsofie
50 (1988): p. 3-20.
40 Barthes R. Reality, p.14. См. также: Barthes R. Discours, p.
165: «En d'autrestermes, dans I'histoire «objective», le «reel»
n'est jamais qu'un signifie informule, abrite derriere latoute-puis-sance apparente
du referent. Cette situation definit ce que Ton pourrait appeler I'effet de
reel». (Другими словами, в» так называемой объективной истории,
«реальное» есть не более, чем несформулированное означаемое, скрытое
позади мощного и очевидного присутствия референта. Эта ситуация определяет то,
что можно было назвать эффект реальности действительности.) Также важна
здесь более поздняя дистинкция Барта studium и punctum. См.: Barthes R. La chambre
claire: Note sur la photographie. Paris, 1981, p. 49.
41 В подобном же контексте Эренцвейг говорит о «бескомпромиссной
демократии», которая управляет отношениями важного и незначительного. См.:
Ehrenzweig A. The Hidden Order of Art. London, 1973, p. 43.
42 «Dans un premier temps... le referent est detache du discours,
il lui devient ex-terieur, fondateur il est cense le [ i.e., the discourse] regler:
c'est temps des res gestae, et le discours se donne simplement pour historia
rerum gestarum, mais dans un second temps, c'est le signine lui-meme qui est
repousse, con-fondu dans le referent, le referent entre en rapport direct avec
signifiant» (Barthes R. Discours, p. 164.)
43 Ankersmit F.R. Twee vormen van narrativisme // Tijdschrift voor
filosofie 50 (1988): p. 74-75.
44 Zola E. Therese Raquin. S. 1. N.d. (Livre ppche), p. 8-9.
45 CM. Grant D. Realism. London, 1970; Demetz P. Zur Definition
des Realismus // Literatur und Kritik 16/17 (1967): ss.336, 338, 340-342; Hamon
P. Un discours contraint // Poetique. 16 (1976): ss. 413, 415, 417-418, 423, 428,
432, 438; Kohl S. Realismus: Theorie und Geschichte, Munchen, 1977, ss.190, 204;
Schipper M. Realisme: De illusie van werkelijkheid in de lit-eratuur. Assen, 1979;
см. особенно гл., I и 5. Когда X. Уайт пишет, что «реалистическая репрезентация»
должна быть понята как «проблема современной историографии», он также
берет термин «реализм» в литературно-теоретическом смысле. См.: White
H. Metahistory, р. 3; см. также p. 46ff. Как он говорит, рассуждая об Ауэрбахе
(Auerbach) и Гомбриче (Gombrich): «Они спрашивают, что является историческим
компонентом реалистического искусства? Я тоже спрашиваю: каковы артистические
элементы реалистического ис-
464
Примечания
16 - История и тропология
465
кусства?» Я, однако, только частично следую за ними в этом вопросе.
В действительности моя цель — показать близость этих исторических и артистических
элементов с точки зрения реализма.
46 Ankersmit F. Narrative Logic... p. 19-27; idem. De chiastische
verhouding tussen literatuur en geschiedenis // Spektator 16-2 (1987): p. 91-106.
47 Watts I. Theriseof the Novel. Harmondsworth, 1957, p. 33.
48 Книга Ормессона (J. d'Ormesson. A la gloire I'Empire) — вымышленная
история Европы, начиная со смерти Charlemagne. Жорж Дюби так описывает свой опыт
чтения этой книги: «Эта полностью воображаемая "история" снабжена
превосходным вспомогательным аппаратом, который профессиональный историк всегда
добавляет к своей работе, чтобы подтвердить истинность информации, даваемой им,
и чтобы убедительно ручаться своему читателю, что его размышления основаны на
«истинных фактах [sic]. Там было все, все изобретения риторики историописания,
аллюзии, адресованные cognoscenti; библиография и сноски, которые относились
иногда к сфабрикованным автором, иногда к действительно существующим работам по
истории; у меня от этого создалось впечатление профанации, трансгрессии, нечистоты,
неприятное чувство отвращения» (перевод мой. — Ф. Анкерсмит) (Duby
G. und Lardreau G. Ge-schichte und Geschichtswissenschaft. Francfurtam Main, 1982,
S. 45.) Смысл испытываемого Дюби отвращения от лицезрения этой «трансгрессии»
можно объяснить только очевидной близостью книги Ормессона историописанию. И это
показывает, до какой степени эффект реальности в истори-описании зависит от серии
риторических приемов, упомянутых Дюби.
49 McCullagh С. Behan. The Truth of Historical Narratives // History
and Theory. Beiheft 26 (1987): p. 30-47.
50 McCullagh C. Behan. Truth... p. 34ff. Это сравнение историка
с портретистом — известная тема в философии истории. Уже Шефтсбери писал: «Простой
портретист, действительно, имеет немного общего с поэтом; но, подобно простому
историку, он копирует то, что он видит, и скурпулезно прослеживает каждую особенность
и каждую деталь». (Цит. по: Watts. Rise of Novel, p. 17.) О наивном реализме
Мак-Куллаха см. также его «Justifying Historical Description» (Cambridge,
1985, chapt. I).
466
Примечания
51 «Всякий раз, когда мы получаем визуальное отражение, мы
реагируем на него, маркируя, регистрируя его, так или иначе группируя, даже если
отражение есть только чернильное пятно или отпечаток пальца. Невооруженный глаз
— миф» (Gombrich E.H. Art and Illusion. London, 1977, p. 251.).
52 Goodman N. Languages of Art. Indianapolis, 1976, p. 36-37, 39:
«To, что картина выглядит как сама природа, часто означает только то, что
она выглядит в духе обычного способа изображения природы в живописи».
53 Brinker M. Verisimilitude, Conventions and Beliefs// New Literary
History 14 (1983): p. 26lff.
54 Ibid., p. 265.
55 Goodman N. Of Mind and Other Matters. Cambridge (MA), 1984,
p. 128.
56 Goodman N. Ways of Worldmaking. Hassocks, 1978, p. 2-3.
57 M. Schapiro. On Some Problems in the Semiotics of Visual Art:
Field and Vehicle in Image-Signs//Semiotica 1 (1969): p. 224-225.
58 Ibid., p. 241.
59 To, что Деррида имел обыкновение обозначать (особенно в «De
la grammatologie») термином приложение, появляется так называемое
parergon (Derrida J. The Truth in Painting. Trans. G. Benninglon и Т. McLoad.
Chicago and London, 1987). Parergon произведения искусства есть обычно его структура.
«Другая общая черта — то, что структурирование может также, как parergon
(дополнение, внешнее к репрезентации), участвовать в нем или добавляться к
нему для соответствия хорошему вкусу» (98). И: «Parergon (структура,
предмет одежды, колона) может увеличивать наслаждение хорошего вкуса (Wohlgefallen
des Geschmacks), внести вклад в настоящую и действительно эстетическую репрезентацию,
если вмешается в нее своей формой (durch seine Form) и только формой»
(64).
60 Foucault M. What is the Author // Foucault M. Language, Counter-Memory,
Practice. Ithaca, 1986, p. 113-139.
61 Это утверждение сформулировал Бринкер: Brinker M. Verisimilitude...
p. 258.
62 Gombrich E.H. The Renaissance Theory of Art and the Rise of
Landscape // Gombrich E.H. Norm and Form, Oxford, 1985,
16*
467
67
p. 117; Cebik L.B.Fictional Narrative and Truth. Lanham, 1984, p. 200.
63 См.: Laplanche J. and Pontaiis J.B. The Language of Psychoanalyses.
London, 1973, p. 62. Фрейдистский термин Beset-zung или «cathexis»
определен Лапланчем и Понталисом следующим образом: «Экономическое понятие:
факт, что некоторое количество психической энергии приложено к идее или к группе
идей, к части тела, к объекту и т. д.». Психическая реальность возникает
здесь через акт инвестиции, в котором граница между тем, куда инвестируется (реализм),
и тем,что инвестируется (идеализм), не может больше быть размыта».
64 Gombrich E.H. Landscape... p. 108.
65 Ibid.
66 В частности, тот тип символов, который, например, зашифрован
в эмблематике со времен Alciati.
Gombrich E.H. Landscape, p. 114. См. также: Sutton P.С. Introduction // Sutton
P.C. Masters of 17-th Century Dutch Landscape Painting. Boston, 1987, p. 8, 4.
68 Gombrich E.H. Landscape... p. 108. Clark K. Landscape Painting.
N.Y., 1050, p. 12; Sutton P.C. Masters... p. 13.
69 Bruyn L. Toward a Scriptural Reading of Seventeen-Century Landscape
Paintings //Sutton P.C. Masters... Boston, 1987, p. 84-104.
70 «Это больше не вопрос социальных и политических интересов,
с какой точки зрения написана история, а профессиональный интерес историков, который
требует, чтобы они нашли новые способы и новые методы, которыми могли бы осуществить
переход от потребления к производству историографии» // Mink LO. Historical
Understanding. Ithaca, 1987, p. 91.
71 В целях обзора этой традиции и определения ее значения для практики
истории см.: Ankersmit F.R. De Angelsaksische hermeneutiek en de geschiedbeoefening
// Boer T. ed., Herme-neutiek. Filosofische gnondslagen van men-en cultuurweten-schappen.
Meppel, 1988, S. 121-151.
72 Nehamas А. обзор работ А.С. Danto «The Philosophical dis-enfranchisement
of Art» и «The State of the Art» // The Journal of Philosophy.
85 (1988): p. 214.
468
Примечания
73 Достаточно странно, что Данто решительно отклоняет красоту как
учредительное качество искусства. См.: Danto А.С. «The Philosophical disenfranchisement
of Art. N.Y., 1986, p. 12-13. Значение искусства берет в расчет более раннее понимание
красоты искусства.
74 Tilgman B.R. But Is It Art? Oxford, 1984, p. 48.
75 Danto A. Disenfranchisement... p. 8.
76 Danto A. Disenfranchisement... Chapt. 2/; Idem; The Transfiguration
of Commonplace. Cambridge, 1983, chapt. 4.
77 Danto A. Disenfranchisement... p. 8. Idem., Transfiguration...
p. 208.
78 Danto A. Disenfranchisement... p. 39.
79 Ibid., p. 26-27.
80 Zemon-Davis N. The Return of Martin Guerre. Cambridge (MA),
1983.
81 Zemon-Davis N. On the Lame // The American Historical Review.
93 (1988), p. 572.
82 Ankersmit F.R. Twee vormen van narrativisme, S. 72.
83 Микроистория обычно включается в область истории мен-тальностей.
84 Вовель, один из наиболее видных теоретиков истории мен-тальностей,
определяет ее как «история установок, форм поведения и бессознательных коллективных
репрезентаций». Это — именно то, что обозначено в тенденциях новейших исследований
детства, материнства, семьи, любви, сексуальности и смерти. (Vovelle M. Ideologies
et mentalites. Paris, 1990, р.5.)
85 Я преднамеренно использую слово экзистенциальный; Минк
указал, как мало связаны с практикой истории феноменология и экзистенциализм,
как мы это понимаем, даже когда их адепты рассуждают об историчности человека.
Историопи-сание обычно не касается сферы человеческого существования. Минк делает
исключение только для Мерло-Понти. См.: Mink L.O. Historical Understanding Ithaca,
1987, chapt. 5.
86 Vovelle M. Ideologies... p. 4.
87 Ibid.
469
88 Ibid., p. 8.
89 Bartes R. The Reality Effect, p. 14.
90 Тендерная история, которую лучше считать частью истории ментальностей,
дает хорошую иллюстрацию этого обратного движения.Именно потому, что тендерная
история предполагает проникновение в прошлое, которое содержит наши некие обязательства
— в отличие от, например, истории смерти, —движение от значения к примечанию проявляется
во всей его существенной необходимости. До появления тендерной истории, как указывают
различные авторы, женщины обычно расценивались как принадлежность к сфере чего-то
устойчивого, неизменного, естественного: одним словом, как принадлежность природы.
«Die Frauen sind hier begrifflich in der Sphare der Stabilitat angesiedelt,
в der Sphare dessen was als "naturlich" und folglich unveranderlich
in der menschlichen Beziehungen erscheint» (Pomata G. Die Geschi-chte der
Frauen zwischen Anthropologie und Biologie // Feministische Studien Heft 2 (1983):
S. 113-127; см. особенно S. 114); см. также: Wesel U. Der Mythos vom Matriarchat.
Frankfurt, 1980, S. I22 ff. В тендерной истории это квазиестественное «значение»
конвертировано в примечание в бар-товском смысле. История, таким образом, возвращает
себе от социальных наук потерянное основание, и это дает надежду тому, как конфликты
ь установлении границ между историей и социальными науками могут быть улажены
наилучшим образом.
91 Реалист в бартовском смысле, вероятно, может примирить себя
с определением реализма, данным Патнемом: «реалист (считаясь с принятой
теорией дискурса) считает, что 1) предложения этой теории истинны или ложны; и
2) то, что делает их истинными или ложными, — есть нечто внешнее, то есть это
не (вообще) наши чувственные данные, актуальные или потенциальные или структура
нашего сознания или нашего языка и т. д.» (закавычено B.C. van Fraassen.
The Scientific Image. Oxford, 1980, p. 8).
92 Ankersmit F.R. Polilieke representatie: Betoog over de esthe-tische
staat // Bijdragen en mededelingen voor geschiedenis der Nederlanden, 102 (1987):
p. 374.
470
Примечания
Историография и постмодернизм
1 Romein J. Met vergruisde beeld» and «Theoretische
geschiedenis // M.G. Brands, ed., Historisch lijnen en patronen. Amsterdam, 1971.
2 Collingwood R.G. An Essays on Metaphysics. Oxford, 1940.
3 Lyotard J.F. La condition postmoderne. Paris,1979, p.15.
4 Информация является перформативной, т. е. имеет вполне предсказательную
силу, потому что ее констативный элемент был утрачен; информация — не перформативна,
потому что подчинена своим собственным законам, а не законам межсубъектной коммуникации
— интеркоммуникация есть только часть жизни информации.
5 Reijen W. van. Postscriptum, (9-51) and Hudson W. The Question
of Postmodern Philosophy (51-91) // Hudson W. and Reijen W. van, ed., Modernen
versus postmodernen. Utrecht, 1986.
6 Culler J. On Deconslruction: Theory and Criticism after Structuralism.
London, 1985, i8ff.
7 Ibid., p. 90.
8 Ibid., p. 88.
9 Heijenoort J. van. Logical Paradoxes // P. Edwards, ed., The
Encyclopedia of Philosophy. Vol. 5. London, 1967, p. 45-51.
10 Ankersmit F.R. Narrative Logic: A Semantic Analysis of the Historian
Language. The Hague, 1983, p.239-240.
11 White H. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth-Century
Europe. Baltimore, 1973, p. 37.
12 См. гл.З данного изд.
13 BertensH. Het«talige» karakter van de postmoderne
werkelijkheid // Bertens H., ed., Modernen versus postmodernen, p. 135-153. Фактически
позиция Бертенса все еще модернистская: его тезис о том, что язык никогда не сможет
представить полноту реальности, заставляет его выбрать позицию в пределах полярности
языка и реальности, вместо внешней стороны, как это рекомендовалось бы постмодернистами.
14 White H. Metahistory, p. 30; Ricoeur P. The Model of the Text:
Meaningful Action Considered as a Text // P. Rabinow and
471
W.M. Sullivan, eds., Interpretative Social Science, london, 1979, p. 73.
15 Dunk Von der. De organisatie van het verleden. Bussum, 1982;
см., например: р. 169-170, 344,362.
16 Gombrich E.H. Meditations on a Hobby Horse, or the Roots of
Artistic Form // P.J. Gudel, ed., Aesthetics Today. N.Y., 1980.
17 Megill A. Prophets of Extremity: Nietzsche, Heidegger, Foucault,
Derrida. Berkeley, 1985.Особеннно см. р. 2-20.
18 Bertels C.P. Stijl: een verkeerde categorie in de geschiedweten-schap.
Groniek 89/90 (1984): 150.
19 Goodman N. The Status of Style // Goodman N. Ways of World-making.
Hassocks, 1978, p. 26.
20 Gay P. Style in History. London, 1974, p. 3.
21 Danto A.C. The Transfiguration of the Commonplace: A Philosophy
of Art. Cambridge (Ma), 1983, p. 188.
22 Duby G. and Lardreau G. Geschichte und Geschichtswissen-schaft:
Dialoge. Frankfurt am Main, 1982, S. 97-98.
23 Huizinga J. De taak der cultuurgeschiedenis //Huizinga J.: Verzamelde
werken. vol. 7. Haarlem, 1950, p. 71-72.
24 Duby G. and Lardreau G. Geschichte... S. 98 ff.
2E Это — лейтмотив работы D.P. Spence. Narrative Truth and
Historical Truth: Meaning and Interpetation in Psychoanalyses. N.Y., 1982.
26 Для нужд историописания Лардро выразил это так: «Таким
образом, мы не имеем ничего, кроме размышлений о прошлом, и эти размышления, в
свою очередь, не состоят ни из чего другого, как из размышлений, в которых мобилизованы
интересы настоящего. Результатом является весьма четко организованный балет масок,
который представляет интересы и противоречия настоящего, с изменяющимися ролями,
но постоянными позициями — история становится одетой в платье воображаемых надписей,
а историк — портнихой, прихорашивающей платья, которые никогда не были новы: история
есть структура, сделанная из субстанции наших мечтаний и нашей короткой памяти,
окутанной дремотой (перевод мой. — Ф.А.). (Duby G. и Lardreau G., Geschichte,
S. 10.)
472
Примечания
Как понимает сказанное сам Лардро, это, прежде всего, поэтическое толкование
исторического номинализма: мы имеем только слова и имена, и мы не должны доверять
любой попытке установить фиксированные отношения между словами и реальностью.
Фактически, этот исторический номинализм скорее есть продолжение критического
взгляда историка на предмет исследования, его желания брать под сомнение любую
попытку «облечь прошлое в слова», чем лингвиализм (lingualism) или
текстовый идеализм, которые столь часто ассоциируются с этим номинализмом. Необходимо
обратить внимание на близость между историческим номинализмом и инструментализмом,
чтобы понять, насколько обуславливает этот исторический номинализм установку на
философское воздержание и критическое рассмотрение проблем.
27 Rorty R. Freud and Moral Reflection // Rorty R. Essays on Heidegger
and Others: Philosophical Papers. Vol. 2. Cambridge, 1999, p. 155.
28 Programmaboek Congres «Balans en Perspectief». Utrecht,
1986, p. 50.
29 Это, несомненно, относится к тезисам Lowith К. Meaning in History.
Chicago, 1970.
30 Lyotard J.F. La condition... p. 49-63.
31 Ankresmit F.R. De chiastische vsrhouding tussen literatuur en
geschiedenis. Spektator (October, 1986): p. 101-120.
32 Убедительное доказательство резкого уменьшения значения европейского
прошлого предлагается в работе Ferro M. Comment on raconte I'histoire aux enfants
a' travers le monde entier. Paris, 1981.
33 Romein J. Op het breukvlak van twee eeuwen. Vol. 1. Amsterdam,
1967, s. 35. Поскольку марксизм разделил с Западом определенное количество важных
политических и социальных идеалов, он стал наиболее серьезным вызовом, с которым
столкнулся Запад в течение этого столетия. Возможно поэтому поражение марксизма
вновь стимулирует доверие Запада к самому себе и к своему историческому развитию.
Это могло бы вызывать возрождение исторического эссен-циализма и фукуямоподобного
триумфализма.
34 Цит. по: Guller J. On Deconstruction... p. 8.
473
35
Ibid.
36 См.: Kossmann E.H. De Functie van een Alpha-Faculteit, Gro-ningen,
1985.
Также Коссманн полагает, что идеалы Bildung конца восемнадцатого и девятнадцатого
веков в наше время больше реализоваться не могут: « В конце концов, очевидно,
что идеал Bildung в сегодняшней ситуации не может быть гомогенным, предписывающим
образцы этических и эстетических стандартов, и детерминировать науку. Разве что
в форме инвентаря различных этических и эстетических стандартов, целей, которые
являются возможными и которые, в то же самое время, уже реализованы человечеством
в его истории. Существующий идеал Bildung носит характер дескрипции, а не прескрипции,
он не закрыт, но открыт (с. 23)
37 «Etat ou I'ame trouve une assiette assez solide pour s'y
repos-er, tout entiere et rassemble la tout son etre, sans avoir besoin de rappeler
le passe ni d'enjamber sur I'avenir; ou le temps ne soit rien pour elle, ou present
dure toujours sans neanmoins marquer sa duree et sans aucune trace de succession».
(Rousseau J.J. Les reveries du promeneur solitaire. Paris, 1972, p. 101.)
38 Ibid.
39 Freud S. The Uncanny // Freud S. The Standart Edition of the
Complete Psychological Norms of Sigmund Freud XVII. London, 1959, p. 241.
40 Я очень обязан доктору J. Krul-Blok ценными замечаниями о происхождении
греческого исторического сознания.
41 Это эссе стало неожиданным результатом дебатов между профессором
П. Загориным и мною. См.: Zagorin P. Historiography and Postmodernism: Reconsideration
// History and Theory. 29, (1990): p. 263-275; Ankersmit F.R. Replay to Professor
Zagorin // History and Theory. 29 (1990), p. 275-297.
Историзм и постмодернизм Феноменология исторического опыта
1 См., например: Jencks С. Postmodernism: New Classicism in Art
and Architecture. London, 1987. Дженкс даже дает дату окончательной победы постмодернизма
над модернист-
474
Примечания
ской архитектурой. Это — 1972-й: год, в котором был взорван Пруитт-Игос, здание,
построенное в стиле модернизма в Сент-Луисе. «Этот взрыв 1972, бесчисленное
количество раз скопированный во всем мире как радикальное средство обходиться
с таким видом жилья, скорс-стал символизировать мифическую смерть Модернистской
архитектуры». См.: Jencks С. Postmodernism... p. 27.
2 В целях плодотворного обсуждения сути отношения между постмодернизмом
и современной литературной теорией, не замыкающейся на слишком простом уравнении
деконст-руктивизма и постмодернизма см.: Connor S. Postmodernism Culture: An Introduction
to Theories of the Contemporary. Oxford, 1990, p. 103-132.
3 Кроме работ Ричарда Рорти, начиная с 1979 г., особенно интересны:
Post-Analytical Philosophy, N.Y, 1985, J. Rajchman and C. West eds.; Philosopy:
End or Transformation? K. Bay-nes, J. Bohman and T. McCarthy, eds., Cambridge
(MA), 1987.
4 См. особенно: Lefort C. Democracy and Political Theory. Oxford,
1988; idem., The Political Forms of Modern Society. Oxford, 1986.
5 Идея такого устранения является центральным тезисом (Huyssen
A. After the Great Divide. London, 1998).
6 Burger P. Theory of the Avant-Garde. Minneapolis, 1984. Особенно
см. гл. 1.
7 Отсюда и эклектизм постмодернизма. Отказ от авангардистских понятий
подразумевает отказ от периодизации. А отказ от периодизации результируется в
сокрушении барьеров, возведенных против эклектизма.
8 Парадокс эпохи, представляющей себя как не периодизи-рованая
историческая эпоха, обсужден в работах: Vatti-mo G. The End of Modernity: Nihilism
and Hermeneutics in Post-Modern Culture. Cambridge, 1988, p. 4; Lang B. Postmodernism
in Philosophy: Nostalgia for the Future, Waiting for the Present // Litersture
and the Question of Philosophy. Baltimore, 1987. A.J. Gascardi, ed.; Megill A.
Prophets of Extremity: Nietzsche, Heidegger, Foucault, Derrida. Berkeley, 1985
(см., например, с. 296 ff.).
9 Lyotard J.F. La Condition Postmoderne. Paris, 1979, p.50.
10 Ibid.
475
11 Ibid., p. 98.
12 Ibid., p. 66.
13 Рассказы Кашинахуа для Лиотара парадйгматичны социальной легитимизацией
знания через нарратив. Он заканчивает свое обсуждение социальной легитимизации
противопоставлением ее тому виду социальной легитимизации, которая известна на
Западе. См.: Lyotard J.F. Condition... p. 42-43.
14 Несмотря на сегодняшний интерес и уважение к спекулятивной философии
истории, конечно, больший, чем несколько десятилетий назад, все же этого оказывается
недостаточно для конструирования новых спекулятивных систем.
15 Lyotard J.F. Condition... p. 63.
16 Lyotard J.F. Conditio... p. 98.
17 Процитировано по: Meinecke F. Die Entstehung des Historis-mus.
Munchen, 1965, S. 468.
18 Iggers G.G. and Moltke K. von eds. Leopold von Ranke. Theory
and Practice of History. Indianapolis, 1973, p. 31.
19 Манделбаум дает следующее авторитетное определение историзма:
«Историзм есть вера в то, что адекватное понимание природы любого явления
и адекватная оценка его ценности должны быть получены только через рассмотрение
его с точки зрения места, которое оно занимало, и роли, которую оно играло в процесса
развития». См.: Mandel-baum M. History, Man and Reason. Baltimore, 1971,
p. 42. Для знакомства с другими определениями истори(ци)зма и их отношений к данному
Манделбаумом см. мою работу «Den-ken over geschiedenis: Een overzicht van
geschiedfilosofische opvattingen» (Groningen, 1986, p. 174-177).
20 Rorty R. Nineteenth Century Idealism and Twentieth Century Textualism
// Rorty, Consequences of Pragmatism. Brighton, 1982.
21 Iggers G.G. Leopold von Ranke, S. 42.
22 Baudrillard J. Simulacra and Simulations // Baudrillard J. Selected
Writings, ed. with introduction by M. Poster. Cambridge, 1988, p. 166.
23 Ibid.
24 Baudrillard J. Simulacra... p. 169.
25 Ibid.
26 Baudrillard J. Simulacra... p. 168.
27 Baudrillard J. Simulacra... p. 170. О практически* подобном
взгляде на историческую репрезенетацию, основанном на предложениях Гомбрича и
Данто, см. гл. 4 этого издания.
^^^ 28 Baudrillard J. Simulacra... p. 170
29 Freud S. The Interpretation of Dreams. Part. 2 // Freud S. The
Standart Edition of the Complete Psychological Works of
Sigmund Freud. Vol. 5. London, 953, p. 611.
§, 30 Connor S. Postmodernist Culture... p. 212.
31 Connor S. Postmodernist Culture... p. 132-157; Можно сомневаться,
а существует ли в действительности материальное различие между модернистским и
постмодернистским взглядом на репрезентацию, поскольку постмодернизм мог бы, возможно,
лучше всего быть рассмотрен как самосознание модернизма. Это было обсуждено, например,
Huys-sen after Divide, p. 209. Постмодернистское нападение на репрезентацию могло
бы тогда лучше всего быть интерпретировано как новая теория репрезентации.
Такова, фактически и моя позиция.
32 Jameson F. Postmodernism or the Cultural Logic of Late Capitalism
// New Left Review. 146 (1984), p. 58.
33 Можно вспомнить здесь о множестве художников, обсужденных Дженксом,
подобных Джеймсу Валерио, Хокни, Eriebacher или Роберте. См.: Jencks С. Postmudernism...
chapt. 3-6.
34 Liu A. Local Transcendence: Cultural Criticism-Postmodernism
and the Romantism of Detail // Represantations. 32 (Fall 1900), p. 78.
35 Gadamer H.G. The Truth and Method. Trans. G. Baeden and J. Gumming.
N.Y., 1986, p. 310.
36 Gadamer H.G. The Truth... «Исторические науки только разрабатывают
то, что уже продумано в опыте жизни» (перевод мой. — Ф.А.), р. 208.
37 Я обращаюсь к утверждению Гете: « Geschichte schreiben
ist eine Art, sich das Vergangene vom Halse zu schaffen». (Исто-риописание
есть способ избавиться от прошлого.) Цит. по:
476
Примечания
477
Wagner F. Geschichtswissenschaft, Munchen, 1966, S. 248. О Хабермасе см.:
Habermas J. Erkenntnis und Interesse. Frankfurt am Main, 1973, S. 262-300. Хабермас
в этом томе явно сравнивает психоаналитика и историка в следующем пассаже: «
Die Arbeit des Analytikers scheint sich zunachst mit der des Historikers zu decken;
genauer, mit der des Archao-logen, denn die Aufgabe besteht ja in der Rekonstruktion
der Fruhgeschichte des Patienten». (Задача психоаналитика кажется такой
же, как и задача историка, или, скорее, задача археолога, целью здесь является
реконструкция ранней истории пациента.) (S. 282). Подобные предложения были сделаны
Гербертом Маркузе и Норманом Брауном.
38 Chase M. and Shaw С. The Dimensions of Nostalgia // Chase M.
and Shaw C. eds., The Imaginent Past: History and Nostalgia. Manchester, 1989,
p. 15. См. также параграф «The Nostalgia Mode» // Jameson F. Postmodernism...
p. 66-68. В своем великолепном исследовании идей четырех завещателей постмодернизма
Мегилл уделяет много внимания роли, сыгранной ностальгией в работах исследуемых
им авторов. Согласно Мегиллу, из четырех «пророков крайности» наиболее
понятен Хайдеггер в том, что ностальгия должна означать для философа. Однако если
для Хайдег-гера ностальгическое возвращение к нашим истокам требует «уничтожения»
или Destruction истории онтологии, то его концепция ностальгии отличается от защищаемого
нами тезиса. В данном эссе необходимо, чтобы в ностальгическом опыте и прошлое,
и настоящее были восприняты как таковые; в самом деле, настоящее является ведущим
партнером в отношениях между ними. О хайдеггеровской концепции ностальгии см.:
Megill A. Prophets of Extremity: Nietzche, Heidegger, Foucault, Derrida. Berkeley,
1985; особенно p. 120-125.
39 Мне было жаль, что я не снова в стране, Где я однажды был счастлив,
Где я жил и где я мечтал
В самый замечательный год юности!
И я очень хотел издалека
К родной почве детства,
Ожидая, это в знакомой обстановке
Счастье детства могло быть найдено снова.
40
Наконец, это удалось мне — Возвратиться к долине моей юности; Но тому, кто
возвращается домой, Дом не тот, что в дни старины.
Как каждый приветствует старых друзей, Так я искренне приветствую дорогое
место; Но на сердце становится так тяжело: То, что было самое дорогое, потеряно
навсегда. (Перевод мой. — Ф. Анкерсмит.)
Lenau N. Samltiche Werke in einem Bande: Herausgegeben von G.E. Barthel. Leipzig,
n.d., S. 21
Davis F. Yearning for Yesterday. N.Y., 1979, p. 1 ft.
41 Davis F. Yearning... p. 14, 27.
42 Lowenthal D. Nostalgia Tells it Like It Wasn't // M. Chase and
C. Shaw eds., The Imaginent Past: History and Nostalgia. Manchester, 1989, p.
19. Презентистские предвзятости Лоу-энталь приписывает ностальгии в соответствии
с представлением о ней, защищаемом здесь. См. также: Lowenthal D. The Past Is
a Forein Country. Cambridge, 1985, p. 4-13. Дэвис дает подобную же характеристику:
«Некоторые будут, что и говорить, допускать, что ностальгия часто была с
оттенком некоторой печали или даже меланхолия, но тогда они склонны описывать
это как "хороший вид печали" — "сладостно-горький" — вот хорошее
слово // Davis F. Yearning... p. 14. Дэвис в этом отношении не менее настойчив,
чем Ло-уэнталь в его презентизме, касающемся ностальгического прошлого: ностальгическое
прошлое "является прошлым, наполненным специальными качествами, которые,
кроме того, приобретают свое значение в связи с особым способом, которым мы присоединяем
их к некоторым обстоятельствам нашей жизни в настоящем"» (Davis F.
Yearning... p. 13).
43 Lowenthal D. Nostalgia... p. 29.
44 Я обязан этой информацией Dr. W.E. Krul.
45 Цит. по: Lowenthal D. Nostalgia... p. 20.
46 Davis. Yearning, p. 58.
47 Ibid., p. 8.
478
Примечания
479
48 Образец ностальгической тоски по отдаленному прошлому дан в
последней строфе «Griechenland» Гелдерлина:
Mich verlangt ins bessre hinuber,
Nach Alcaus und Anakreon,
Und ich schlief im engen Hause lieber
Bei den Heiligen in Marathon;
Ach! Es sei die letzte meiner Tranen,
Dei dem heil'gen Griechenlande rann;
Lasst, о Parzen, lasst die Schere tonen,
Denn mein Herz gehort den Toten an!
(F. Holderlin. Ausgewahlte Werke. Kb'ln, n.d., S. 251.)
49 Humboldt W. von. On the Historian Task // G.G. Iggers and K.
von Moltke, eds., Leopold von Ranke: The Theory and Practice of History. N.Y.
1973, p. 22.
50 Ranke L. von. On Progress in History // G.G. Iggers and K. von
Moltke, eds., Leopold von Ranke: The Theory and Practice of History. N.Y. 1973,
p. 53.
51 В практике историописания девятнадцатого века историзм постепенно
вырождался в квазипозитивистскую теорию, подчеркивающую уважение кочень детальным
историческим исследованиям, которые, насколько это возможно, ближе примыкали к
историческому свидетельству. Эволюция от историзма к позитивизму иллюстрируется
академической карьерой голландского историка Роберта Фруина (1823-1899). См.:
Tollebeek J. De toga van Fruin: Denken over geschiedenis in Nederland sinds 1860.
Amsterdam, 1990, p. 16-56.
52 «Ein Gefuhl aber das bei mir gewaltig uberhand nahm und
sich nicht wundersam genug aussern konnte, war die Empfindung der Vergangenheit
und Gegenwart in Eins: eine Anschauung, die etwas Gespenstermassiges in die Gegenwart
brachte. Sie ist in vielen meiner grosseren und kleineren Arbeiten ausgedruckt,
und wirkt im Gedicht immer wohltatig, ob sie gleich im Augen-blick, wo sie sich
unmittelbar — Leben und im Leben selbst aus-druckte, jederman seltsam, unerklarlich,
vielleicht unerfreulich scheinen musste». (Цит. по: Meinecke F. Die Entstehung
des Historismus. Munchen, 1965, S. 463.)
53 Ibid.: «Es kann einem bei diesen indertat seltsamen Worten
einen Augenblick das Herz stille stehen... Dieses ' Eins' aber fuhrt nun uberhaupt
in die tiefsten Problemen des Historismus». (Перевод мой. — ФА.)
480
Примечания
54 «Entruckte den Dichter in eine hohere Sphare, in der er
nun ergriffcn, uber den Zeiten schwebend, weilte» (Meinecke F. Entslehung...
S. 465).
55 Huizinga J. Men and Ideas: History, the Middle Age, the Renaissance:
Essays by Johan Huizinga. Trans. J.S. Holmes and H. van Marie. Princeton, 1984,
p. 54. Для обсуждения концепции исторического чувства Хейзинги см. превосходную
диссертацию о нем, написанную Krul W.E. Historicus tegen de tijd: Opslellen over
leven en werk van J. Huizinga, Groningen, 1990, 23off.; Hugenholtz F.W.N. Huizinga's
historische sensatie als onderdeel van het interpretatieproces // Forum der Letteren
XX (1979): p. 398-404). Последняя дисскусия разочаровывает.
Я хочу поблагодарить Доктора Крула за его помощь в этой части моей работы.
См. также мой труд «De Historische Ervaring». Groningen, 1993.
56 Levi-Strauss С. The Raw and the Cooked: Introduction to the
Science of Mythology. N.Y., 1969, p. 16.
57 Huizinga J. Men and Ideas, p. 54.
58 Ibid.
9 Т. к. моя аргументация здесь сильно зависит от взглядов Га-дамера,
изложенных им в «Истине и методе», то заслуживает внимания (или это
даже моя обязанность) коррекция моей позиции по отношению к гадамеровской концепции
исторического опыта.
Насколько были затронуты сущностные вопросы — тезис об историчности исторического
опыта, например, настолько позиция Гадамера и та, что защищалась в этой главе,
идентичны. Я искренне согласен с Гадамером, когда он пишет: «Фактически
главным недостатком теории опыта до настоящего времени, и включая самого Дильтея,
является то, что она полностью сориентирована на науку и, следовательно, не берет
в расчет внутреннюю историчность опыта» (Gadamer H.G. Truth... p. 310-311).
Исторический опыт историчен не просто потому, что прошлое есть объект исторического
опыта, но также и потому, что исторический опыт сам по себе есть часть истории.
Как демонстрирует Гада-мер, имея в виду истористов и герменевтиков девятнадцатого
века, с возможным исключением Дройзена, весьма возможно и даже соблазнительно
выдержать аисторичес-
481
кий, трансцендеталистский взгляд на то, как мы должны понимать исторический
опыт в исторической дисциплине. Ис-торизация исторического опыта требует историзации
трансцендентального «расстояния» между историком и объектом исторического
опыта. Гадамер достиг этой историзации, главным образом, с помощью его концепции
Wirkungsgeschichte, которая будет обсуждена в следующем параграфе этой
главы.
Все же после этого пункта дороги Гадамера и моя расходятся, главным образом,
потому, что та область историописа-ния, которая является центром этого обсуждения
— история ментальностей— отличается от того, что имеет в виду Гадамер. У меня
нет никакого желания не согласиться с тем, что Гадамер пишет относительно места
и функции герменевтики, например, в интеллектуальной истории и истории философии.
Однако по отношению к области истории ментальностей моя аргументация отличается
от гада-меровской по вопросу отношений между историком, объектом исторического
опыта и тем, каким образом «расстояние» между ними должно быть историзировано.
Гадамер обсуждает гегелевские размышления об опыте, и хотя он выказывает некоторую
отчужденность от них — «гегелевское диалектическое описание опыта имеет
некоторую (курсив мой. — ФА.) истинность» (Gadamer H.G. Truth...
p. 318) — мне кажется, что с нашей сегодняшней точки зрения не существует никакого
реального или по крайней мере никакого фундаментального разногласия между Гегелем
и Гадамером. Для Гегеля опыт есть средство «приспосабливания» мира
к нам и трансформации его в часть нас самих и нашей идентичности: Erfahrung —
важнейший фактор в процессе Bildung, в этом процессе мы артикулируем нашу
индивидуальность и нашу идентичность. Таким образом, Гадамер одобрительно цитирует
Гегеля: «Принцип опыта содержит бесконечно важный элемент, который состоит
в следующем: чтобы принять содержание опыта за истину, сам человек должен присутствовать
или, более точно, он должен найти это содержание в единстве с собой и объединенным
с уверенностью в себе»; он добавляет следующий комментарий: «Концепция
опыта означает именно то, что сначала установлен этот вид единства. Это — аннулирование
направления, которому сознание следует, когда обнаруживает себя в чужом и отличном»
(Gadamer H.G. Tryth... p. 318). И в заключение своих мыслей Гадамер не де-
482
Примечания
лает никакой попытки подвергнуть сомнению это размышление Гегеля по вопросу
опыта.
Как станет ясным в конце этого эссе, мой взгляд на исторический опыт и объект
исторического опыта, фактически, есть полная противоположность взглядам Гадамера
(и Гегеля). Объектом исторического опыта для меня является опыт того, что имело
обыкновение быть частью нас самих, но вдруг стало странным, чуждым или неизвестным.
Исторический опыт, в этом эссе, не есть (как имеет место у Гадамера)
попытка «приспособить» мир, продемонстрировать его так, чтобы
мы могли чувствовать себя в нем как дома. Для меня прошлое и объект исторического
опыта, по крайней мере в истории ментальностей, возникает только тогда, когда
часть нас самих или нашей культурной идентичности получает собственную независимость
и, таким образом, может быть объективирована исторически. Это движение Не
есть движение к гегельянскому абсолютному духу, но именно диссолюция абсолютного
духа.
Существует и второе различие. Позже в своей книге Гадамер пишет: «Опыт
заинтересован тем, что было передано в традиции. Это — то, что должно быть испытано.
Но традиция — это не просто процесс обучения, чтобы знать и существовать вместе
благодаря опыту; это — язык, то есть она выражает себя подобно "Thou"
(Gadamer H.G. Truth... p. 320); текстуализм этого утверждения далее подкреплен
наблюдением: «Все написанное фактически есть особым образом объект герменевтики»
(Gadamer H.G. Truth... p. 356). Для Гадамера язык и текст — естественные объекты
исторического опыта. Объяснение, данное самим Гадамером, состоит в том, что историк
наиболее часто сталкивается с прошлым, существующим в форме письменных текстов
(книги, надписи, документы) (Gadamer H.G. Truth... p. 352). Естественно, все это
кончается текстуализацией прошлого. Но этот аргумент не может быть убедительным
во всех случаях. Конечно, в области интеллектуальной истории и истории философии
текстуализация прошлого Гадамером, кажется, можно защитить. Однако если мы вспомним
об историческом опыте Гете и Хейзинги (и о том, что, должно быть, стало причиной
этого опыта), то будет очевидно, что доы идем дальше, за границы письменного слова.
Кроме того, в этом параграфе, исторический опыт был связан с ностальгией как прототипом
подлинного опы-
483
та прошлого. А ностальгический опыт прошлого только условно связан с языком
и письмом. См. также мою работу «Enkele intcedende opmerkingen over tekst
en context in de geschied-beoefening». Groniek. 115 (1992): s. 7-23.
60 Bann S. Clio in Part: On Antiquarianism and Historical Fragment
// Bann S. The Inventions of History. Manchester, 1990, p. 120. Я прокомментировал
феномен фетишизма историзма в Ankersmit F.R. Historische representativiteit//
Ankersmit F. De navel van de geschiedenis. Groningen, 1990, s. 220 ft.
61 Ricoeur P. Time and Narrative. Chicago, 1983; Carr D. Time,
Narrative and History Bloomington, 1986.
62 Michelet J. Hisloire de la Revolution Francaise. Vol. 1. Paris,
1952, p. 21.
63 Tu vis!... Je le senns, chaque fois qu'a cette epoque de I'annee
mon enseigne-ment me laisse, et le travial pese, et lasaison s'alourdit.... Alors
je vais au Champ de Mars, voila le seul monument qu'a laisse la Revolution....
L'Empire a sa colonne, et il a pris presque a' lui seul 1'Arc Triomphe; la royaute
a son Louvr, ses Invalidos; la feodale eglise 1200 trone encore a' Notre-Dame;
il n'est pas jusqu'aux Remains, qui n'aient les Thermes de Cesar. Et la Revolution
a pour monument ...le vide... (Michelet J. Histoire... p. 1.).
64 J'ai perdu mon pere, avec qui j'avais vecu toute ma vie, quar-ante-huit
annees. Lorsque cela m'est arrive, je regardais, j'etais ailleurs, je realisais
a la hate, cette oeuvre si longtemps revee. J'itais au pied la Bastille, je prenais
la forteresse, j'arborais sur les tours 1'immortel drapeau.... Ce coup m'est venu,
imprevu, comme une balle de la Bastille. (Michelet L Histoire... p. 8.)
65 Gossman L. Michelet's Gospel of Revolution // Gossman. Between
History and Literature. Cambridge (Mass)., 1990, p. 212.
66 «Etrange vita nuova, qui commence pour la France, eminem-ment
spirituelle, et qui fait de toute sa Revolution une sorte reve, tantot ravissant,
tanlot terrible. .. Elle a ignor I'espace et le temps» (Michelet J. Hisloire...
p. 406).
67 Аристотель говорил: «Метафора есть применение иного^а-звания
переносом или от рода к разновидности, или от разновидности к роду, или от разновидности
к разновидности» (S.H. Butcher, ed., Aristotel's Theory and Fine Art. N.Y,
1951, p. 77}.
484
Примечания
68 Возможно, это утверждение требует пояснений. Современная теория
истории часто появляется в плаще историографии. Но эта «новая» историография
отличается от традиционной истории историописания, как мы находим ее в учебниках
Футера (Fueter) или Барнса. Современная историография, начиная с влиятельной работы
Хайдена Уайта, часто имеет форму текстуального анализа, демонстрируя, «что
именно сделало исторический текст возможным». Таким способом, напоминающим
методологию Фуко, эпистемологические тревоги все еще вдохновляют многие современные
исторические теории, хотя природа этих эпистемологических беспокойств заметно
отличается от таковых же лет приблизительно двадцати назад.
69 Hesse M.B. Models, Metaphor and Truth // F.R. Ankersmit and
J.J. A. Mooij, eds., Metaphor and Knowlegde. Dordrecht, 1992.
70 Wittgenstein L. Tractatus Logico-Phitosophicus. London, 1961,
section 4.01.
71 Rorty R. Philosophy and the Mirror of Nature. Oxford, 1980,
p. 42 ff.
72 Dreyfus H.L. and Rabinow P. Michel Foucault: Beyond Structuralism
and Hermeneutics. Brighton, 1982, p. 85ff.
73 Mink L.O. Historical Understanding. Eds. Brian Fay, Eugene O.
Golob and Richard T. Vann. Ithaca, 1987, p. 56-57.
74 Humboldt W. von. Ranke, p. 14. Гумбольдт обсуждает здесь понятие
исторической идеи.
75 Цит по: Gadamer H.G. Truth... p. 185. Критическая роль, сыгранная
этой точкой зрения в историописании, уже открыта немецким ученым восемнадцатого
века Йоханном Мартином Кладениусом: «Мы не можем избежать того, что каждый
из нас смотрит на историю согласно его точке зрения и что мы также пересказываем
ее согласно этой точке зрения ... повествование, полностью абстрагируемое от его
собственной точки зрения невозможно, и, следовательно, беспристрастное повествование
не может осуществляться тем, кто рассказывает историю вне любой точки зрения вообще,
это просто невозможно». (См.: Gossman L. Literature... p. 230.)
76 Gadamer H.G. Truth... p. 186.
77 См. мою работу «Tocquev'He and the Sublimity of Democracy»
//TheTocqueville review. XV (1994).
485
78 Gadamer H.G. Truth... p. 203.
79 Ibid., p. 267.
80 Для Гегеля Мировой Дух есть одновременно и историческое сознание,
и деятельностный принцип: «Der Geist handelt wesentlich, er macht sich zu
dem, was er an sich ist, zu seiner Tat, zu seinem Werk; So wird er sich Gegenstand,
so hat er sich als ein Dasein vor sich» (Hegel G.W.F. Vorlesungen uber die
Philosophie der Weltgeschichte. Band I. Die Veniunft in der Geschichte. Hamburg:
Felix Meiner Verlag, 1970, S.67).
81 Gadamer H.G. Truth... p. 267.
82 Ibid., p. 268.
83 Ibid., p. 208.
84 Rorty R. Mirror... p. 359.
85 Ibid., p. 370-371.
86 LaCapra D. Rethinking Intellectual History and Reading Texts
// LaCapra D. Rethinking Intellectual History: Texts, Contexts, Language. Ithaca,
1983, p. 35.
87 См. гл. 3., пар.5 данного издания.
88
См. сноску 19.
89 «Gent es um diejenigen Zeiten und Raumen des menschlichen
Lebens, die sich nicht under eine genetische Vorstcllung von der Entstehung modernen
Gesellschaften subsumieren lassen» // Rusen J. Historische Aufklarung im
Angesicht der Post-Moder-ne: Geschichte im Zeitalter der 'neuen Unubersichtlichkeit
// Rusen J. Zeit und Sinn: Strategien hislorischen Denhens. (Frankfurt am Main,
1990, S. 243).
90 Иногда полагают, что модернизм имеет избирательную близость
со временем, а постмодернизм с пространством. См., например: Harvey D. The Condition
of Postmodernity: An Inquiry into the Origins of Cultural Change. Oxford, 1990,
201 ff. Поэтому можно было бы сказать, что постмодернистское историческое сознание
«пространствует» время: то, что было темпорапьно различно, трансформировано
в пространственную дисперсию. Здесь мы находим часть объяснения популярности антропологии
в постмодернистском исто-риописании. Так, антропология преуспевает в сопоставлении
нас с различными историческими стадиями эволюции
486
Примечания
человечества, существующими одновременно в различных частях земного шара.
Стокинг следующим образом описывает трансфомацию исторического сознания в конце
восемнадцатого столетия: «Хотя позже восемнадцатого века прогрессисты часто
подтверждали свою большую зависимость от теории Монтескье, от его идеи к их идеям,
первичная ось культурного сравнения была перемещена на девяносто градусов от горизонтального
[или пространственного] положения к вертикальному [или временному]» (Stocking
G.W. Victorian Antropology. N.Y., 1987, p. 6). Если Стокинг прав, то в постмодернистском
историописании можно было обнаружить желание возвратиться к доисторическому историческому
сознанию.
91 Kellner H. Disorderly Conduct: Broudel's Mediterranean Satire
// Kellner H. Language and Historical Represantation. Madison,
1989, p. 158-159. См. также того же самого автора «As real as it gets
...: Ricoeur and Narrativity» // Philosophy Today. 1990 (34,3); особенно
р. 236 ff.
92 Kellner H. Language and Historical Represantation, p. 164-165.
93 Ibid., p. 167.
94 Ibid., p. 168.
95 «Solche Sichtweisen rucken historische Phanomene vorschnell
und den Rand bzw. im Zentrum historischen Geschehens, in beiden Fallen stets unter
dem Gesichtspunkt der "grossen Veranderung", sei es der Modernisierung,
Industrialisierung, Verstadterung oder der Entstehung burokratischen Anstalte
und Nationalstaaten» (Medick H. Entlegene Geschichte? Sozialge-schichte
im Blickpunkt der Kulturanthropologie. in Comite international des sciences historiques,
ed., // 17-e Congreso inlerna-cional de ciencias histarias. Vol. Я. Grands themes,
melhodolo-gie, sections chronologiques 1. Rapports et abreges. Madrid,
1990, p. 181).
96 Мегилл показывает, что уже Хайдеггер связал ностальгию с феноменом
сверхъестественного. См.: Megill A. Prophets... р. 119.
97 Freud S. The Unncanny // Freud S. The Standart Edition of the
Complete Psychological Works of Sigmund Freud. Vol. 17. London, 1955, p. 243.
98 Freud S. The Unncanny... p. 244.
487
99 Ibid., p. 241. Весьма интересна здесь ремарка Гете о его ностальгическом
опыте прошлого, который «привнес нечто призрачное в настоящее» см.
сноску 52.
100 Ibid.
101 Ibid., р. 237.
102 Ibid., р. 234. Ниже Фрейд говорит о «предмете, который
достигает такого несомненно сверхъестественного эффекта, непреднамеренного повторения
одной и той же вещи». С. 269.
03 Caillois R. Les demons de midi // Revue de I'histoire des religions.
115 (1937): p. 142-173 (reffered to as Caillois. Demons I); Caillois R. Les demons
de midi // Revue de I'histoire des religions. 116 (1937): p. 54-83 (reffered to
as Caillois. Demons II); Caillois R. Les demons de midi // Revue de I'histoire
des religions. 116 (1937): p. 143-187. (reffered to as Caillois. Demons III);
Я хочу поблагодарить доктора J.C. den Hollander за его ценный совет касательно
темы «ужасы полдня».
104 Caillois R. Demons I, p. 166ff.
105 Caillois R. Demons II, p.54ff.
106 Caillois R. Demons III, p.149.
107 Caillois R. Demons III, p.168ff.
108 Caillois R. Demons II, p. 61. См. также: Caillois R. Demons
III, p. 166. В этом третьем эссе Каллоис наиболее откровенно пишет о сексуальных
особенностях опыта полдня: «D'une facon generale, midi est une heure sexuelle»
(Caillois R. Demons III, p. 150). В сексуальном отношении, следовательно, полдень
стимулирует педофилию и гомосексуализм, следовательно, очарованность собственной
сексуальностью.
109 Caillois R. Demons I, p. 155-156.
10 «Человек, если ты проходишь в полдень
через солнечные поля, И твое сердце полно радостью или горечью, Беги, природа
пуста, и солнце выжигает все; Ничто не живо здесь, ничто не грустно и не радостно».
(Перевод мой. — ФА.) (Цит. по: «Midi» // Leconte C.M.R. de.
Lisle Poems Antiques. Paris, 1872. См. также: Lemaire T. De Middag // Lemaire
T. Filosofie van het Landschap. Baarn, 1970.)
488
Примечания
Это эссе — наиболее замечательная и проникновенная интерпретация опыта полдня.
Наиболее показательна характеристика Лемаиром средиземноморских пейзажей Ван Го-га,
выражающих «ужасы полдня»
111 Hegel G.W.F. The Philosophy of History. Trans. J. Sibree, N.Y.,
1956, p. 352. Оригинал: Hegel G.W.F. Vorlesungen uber die Philosophie der Weltgeschichte.
Band II-IV Die orienlalische Welt. Die Griechische und die Romische Welt. Die
germanische Welt (Hamburg:Felix Meiner Verlag, 1976), S. 235. Die Form des Lauschens
des Geistes, des Ahnens, der Sin-nigkeit haben wir angegeben. Beim blossen Ahnen
and Sehnen aber bleibt der Geist nicht stehen; er muss sich auf das Sehnen Antwort
geben. Das liegt z. B. in der Vorstellung des Pan; es ist dies das All, nicht
als ein Objektives allein, sondern zugleich als das wodurch ein Schauer erweckt
wird ...: in Griechenland ist er [i.e. Pan] nicht das objektive Ganze, sondern
das Unbestimmte, das dabei mit dem Momente des Subjektiven verbunden ist.
112Schlechta K. Nietzsches grosser Mittag. Frankfurt am Main, 1954,
S. 52. Шлечта говорит здесь о «Заратустре как пародии на библейских персонажей»
и приводит внушительное количество примеров в поддержку своего заявления.
113 Bollnow O.F. Das Wesen der Stimmungen. Frankfurt am Main, 1956,
p. 222.
114 Caillois R. Demons I, p. 157-158. Каллоис добавляет следующий
комментарий: «II est d'ailleurs une raison decisive de s'interesser a I'ombre;
c'est que, tres generalement sinon uni-versellement, Tame lui est identifiee et
que la force de Tune depend de la longeur de I'autre». В полдень поэтому
мир становится «мертвым»; его сущность, или душа, исчезает. Мир распадается
в бесконечность неопределенными разрозненными фрагментами, странными, сверхъестественными
и, очевидно, находящимися за пределами нашего восприятия.
15 «Und in jedem Ring des Menschendaseins gibt es immer eine
Stunde, wo erst einem, dann vielen, dann alien der machtigste Gedanke auftaucht,
der von der ewigen Wiederkunft aller Dinge: — es ist jedesmal fur die Menschheit
die Stunde des Mittags» (цит. по: Bollnow O.F. Stimmungen... S. 233).
116 Для обсуждения вчгпядов Кауфманна, Финка, Хайдеггера и Стамбоу
см.: Bulhof-Rutgers I.N. Apollo's Wiederkehr. Eine
489
Untersuchung der Rolle des Kreises in Nietzche's Denken uber Geschichte und
Zeit. The Hague, 1969; особенно стр. 136 ft. Мегилл решительно отклоняет ницшеанское
понятие вечного возвращения как непонятное и несвязное; см.: Megill A. Prophets...
p. 84. Наиболее оригинальную интерпретацию мифа о вечном возвращении см.: Danto
A.C. Nietzsche // D.J. O'Connor, ed., A Critical History of Western Philosophy.
N.Y., 1964, p. 399-400. Здесь идея состоит в том, что, так как количество энергетических
состояний во Вселенной конечно, а время бесконечно, то ряд энергетических состояний
будет повторяться бесконечное число раз.
117 «Aber wesentlich ist jetzt, dass die Ewigkeit, die hier
aufbricht, eine Dimension bedeutet, die jenseits der Erstreckung der endlichen
Zeit liegt und darum in dieser gar keine Zeitstrecke erfullt, sondern... im ausdehnungslosen
Augenblick selber moglich ist» (Bollnow O.F. Stimmungen... S. 223).
118 Kundera M. The Unbearable Lightness of Being. London, 1984,
p. 4.
119 «Den methodischen Ubertreibungen einer total gewordenen
Vernunftkritik, die einen diffusen Zeitgeist eher symptomatisch zum Ausdruck als
auf den Begriff bringt» (Habermas J. Die neue Unubersichtlichkeit: Kleine
politische Schriften. Frankfurt am Main. 1985, S. 135.).
120 Rorty R. Philosophy as a Kind of Writting // Rorty R. Consequences
of Pragmatism. Brighton, 1982, p. 107-108.
Содержание
Ф. Анкерсмит От автора
(перевод М. Кукарцевой)
М. Кукарцева
Ф. Анкерсмит и «новая» философия истории
15
Введение. Трансцендентализм: и взлет и падение метафоры
(перевод М. Кукарцевой, Е. Коломоец)
65
1 глава
Шесть тезисов нарративной философии истории
(перевод В. Кашаева)
115
2 глава
Дилемма современной англосаксонской философии истории
(перевод М. Кукарцевой)
131
3 глава
Использование языка в историописании
(перевод Е. Коломоец)
179
4 глава
Историческая репрезентация
(перевод Е. Коломоец, В. Кашаева)
213
5 глава
Эффект реальности в историописании. Динамика историографической топологии
(перевод М. Кукарцевой )
259
*
6 глава
Историография и постмодернизм (перевод М. Кукарцевой )
313
7 глава
Историзм и постмодернизм. Феноменология исторического опыта
(перевод М. Кукарцевой)
345
М. Кукарцева. Комментарии
427
Примечания
445
Франклин Рудольф Анкерсмит
ИСТОРИЯ И ТРОПОЛОГИЯ: ВЗЛЕТ И ПАДЕНИЕ МЕТАФОРЫ
Директор издательства Б.В. Орешин
Зам. директора Е.Д. Горжевскоя Зав. производством Н.П. Романова
Подписано в печать 30.09.03. Формат 84x108/32 Бумага офсетная № 1. Печать
офсетная.. Печ. л. 15,5.Тираж 1000 экз. Заказ № 1953
Издательство «Прогресс-Традиция»
119048, Москва, ул. Усачева, д.29, корп.9
тел. 245-53-95, 245-49-03
Московская типография №2
Министерства Российской Федерации по делам печати,
телерадиовещания и средств массовых коммуникаций (МПТР России)
Тел. 282-24-91. 129085 Москва, пр.Мира, д. 105
ISBN 589826137-0
|