II. ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ ЭТИКА АСКЕТИЧЕСКОГО ПРОТЕСТАНТИЗМА
1. РЕЛИГИОЗНАЯ ОСНОВА МИРСКОГО АСКЕТИЗМА
Историческими носителями
аскетического протестантизма (в принятом нами смысле этого понятия) являются в
первую очередь следующие четыре направления: 1 ) кальвинизм в том его облике,
который он имел в ряде западноевропейских стран, где завоевал господство в XVII
в.; 2) пиетизм; 3) методизм; 4) вышедшие из анабаптистского движения секты1.
Ни одно из этих направлений не было полностью изолировано от остальных; не было
строгого ограничения этих течений и от неаскетических церквей Реформации. Методизм,
который возник в середине XVIII в. внутри государственной церкви Англии, представлялся
его основателям не столько новой церковью, сколько возрождением аскетического
духа в старой церкви, он отделился от англиканской церкви лишь в процессе своего
развития, особенно после перемещения методизма в Америку. Пиетизм в Англии и особенно
в Голландии возник на почве кальвинизма и в течение определенного времени не порывал
с ортодоксальной верой, от которой он отходил лишь в ряде частных вопросов; только
к концу XVII в., в период деятельности Шпенера, пиетизм слился с лютеранством
без достаточно фундаментального догматического обоснования. Пиетизм остался движением
внутри церкви; лишь связанная с Цинцендорфом группа, воспринявшая отзвуки
гуситских и кальвинистских идей общины моравских братьев («гернгутеров»), была
вопреки своему желанию логикой вещей превращена в своего рода секту, подобно тому
как это случилось с методистами. В начальной стадии своего развития кальвинизм
и секты анабаптистов
[136]
резко противостояли
друг другу, однако в баптизме конца XVII в. позиции их сблизились, и даже в индепендентских
сектах Англии и Голландии начала XVII в. различия их заключались лишь в степени.
Как мы видим на примере пиетизма, постепенно совершался и переход к лютеранству;
то же можно сказать о взаимоотношениях между кальвинизмом и англиканской церковью,
близкой католицизму по своим внешним чертам и по духу ее наиболее последовательных
приверженцев. Аскетическое движение, которое получило наименование «пуританизм»2
в самом широком смысле этого многозначного понятия, в лице своих многочисленных
сторонников и особенно своих наиболее последовательных адептов подвергало, правда,
критике основы англиканства, однако и здесь различия обострились лишь постепенно
в ходе борьбы. Если отвлечься от не интересующих нас на данном этапе вопросов
устройства и организации — особенно при такой постановке проблемы, — положение
дел остается тем же. Даже самые серьезные догматические разногласия, такие, как
различные толкования учения о предопределении и об оправдании верой, переходили
друг в друга в самых различных комбинациях; правда, в XVII в. они, как правило,
препятствовали сохранению церковного единства, но не повсеместно и не без исключений.
Важные для нас черты нравственного поведения в равной степени обнаруживаются
у сторонников самых различных деноминаций, вышедших из четырех названных нами
источников или из их комбинаций. В дальнейшем мы увидим, что близкие по своему
этическому содержанию положения могут возникать на основе различных догматических
учений. Даже имевшие широкое распространение казуистические компендиумы различных
вероисповеданий — литературные произведения, предлагающие средства для спасения
души, — стали с течением времени влиять друг на друга, в результате чего между.
ними обнаруживается большое сходство при заведомой разнице в практике жизненного
уклада. В результате вышесказанного может сложиться представление, что наилучшим
методом исследования было бы просто игнорировать в изучаемых явлениях как догматическую
основу, так и этическую теорию и держаться только нравственной практики в той
мере, в какой она может быть обнаружена. Однако это все-таки неверно. Различие
в догматических корнях аскетической нравственности,
[137]
правда, отмерло в
ходе ожесточенной борьбы. Но исконная вера в эти догматы не только наложила глубокий
отпечаток на всю последующую «недогматическую» этику, но она обусловила и то,
что лишь знание первоначального идейного содержания этой нравственности позволяет
понять, как органично она была связана с идеей потустороннего блаженства,
полностью определявшей внутренний мир наиболее глубоких людей того времени; без
этой идеи с ее всепоглощающим господством в то время было совершенно немыслимо
какое бы то ни было нравственное преобразование, способное оказать серьезное
влияние на жизненную практику. Ведь совершенно очевидно, что нас интересует
не то, чему учили в качестве официальной теории этические компендиумы тех
времен3, — хотя это имело несомненное практическое значение вследствие
воздействия на верующего таких факторов, как церковная дисциплина, забота о спасении
души и проповедь, — нас интересует совсем иное, а именно: выявление тех созданных
религиозной верой и практикой религиозной жизни психологических стимулов,
которые давали определенное направление всему жизненному строю и заставляли индивида
строго держаться его. Эти стимулы были в значительной степени обусловлены спецификой
религиозных представлений. Люди того времени размышляли о сущности абстрактных
на первый взгляд догматов с такой интенсивностью, которая в свою очередь может
быть понята лишь в том случае, если мы обнаружим ее связь с практическими религиозными
интересами. В ходе нашего изложения мы вынуждены будем остановиться на ряде догматических
сторон протестантских вероучений4 , невзирая на то что эти страницы
нашего исследования будут для не склонного к богословию читателя столь же затруднительными,
сколь поверхностными и легковесными они покажутся образованному теологу. При этом
мы вынуждены преобразовать религиозные идеи, логически доведенные до предела их
внутренней последовательности, в компилированные из различных элементов «идеально-типические»
абстракции, весьма редко встречающиеся в исторической реальности. Ибо именно потому,
что в исторической действительности невозможно провести четкие границы, мы можем
обнаружить специфические их свойства лишь в том случае, если исследуем их наиболее
ярко выраженные формы.
[138]
Верой5 во имя которой в XVI и XVII вв. в наиболее
развитых капиталистических странах — в Нидерландах, Англии, Франции — велась ожесточенная
политическая и идеологическая борьба и которой мы именно поэтому в первую очередь
уделяем наше внимание, был кальвинизм6. Наиболее важным для
этого учения догматом считалось обычно (и считается, в общем, по сей день) учение
об избранности к спасению. Правда, часто спорили о том, является
ли это учение «самым основным догматом» реформатства или лишь «придатком» к нему.
Суждения о существенности любого исторического явления — либо не что иное, как
оценочные или религиозные суждения (в том случае, если под «существенным» понимаются
представляющие «интерес» или обладающие устойчивой «ценностью» черты этого явления),
либо под сущностью явления имеют в виду его воздействие на исторические события,
то есть его каузальную значимость: в этом случае речь идет о суждениях,
устанавливающих историческое сведение явлений. Если исходить, как мы и намереваемся,
из последнего, то есть ставить вопрос о значимости названного догмата под углом
зрения его культурно-исторического влияния, то придется признать, что значимость
эта была чрезвычайно велика7. Ольденбарневельт не устоял, столкнувшись
с этим догматом в своей борьбе; раскол в английской церкви стал неодолимым с того
момента, когда при Якове I королевская власть и парламент разошлись и в догматической
сфере, причем именно в понимании этого догмата; и вообще принято было считать,
что в учении о предопределении сосредоточена главная опасность для государства
и именно оно было мишенью для ударов со стороны государственной власти в ее борьбе
с кальвинизмом8. Возведение этого учения в ранг канонической значимости
было главной задачей синодов XVII в., прежде всего Дордрехтского и Вестминстерского,
а также большого количества менее важных; для бесчисленных воителей «ecclesia militans» это учение служило твердой опорой; оно
было поводом для церковных расколов в XVIII в., а также в XIX в. и боевым кличем
в борьбе за великие преобразования. Пройти мимо него мы не можем, и, поскольку
нет оснований считать, что в настоящее время учение о предопределении знакомо
[139]
каждому образованному
человеку, мы познакомимся с этим учением из аутентичного текста «Вестминстерского
исповедания» 1647 г., положения которого по данному вопросу просто повторяются
как в индепендентских, так и в баптистских исповеданиях веры9.
Глава 9 (О свободе воли). № 3: «Грехопадение полностью
лишило человека способности направлять свою волю на какие-либо духовные блага
или на что-либо, ведущее к блаженству; таким образом, природный человек полностью
отрешен от добра и мертв во грехе и поэтому не может по своей воле обратиться
или даже приготовить себя к обращению».
Глава 3 (Об извечном решении Бога). № 3: «Бог решением
своим и для проявления величия своего предопределил (predestinated) одних людей к вечной жизни, других присудил (foreordained) к вечной смерти». № 5: «Тех людей, которые предопределены
к жизни. Бог еще до основания мира избрал для спасения во Христе и вечного блаженства
по вечному неизменному намерению своему, тайным решением и свободной волей своей;
и сделал Он это из чистой и свободной милости и любви, а не потому, что видел
причину или предпосылку этого в вере, добрых делах и в любви, в усердии в чем-либо
из перечисленного или в каких-либо других чертах сотворенных им созданий: свершил
Он все это к вящей славе высокого милосердия своего». № 7: «И угодно было Богу
по неисповедимым решению и воле Его, по которым Он дарует благодать или отказывает
в ней, как угодно будет Ему, для возвеличения неограниченной власти своей над
творениями своими лишить остальных людей милости своей и предопределить их к бесчестию
и гневу за грехи их во славу своей высокой справедливости».
Глава 10 (О действенном призвании). № 1: «И угодно Богу
тех, коих он определил к вечной жизни, и только их, в назначенный и подходящий
час призвать посредством слова и духа Его... Он вынет из их груди каменное сердце...
и даст им сердце живое, Он обратит их волю и предназначит их для блага всемогуществом
своим...»
Глава 5 (О провидении). № 6: «Злонамеренных и безбожников,
которых Бог, праведный судья, ослепляет и ожесточает за прежние грехи, он не только
лишает милости своей, которая осветила бы разум их и смягчила бы их сердца, но
подчас отнимает у них и те достоинства, которые они имеют; Он ставит на их пути
такие преграды, которые в силу испорченности этих людей становятся для них поводом
к греху, Он предает их собственным их порокам, мирским искушениям и власти Сатаны.
Таким образом, они сами себя ожесточают, даже теми средствами, которыми Бог пользуется,
чтобы смягчить сердца других людей»10.
«Пусть я попаду в ад, но такой Бог никогда не заставит
меня уважать себя» — таково, как известно, суждение Мильтона об этом учении11.
Однако нас интересует в данном случае не оценка догмата, а его историческая роль.
Мы лишь кратко остановимся на вопросе о происхождении этого учения и о связи его
с определенным строем идей кальвинистской теологии. К учению о предопределении
можно было прийти двумя путями. У наиболее деятельных и страстных натур, известных
всей исто-
[140]
рии христианства,
начиная с Августина, ощущение спасения постоянно связывается с твердой уверенностью
в том, что они всем обязаны действию объективной силы и что их собственная значимость
не играет ни малейшей роли в их судьбе. Всеподавляющее ощущение радостной уверенности,
которое служит разрядкой судорожному состоянию, вызываемому сознанием своей греховности,
приходит как бы совершенно неожиданно и исключает возможность объяснить этот невероятный
дар божественной милости какими-либо делами, заслугами, глубиной веры или устремлениями.
В период расцвета религиозного гения Лютера, когда он писал свою «Свободу христианина»,
он также непоколебимо верил в «тайное решение» Бога как в абсолютный, единственный
и необъяснимый источник своего религиозного избранничества12.
Формально Лютер не отказался от этого и позже, однако
эта идея не только не стала центром его учения, но все больше отступала на задний
план, по мере того как Лютер в качестве ответственного за дела церкви политика
неизбежно становился все более реалистичным по своим политическим взглядам. Меланхтон
совершенно сознательно не включил это «опасное и темное» учение в Аугсбургское
исповедание, а для отцов церкви лютеранства было непоколебимым догматом, что спасение
может быть утеряно (amissibilis) и вновь обретено покаянием, смирением и верой в слово
Божье и таинства. Совершенно иначе протекал этот процесс у Кальвина13;
в ходе его полемики по догматическим вопросам для него заметно усиливалось значение
веры в предопределение. Она получила свое полное выражение лишь в третьем издании
его «Institutio» (1543), а центром его учения
стала posthurn в
период великой религиозной борьбы, которую стремились завершить синоды
в Дордрехте и Вестминстере. У Кальвина «decretum horribile» не пережито, как у Лютера, а продумано,
поэтому значение этой идеи усиливается вместе с усилением логической последовательности
его концепции, направившей его помыслы на служение только Богу, а не человеку14.
Не Бог существует для людей, а люди для Бога; все деяния человека (для Кальвина
также является непреложной истиной, что для вечного блаженства предназна-
[141]
чены лишь немногие)
имеют смысл только как средство самоутверждения божественного величия. Прилагать
масштабы земной «справедливости» к суверенным решениям Всевышнего бессмысленно
и к тому же оскорбляет Его величие15. Ибо Он, и только Он один, свободен,
то есть неподвластен закону, и решения Его лишь постольку могут быть поняты
и даже просто известны нам, поскольку Он сочтет за благо сообщить их нам. Нам
даны лишь эти фрагменты вечной истины, все остальное, и в частности смысл
нашей индивидуальной судьбы, покрыто таинственным мраком, проникнуть в который
нам недозволено. Если бы отвергнутые Богом стали жаловаться на не заслуженную
ими кару, они уподобились бы животным, недовольным тем, что они не родились людьми.
Ибо всякая тварь отделена от Бога непреодолимой пропастью и обречена им на вечную
смерть, разве только он решит иначе во славу величия своего. Нам известно лишь
одно: часть людей предопределена к блаженству, остальные же прокляты навек. Полагать,
что заслуги или проступки людей оказывают влияние на их судьбы, было бы равносильно
тому, что абсолютно свободные, от века существующие решения Бога мы сочли бы возможным
подчинить человеческому влиянию — предположение совершенно немыслимое. Доступный
пониманию людей «небесный отец» Нового завета, радующийся обращению грешника,
как женщина найденной монете, вытеснен далекой от человеческого понимания трансцендентной
сущностью, от века предопределившей судьбу каждого человека в соответствии со
своими непостижимыми для людей решениями и простирающей свою власть над всем мирозданием
вплоть до мельчайшей частицы космоса16. Поскольку решения Бога изначальны
и не подвержены изменению, божественное милосердие в такой же степени не может
быть утеряно теми, кому оно дано, в какой оно недостижимо для тех, кто его лишен.
Это учение в своей патетической бесчеловечности должно
было иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде
всего один результат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества
отдельного индивида17. В решающей для человека эпохи Реформации
жизненной проблеме — вечном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем
навстречу от века предначертанной ему судьбе.
[142]
Никто не может ему
помочь. Ни проповедник — ибо только избранный способен spiritualiter понять слово Божье. Ни таинства — ибо установленные
Богом для умножения силы его и потому незыблемые таинства не являются средством
к спасению, и субъективно они — лишь extre-i-na subsidia веры. Ни церковь — ибо, хотя требование extra ecclesiam nulla salus и действенно в том смысле, что стоящий вне истинной
церкви не может принадлежать к числу избранников Божьих18, тем не менее
и отвергнутые Богом принадлежат к (видимой) церкви; более того, они должны
принадлежать к ней и подчиняться ее дисциплинарному воздействию, но не для того,
чтобы обрести блаженство — ибо это невозможно, — а потому, что и они должны выполнять
заветы Всевышнего, приумножая славу Его. Ни Бог, наконец, — ибо Христос умер лишь
для спасения избранных19, и только их грехи Бог от века решил искупить
смертью Христа. Это абсолютное устранение веры в спасение души с помощью церкви
и таинств (с последовательностью, еще неведомой лютеранству) было той решающей
идеей, которая отличала кальвинизм от католичества. В этом находит свое завершение
тот великий историко-религиозный процесс расколдования мира20,
начало которого относится ко времени древнеиудейских пророков и который в
сочетании с эллинским научным мышлением уничтожил все магические средства
спасения, объявив их неверием и кощунством. Истый пуританин даже у гроба своих
близких отказывался от всех религиозных церемоний и хоронил их тихо и незаметно,
дабы не допустить никакого «superstition»
, никакой надежды на спасение путем магических сакраментальных средств21.
Не существовало не только магических, но и вообще никаких средств, которые могли
бы обратить божественное милосердие на того, кто лишен его волею Бога. В сочетании
с жестким учением об абсолютной трансцендентности Бога и ничтожности всего сотворенного
эта внутренняя изолированность человека служит причиной негативного отношения
пуританизма ко всем чувственно-эмоциональным элементам культуры и субъективной
религиозности (поскольку они не могут служить
[143]
спасению души и способствуют
лишь появлению сентиментальных иллюзий и суеверному обожествлению рукотворного),
а тем самым и причиной принципиального отказа его от всей чувственной культуры
вообще22. Вместе с тем эта отъединенность является одним из корней
того лишенного каких-либо иллюзий пессимистически окрашенного индивидуализма23,
который мы наблюдаем по сей день в «национальном характере» и в институтах народов
с пуританским прошлым, столь отличных от того совершенно иного видения мира и
человека, которое было характерным для эпохи Просвещения24. Следы влияния
учения о предопределении для интересующего нас периода мы находим во всех элементарных
чертах жизненного поведения и мировоззрения, причем даже там, где его догматическая
значимость уже исчезла, ибо это учение было лишь самой крайней формой той
исключительности доверия к Богу, анализом которого мы здесь занимаемся.
Примером может служить хотя бы поразительно часто повторяющееся, прежде всего
в английской пуританской литературе, предостережение не полагаться ни на помощь
людей, ни на их дружбу25. Даже кроткий Бакстер призывает к глубокому
недоверию по отношению к самому близкому другу, а Бейли прямо советует никому
не доверять и никому не сообщать ничего компрометирующего о себе: доверять следует
одному Богу26 В соответствии с этой настроенностью в областях, где
господствовал кальвинизм, незаметно была отменена исповедь, что являло собой резкое
противоречие лютеранству (у Кальвина исповедь вызывала сомнение лишь постольку,
поскольку ей могло быть дано неверное сакраментальное истолкование). Это было
событием чрезвычайной важности. Прежде всего оно было симптомом, характерным для
воздействия этой религиозности, но также и психологическим импульсом для определения
ее этической позиции. Средство периодической «разрядки», которое снимало эмоционально
окрашенное сознание своей вины27, было устранено. К влиянию этой веры
на повседневную нравственную практику мы еще вернемся. Совершенно очевидно, какие
последствия проистекали из этого для религиозной настроенности всех людей. Общение
кальвиниста с его Богом происходило в атмосфере полного духовного одиночества,
несмотря на то, что принадлежность к истинной церкви28 рассматривалась
как необходимое условие спасения. Каждый, кто
[144]
хочет ощутить специфическое воздействие29
этой своеобразной атмосферы, может обратиться к книге Беньяна «Pilgrim's progress» 30,
получившей едва ли не самое широкое распространение из всех произведений пуританской
литературы. В ней описывается, как некий «христианин», осознав, что он находится
в «городе, осужденном на гибель», услышал голос, призывающий его немедля совершить
паломничество в град небесный. Жена и дети цеплялись за него, но он мчался, зажав
уши, не разбирая дороги и восклицая: «Life, eternal life!» Едва ли
самый углубленный и тонкий анализ мог бы более отчетливо передать настроение пуританина,
занятого, по существу, только собой и помышляющего только о своем спасении, чем
те наивные чувства, которые высказывает, находясь в тюрьме, бродячий лудильщик , встречающий
всеобщее одобрение верующих; его елейные беседы с попутчиками, обуреваемыми тем
же стремлением, что и он, несколько напоминают «Праведных гребенщиков» Г. Келлера.
И только после того, как паломник почувствовал себя в безопасности, у него возникла
мысль, что неплохо бы соединиться со своей семьей. Здесь тот же мучительный страх
смерти и страх перед загробным миром, который так ярко выражен у Альфонса де Лигуори,
известного нам по описанию Деллингера. Как бесконечно далеки эти чувства от гордого
духа посюсторонности, находящего свое выражение у Макиавелли, когда он воздает
хвалу тем гражданам Флоренции, для которых в борьбе против папы и интердикта любовь
к родине была более сильным стимулом, чем забота о спасении души; еще более далеки
эти чувства от мироощущения, выраженного Р. Вагнером в предсмертных словах Зигмунда
перед роковым поединком: «Поклонись Вотану от меня, поклонись Валгалле... но о
недостижимом блаженстве Валгаллы не говори мне ничего». При всем сходстве ощущения,
описанного Беньяном и Лигуори, характерны различия в его последствиях:
страх, который ведет одного человека к самому крайнему самоуничтожению, служит
другому импульсом к беспрестанной и систематической борьбе с жизненными трудностями.
Чем же объяснить это различие?
[145]
На первый взгляд
представляется загадочным, как тенденция к внутреннему освобождению человека от
тенет мира может сочетаться в кальвинизме с несомненным превосходством его социальной
организации31. Однако, как ни странно, это превосходство является прямым
следствием той специфической окраски, которую принимает христианская «любовь к
ближнему» под влиянием внутренней отъединенности человека, свойственной кальвинистской
вере. Это следствие носит прежде всего догматический характер32. Мир
существует для того, и только для того, чтобы служить самопрославлению Бога: христианин-избранник
существует для того, и только для того, чтобы осуществлять в своей мирской жизни
заповеди во славу Всевышнего. Богу угодна социальная деятельность христианина,
ибо он хочет, чтобы социальное устройство жизни соответствовало его заповедям
и поставленной им цели. Социальная33 деятельность кальвиниста в миру—деятельность
«in majorem gloriarn Dei». Таков характер и профессиональной деятельности,
которая осуществляется в рамках посюсторонней жизни во имя общего блага. Уже Лютер,
как мы видели, выводил профессиональную деятельность, основанную на разделении
труда, из «любви к ближнему». Однако то, что у Лютера было лишь смутным предчувствием,
чисто теоретической конструкцией, стало характерной чертой всей этической системы
кальвинизма. «Любовь к ближнему», мыслимая только как служение Богу34,
а не твари, находит свое выражение в первую очередь в выполнении
профессионального долга данного lex naturae ; при этом «любовь к ближнему»35 обретает
своеобразный объективно безличный характер, характер деятельности, направленной
на рациональное преобразование окружающего нас социального космоса. Ибо поразительно
целесообразное устройство этого космоса, который и по библейскому откровению,
и по самой природе вещей, очевидно, предназначен для того, чтобы идти на «пользу»
роду человеческому, позволяет расценивать эту безличную деятельность на пользу
общества как угодную Богу и направленную на приумножение славы Его. Полное исключение
проблемы теодицеи и всех вопросов о «смысле» мира и человеческой жизни, которые
служили иным темой столь мучительных раздумий, было для пуританина,
[146]
как (совсем по другим
причинам) и для иудея, чем-то само собой разумеющимся. Впрочем, в известном смысле
это относится и ко всей немистической христианской религиозности. В кальвинизме
к этой экономии сил присоединяется еще одна действующая в том же направлении черта.
Кальвинизму неизвестен разлад между «отдельным человеком» и «этикой» (в понимании
Серена Кьеркегора), хотя в вопросах религии кальвинистская вера предоставляет
индивида полностью самому себе. Здесь не место анализировать причины этого явления
или значение подобной точки зрения для политического и экономического рационализма
кальвинистов. Однако следует указать на то, что оно определило утилитарный
характер кальвинистской этики и ряд своеобразных черт кальвинистской концепции
профессионального призвания36. В данной связи мы считаем необходимым
вновь обратиться к учению о предопределении.
Решающей для нас
проблемой является следующая: как люди мирились37 с подобным
учением в век, когда загробная жизнь представлялась не только более значительной,
но во многих отношениях и более надежной, чем все интересы посюстороннего существования38?
Совершенно очевидно, что рано или поздно перед каждым верующим должен был встать
один и тот же вопрос, оттесняющий на задний план все остальное: избран ли я? И
как мне удостовериться в своем избранничестве39? Для Кальвина эта проблема
не возникала. Он ощущал себя «орудием» Бога и не сомневался в своей избранности.
Поэтому на вопрос, каким образом человек может удостовериться в том, что он избран,
у него был, по существу, лишь один ответ: надо удовлетвориться знанием о существовании
Божьего решения и постоянным упованием на Христа, которое дает истинная вера.
Кальвин полностью отвергает предположение, согласно которому по поведению людей
можно определить, избраны они или осуждены на вечные муки — такого рода попытки
представляются ему дерзостным желанием проникнуть в тайный промысел Божий. В земной
жизни избранные внешне не отличаются от отверженных40; субъективный
опыт избранных доступен также в качестве «ludibria spiritus sancti» и осужденным,
с одним только исключением, которое заключается в «finaliter» устойчивом
уповании на Бога. Избранные
[147]
образуют, следовательно,
невидимую церковь Божью и остаются ею. Эти положения претерпели, естественно,
существенное изменение у эпигонов — уже у Безы— и прежде всего в повседневной
жизни широких слоев верующих. Для них «certitude salutis» в смысле возможности установить
факт избранности приобрела абсолютную, превышающую все остальные вопросы значимость41,
и в самом деле, повсюду, где господствовало учение о предопределении, обязательно
вставал вопрос о существовании верных признаков, указывающих на принадлежность
к кругу «electi» . Этот
вопрос в течение долгого времени играл первостепенную роль не только в развитии
выросшего на почве реформатской церкви пиетизма, для которого он в известный период
был основополагающим. В дальнейшем, когда мы обратимся к столь важному в политическом
и социальном отношении реформатскому учению о причастии и к применению его на
практике, мы остановимся на том, какую роль возможность установить факт избранности
данного индивида играла, например, в вопросе о допущении его к причастию, то есть
к главному таинству, что в течение всего XVII в. имело решающее значение для социального
положения причащающихся.
Совершенно невозможно
было удовлетвориться (во всяком случае, поскольку речь шла о собственном
избранничестве) указанием Кальвина, формально не отвергнутым42 ортодоксальной
доктриной кальвинизма, согласно которому доказательством избранности служит устойчивость
веры, возникающая как следствие благодати43. Это было в первую очередь
невозможно в рамках душеспасительной практики, повсеместно наталкивающейся на
муки, порождаемые этим учением. Трудности преодолевались самым различным способом44.
Если отвлечься от прямого преобразования учения об избранности к спасению, от
его смягчения или, по существу, отказа от него45, то речь может идти
о двух взаимосвязанных типах душеспасительных назиданий. В одном случае верующему
вменяется в прямую обязанность считать себя избранником Божьим и прогонять
сомнения как дьявольское искушение46, ибо недостаточная уверенность
в своем избранничестве свидетельствует о неполноте веры и, следовательно, о неполноте
благодати. Увещевания
[148]
апостола об «упрочении»
своего призвания здесь толкуются, следовательно, как обязанность завоевать в повседневной
борьбе субъективную уверенность в своем избранничестве и в своем оправдании. На
смену смиренным грешникам, которым Лютер сулил Божью милость, если они, преисполненные
веры и раскаяния, вверят себя Богу, теперь в лице непреклонных купцов героической
эпохи капитализма приходят выпестованные пуританизмом «святые»47; отдельные
представители их сохранились вплоть до наших дней. Второй способ состоит в том,
что в качестве наилучшего средства для обретения внутренней уверенности
в спасении рассматривается неутомимая деятельность в рамках своей профессии48.
Она, и только она, прогоняет сомнения религиозного характера и дает уверенность
в своем избранничестве.
То обстоятельство, что мирской профессиональной деятельности
придавалось подобное значение — что ее можно было рассматривать как самое
верное средство, снимающее состояние аффекта, порожденное религиозным страхом,
— коренится в глубоком своеобразии религиозного ощущения, свойственного реформатской
церкви, отличие которой от лютеранства наиболее отчетливо проступает в учении
об оправдании верой. Это различие столь тонко, с такой свободой от каких-либо
оценочных суждений и с такой объективностью рассмотрено в прекрасном курсе Шнеккенбургера49,
что в последующих наших кратких замечаниях мы будем просто развивать его основные
положения.
Высшим религиозным переживанием лютеранского благочестия
в том его выражении, какое оно обрело в XVII в., является «unio mystica» с Богом50. Как показывает уже
само это определение — незнакомое в подобной формулировке реформатскому учению,
— речь идет о чувстве субстанциальной близости Бога, о реальном проникновении
Бога в душу верующего, об ощущении, которое качественно близко созерцанию немецких
мистиков и отличается пассивным характером, стремлением к успокоенности
в Боге и глубокой духовностью своей внутренней настроенности. Как нам известно
из истории философии, мистически окрашенная религиозность сама по себе не только
вполне сочетается в эмпирической сфере с ярко выраженным реалистическим миро-
[149]
ощущением, но и является
часто вследствие отказа ее от диалектических доктин его прямой опорой. Точно так
же мистика может опосредованно способствовать утверждению рационального жизненного
поведения. В ее отношении к миру, однако, всегда отсутствует (и это неизбежно)
положительная оценка внешней, мирской деятельности. В лютеранстве же «unio mystica» сверх того сочеталось с глубоким ощущением греховности
и сознанием себя недостойным милости Божьей, что должно служить предпосылкой «poenitentia quotidiana», направленного
на сохранение в душе верующего лютеранина смирения и наивного простодушия, необходимых
для прощения грехов. Специфическая реформатская религиозность с самого начала
отвергала как квиетизм Паскаля с его бегством от мира, так и лютеранскую религиозность
с ее чисто духовной настроенностью. Реальное проникновение Бога в человеческую
душу полностью исключалось его абсолютной трансцендентностью по отношению ко всему
тварному: «finitum поп est сарах infiniti» . Общение
Бога с его избранниками может осуществляться и осознаваться лишь посредством того,
что Бог действует в них («operatur»), что они это осознают и что их деятельность
проистекает тем самым из веры, данной им милостью Божьей, а эта вера в свою очередь
свидетельствует о своем божественном происхождении посредством той деятельности,
в которой она находит ,свое выражение.В этом обнаруживаются столь глубокие различия
в ощущении своей избранности51, что они вообще могут лечь в основу
классификации практической религиозности как таковой: виртуоз религиозной веры
может удостовериться в своем избранничестве, ощущая себя либо сосудом божественной
власти, либо ее орудием. В первом случае его религиозная жизнь тяготеет
к мистическо-эмоциональной культуре, во втором — к аскетической деятельности.
Первому типу близок Лютер, ко второму принадлежит кальвинизм. Верующий реформат
также хотел приобрести вечное блаженство «sola fide» . Однако
поскольку, уже по воззрению Кальвина, чувства и цастроения, как бы они ни были
возвышенны, обманчивы52, вера должна найти себе подтверждение в объективных
действиях. Только тогда она может слу-
[150]
жить прочной основой «certitude salutis». Она должна быть «tides efficax» 53,
а призвание к спасению — «effectual calling» , по определению Савойской декларации.
Если же далее спросить, каковы плоды, по которым реформаты безошибочно
судят о наличии истинной веры, то на это последует ответ: поведение и жизненный
уклад христианина, направленные на приумножение славы Господней. То, что
для этого необходимо, явствует из прямого откровения воли Божьей в Библии или
опосредствованно — из созданного Богом целесообразного устройства мира (lex naturae)54. Установить
факт своего избранничества можно, сравнивая свое душевное состояние с тем, которое,
по свидетельству Библии, характеризовало избранных, например патриархов Ветхого
заве-та55 Только избранник Божий действительно обладает tides etticax56, лишь он способен посредством возрождения (regeneratio) и проистекающего из него освящения (sanctificatio) приумножить славу Господню подлинными, a не
мнимыми добрыми делами. И по мере того, как он осознает, что его поведение — во
всяком случае, по своим основным чертам и постоянной направленности (proposi-tiim oboedientiae ) — покоится на заключенной в нем силе57,
приумножающей славу Божью, что его поведение, следовательно, не только угодно
Богу, но и порождено волей Его58, он обретает то высшее благо,
к которому стремится данная форма религиозности: уверенность в своем спасении59.
То, что обрести ее можно, подтверждалось, согласно этому учению, Вторым посланием
к коринфянам (13, 5)60. В такой же степени, в какой добрые дела не
могут служить средством к спасению, ибо и избранник остается тварью, и все, что
он совершает, бесконечно далеко отстоит от божественных требований, эти добрые
дела необходимы как знак избранничества61. Они служат техническим
средством не для завоевания блаженства, а для того, чтобы побороть страх перед
тем, что ждет человека после смерти. В этом смысле подчас говорят, что они «необходимы
для спасения души»62, или связывают с ним «possessio salutis» 63. Практически
это означает, что Бог помогает тому, кто сам себе помогает64, что кальвинист,
таким образом, сам «создает» свое
[151]
спасение, правильнее
следовало бы сказать — уверенность в спасении65 (и мы действительно
встречаем подобные высказывания), что это спасение, однако, не может быть
обретено, как того требует католицизм, постепенным накоплением отдельных достойных
деяний, а является следствием систематического самоконтроля, который постоянно
ставит верующего перед альтернативой: избран или отвергнут? Тем самым мы подошли
к очень важному пункту наших наблюдений.
Как известно, лютеране,
основываясь на том ходе мыслей, который со все большей отчетливостью66
проступал в учении реформатских церквей и сект, постоянно упрекали реформатов
в «синергизме»67. И как ни справедливо возмущение кальвинистов по поводу
отождествления их догматической позиции с католическим учением, эти упреки
были достаточно обоснованными в той мере, в какой их объектом были практические
последствия повседневной жизни рядовых христиан-реформатов68. Ибо вряд
ли когда-либо существовала более интенсивная по своему характеру религиозная оценка
нравственного поведения, чем та, которую кальвинизм воспитал в своих сторонниках.
Однако решающим для практического значения «синергизма» такого рода является осознание
тех качеств, которые характеризовали жизненное поведение кальвинистов и
отличали это поведение от повседневной жизни рядового средневекового христианина.
Данное отличие можно попытаться сформулировать следующим образом: рядовой средневековый
католик-мирянин69 жил в этическом отношении в известной степени сегодняшним
днем. Прежде всего он со всей добросовестностью выполнял свои традиционные обязанности.
«Добрые дела», выходящие за эти рамки, обычно не были связаны друг с другом и,
уж во всяком случае, не составляли последовательный ряд отдельных актов,
возведенных в некую рациональную систему, они совершались от случая к случаю,
либо для искупления конкретных грехов, либо под влиянием размышлений о спасении
души, либо — в конце жизни — в качестве своего рода страхового взноса. Католическая
этика, безусловно, была этикой, основанной на «нравственной убежденности». Однако
решающей для оценки каждого отдельного поступка было конкретное «intentio» человека. И каждый отдельный хороший
или
[152]
дурной поступок ставился
ему в заслугу или порицался и влиял на все его земное существование и на его вечную
жизнь. Церковь вполне реалистически исходила из того, что человек, не являясь
неким единством, не должен быть абсолютно и однозначно детерминирован и оценен
и что его нравственная жизнь (как правило) складывается в борьбе противоположных
мотивов и сама по себе чрезвычайно противоречива. Конечно, и для католической
церкви идеалом было принципиальное изменение всей жизни верующего. Однако
вместе с тем она смягчала (для преобладающего среднего уровня) это требование,
пользуясь одним из своих важных средств в деле воспитания верующих и утверждения
своего господства над ними: посредством таинства покаяния, функции которого тесно
связаны со своеобразием католической религиозности.
В католической религии «расколдование» мира — устранение
магии как средства спасения70 — не было проведено с той последовательностью,
которую мы обнаруживаем в пуританской, а до нее в иудейской религии. Католику71
предоставлялась возможность обрести благодать, сообщаемую таинствами
его церкви, и тем самым преодолеть несовершенство человеческой природы: священник
был магом, совершавшим чудо пресуществления, в руках которого была «власть ключей»:
к нему мог обратиться верующий, преисполненный раскаяния и готовности к покаянию;
священник даровал умиротворение, надежду на спасение, уверенность в прощении и
снимал тем самым то невероятное напряжение, которое было неизбежным
и ничем не смягчаемым уделом кальвиниста. Кальвинист не знал этого милосердного
человечного утешения и не мог, подобно католику и даже лютеранину, надеяться на
то, что минуты слабости и легкомыслия будут уравновешены последующей концентрацией
доброй воли. Кальвинистский Бог требовал от своих избранных не отдельных «добрых
дел», а святости, возведенной в систему72. Здесь не могло быть
и речи ни о характерном для католицизма, столь свойственном природе человека чередовании
греха, раскаяния, покаяния, отпущения одних грехов и совершения новых; ни о сбалансировании
всей жизни с помощью отдельных наказаний или посредством находящихся в распоряжении
церкви средств сообщения благодати. Практическая этика кальвинизма устраняла отсутствие
плана и системы в повсе-
[153]
дневной жизни верующего
и создавала последовательный метод всего жизненного поведения. Ведь не
случайно в XVIII в. носителей последнего возрождения пуританских идей называли
«методистами», подобно тому как в XVII в. их духовных предтеч именовали равным
по значению словом «прецизисты»73 (Prazisisten, precisians). Ибо только посредством коренного
преобразования всего смысла жизни, ощущаемого в каждое мгновение и в каждом действии74,
могла быть достигнута уверенность в наличии благодати, возвышающей человека из
status naturae в status gratiae . Жизнь «святого» была ориентирована только на трансцендентную
цель — на загробное блаженство, однако именно поэтому его посюстороннее
существование было строго рационализировано и заполнено единственным стремлением
— приумножить славу Божью на земле. И никогда ранее к этой идее — omnia in majorem Dei gloriam — не относились со столь всепоглощающей серьезностью75.
Лишь пронизанная постоянной рефлексией жизнь рассматривалась как путь преодоления
status naturalis. Таким образом, «cogito, ergo sum» Декарта
было воспринято современными ему пуританами в своеобразном этическом преобразовании76.
Эта рационализация, с одной стороны, придавала реформатскому благочестию его специфически
аскетическую окраску: с другой — служила основой как внутреннего родства77
реформатства католицизму, так и специфических различий между ними. Ибо совершенно
очевидно, что подобные черты не были чужды и католицизму.
Христианская аскеза
как в своих внешних проявлениях, так и по своей сущности складывается из самых
различных элементов. Однако на Западе в ее наиболее разработанных формах она уже
в средние века, а подчас и в античности, носила рациональный характер.
На этом основано и всемирное значение западного монашества — не в его совокупности,
а в качестве типического явления — в отличие от монашества восточного. Христианская
аскеза уже в уставе св. Бенедикта была в принципе свободна от безотчетного неприятия
мирской жизни и изощренного самоистязания, в еще большей степени это проявилось
у клюнийцев, цистерцианцев и, наконец, полностью у иезуитов. Она превратилась
в систематически
[154]
разработанный метод
рационального жизненного поведения, целью которого было преодоление status naturae, освобождение человека
от иррациональных инстинктов, от влияния природы и мира вещей и подчинение его
жизни некоему планомерному стремлению78, а его действий — постоянному
самоконтролю и проверке их этической значимости; таким образом,
монах объективно превращался в работника на ниве Господней, а субъективно тем
самым утверждался в своей избранности к спасению. Подобное активное самообладание
было в такой же степени целью exercitia св. Игнатия и высших форм рациональной монашеской добродетели
вообще79, как и основным идеалом практической жизни пуритан80.
Уже в том глубоком презрении, которое сквозит в сообщениях пуритан о допросах
пуританских мучеников, чья холодная сдержанность противопоставляется трескучим
речам знатных прелатов и чиновников81, проступает высокая оценка сдержанности
и самообладания, характеризующая лучших представителей английских и американских
gentlemen и в наши дни82. В переводе на современный
язык это означает следующее83: пуританская аскеза, как и любая другая
«рациональная» аскеза, стремилась научить человека руководствоваться «константными
мотивами» (особенно теми, которые она сама ему «внушала»), а не «аффектами», другими
словами, воспитать в нем «личность» в этом формально-психологическом смысле
слова. Вопреки многим распространенным представлениям целью аскезы было создать
условия для деятельной, осмысленной, светлой жизни; ее настоятельной задачей —
уничтожить непосредственное чувственное наслаждение жизнью; ее главным средством
— упорядочить образ жизни своих адептов. Все эти основные положения в такой
же степени84 находят свое отражение в уставах католического монашества,
как и в основных принципах жизненного поведения кальвинистов85. Методическое
регламентирование всего жизненного уклада человека определяет огромную силу воздействия
обоих вероучений; на этом покоится и способность кальвинизма в отличие от лютеранства
отстаивать в качестве ecclesia militans протестантскую веру.
В чем выражается, с другой стороны, отличие кальвинистской
аскезы от средневековой, очевидно: в отказе
[155]
от «consilia evangelica» и в преобразовании тем самым аскезы в
чисто мирскую аскезу. Это не значит, конечно, что в католицизме «методическая
регламентация» жизни не выходила за стены монашеских келий, что не соответствовало
ни теории, ни практике католицизма. Как уже указывалось выше, католицизм, несмотря
на его не столь строгую моральную взыскательность, отнюдь не видит в этически
беспорядочном существовании приближение к тем высшим идеалам, даже в мирской жизни,
к которым он предлагает стремиться.86 Так, основание св. Франциском
ордена терциариев было серьезной попыткой (и, как известно, не единственной) наполнить
повседневную жизнь аскетическим содержанием. Правда, произведения, подобные «Подражанию
Христу», именно силой своего воздействия свидетельствуют о том, что восхваляемое
в них жизненное поведение воспринималось как нечто высшее по сравнению
с минимальными требованиями, предъявляемыми к повседневной нравственности, и что
к последней отнюдь не прилагались те мерки, которые существовали у пуритан.
Что касается практики определенных церковных обрядов, прежде всего отпущения
грехов, которые именно в силу указанного несоответствия воспринимались пуританами
не как незначительные отклонения, а как в корне своем вредное заблуждение, то
эта практика неизбежно сталкивалась в начатками систематизации мирской аскезы.
Решающим здесь было, однако, то, что люди, подчинившие свою жизнь методической
регламентации в ее религиозном понимании, были и оставались par excellence монахами,
и чем интенсивнее отдельный человек следовал аскетическим предписаниям, тем
больше он отстранялся от повседневности, ибо специфика святой жизни выражалась
именно в превосходстве над мирской нравственностью87. Впервые
это изменил Лютер, причем не в качестве выразителя какой-либо «тенденции развития»,
а из чисто личных побуждений; вначале он еще несколько колебался в своих практических
выводах, но со временем политическая ситуация помогла ему преодолеть его
сомнения; кальвинизм же просто заимствовал эту идею у Лютера88. Себастьян
Франк действительно указал на основное свойство кальвинистского благочестия, когда
увидел значение Реформации в том, что теперь каждый
[156]
христианин должен быть монахом в течение всей своей жизни.
Перемещению аскезы из мирской повседневной жизни в монастыри была поставлена преграда,
и те глубокие и страстные натуры, которые до той поры становились лучшими представителями
монашества, теперь вынуждены были осуществлять аскетические идеалы в рамках
своей мирской профессии. В ходе дальнейшей эволюции кальвинизм присовокупил к
этому и нечто позитивное: идею о необходимости найти подтверждение своей вере
в мирской профессиональной деятельности89. Тем самым кальвинизм дал
широким слоям религиозных людей положительный стимул к аскезе, а обоснование
кальвинистской этики учением о предопределении привело к тому, что духовную аристократию
монахов вне мира и над ним вытеснила духовная аристократия святых в миру90,
от века предопределенная Богом к спасению, аристократия, которая по своему character indelebilis была отделена от остальных, от века предопределенных
к погибели людей. Пропасть эта была принципиально более непреодолимой и значительно
более жуткой в своей нереальности91, чем та видимая преграда, которая
отделяла от мира средневекового монаха; она глубоко врезалась во все сферы
социальной жизни, ибо божественная милость, дарованная избранным и поэтому «святым»,
требовала не снисходительности к грешнику и готовности помочь ближнему своему
в сознании собственной слабости, а ненависти и презрения к нему как к врагу Господню,
отмеченному клеймом вечного осуждения92. Подобное ощущение могло достигать
такой степени напряженности, что в известных условиях приводило к образованию
сект. Происходило это тогда, когда исконный кальвинистский тезис, согласно
которому отверженные должны быть во славу Божью подчинены церковному закону, вытеснялся
(как это случилось в учениях «индепендентов» в XVII в.) убеждением, что присутствие
в пастве невозрожденных, принятие ими святых даров или совершение ими таинств
в качестве священников оскорбляет величие Господне93. Другими словами,
происходило это тогда, когда идея утверждения в вере приводила к донатистскому
пониманию сущности церкви, как это произошло у баптистов кальвинистского толка.
Однако и там, где требование «чистой» церкви в виде
[157]
общины возрожденных,
утвердившихся в своем спасении, не было последовательно проведено и не привело
к образованию сект, наблюдались различные попытки преобразования церковного устройства
(в основе которых лежало стремление отделить возрожденных христиан от невозрожденных,
не готовых принять причастие), стремление предоставить возрожденным исключительное
право осуществлять церковное управление и вообще поставить их в особое положение,
допуская лишь их к должности проповедника94.
Совершенно очевидно, что это аскетическое жизненное поведение
находило свою непреложную норму, на которую оно постоянно ориентировалось и которая
была для него необходимой, в Библии. В «библиократии» кальвинизма, которая много
раз описывалась различными авторами, нас интересует прежде всего следующее: моральные
предписания Ветхого завета, столь же богодухновенного, как и Новый завет,
были в глазах кальвинистов равны по своей значимости предписаниям Нового
завета, если они не относились только к условиям жизни иудеев или не были прямо
отвергнуты Христом. Верующие кальвинисты видели в Законе некую идеальную
норму, достичь которой невозможно, но к которой следует постоянно стремиться95,
тогда как у Лютера мы находим на первых порах обратное — свободу от рабского
следования букве Закона как божественную привилегию верующих96. Влияние
глубоко религиозной и вместе с тем трезвой иудейской жизненной мудрости, содержащейся
в наиболее читаемых пуританами книгах Библии — в Притчах Соломоновых и в некоторых
псалмах, — ощущается во всем жизненном настроении пуритан. Уже Санфорд97
справедливо относил специфически рациональный характер кальвинизма, устранение
мистической и вообще всей эмоциональной стороны религиозности к влиянию Ветхого
завета. Сам по себе воспринятый кальвинистами ветхозаветный рационализм был по
существу мелкобуржуазным и традиционалистским и отличался не только от высокого
пафоса пророков и многих псалмов, но и от тех разделов Библии, которые уже в средние
века служили отправным пунктом для развития специфически эмоционально окрашенной
религиозности98. Следовательно, и здесь в конечном итоге проступают
те же свойственные кальвинизму аскетические черты, которые привели к тому, что
кальвинизм искал в
[158]
Ветхом завете конгениальные ему идеи и ассимилировал
их.
Систематизация в
сфере практической жизненной этики, свойственная как кальвинистскому протестантизму,
так и католическим орденам с их рациональными формами жизни, находит в кальвинизме
свое внешнее выражение в том способе, посредством которого «педантичный» пуританин
постоянно контролирует свое избранничество99. Правда, религиозные
дневники, в которые последовательно, иногда в виде таблиц, заносились все грехи
и искушения, а также свидетельства о преуспеянии в деле спасения души, были распространены
не только в кругах реформатов, наиболее ревностно выполнявших требования церкви100,
они в равной мере использовались и в сфере созданного иезуитами современного католического
благочестия (в частности, французского). Однако если в католицизме дневники такого
рода использовались для полноты исповеди или служили directeur de l'ame основой его авторитарного руководства христианином или
(чаще) христианкой, то христианин реформатского вероисповедания с помощью этого
дневника «сам прощупывал себе пульс». Об этом упоминают все крупные богословы-моралисты;
классическим примером может служить дневник Бенджамина Франклина с его таблицами
и статистическими исчислениями успехов на стезе добродетели101. Старое
средневековое (известное уже в античности) представление о счете, который ведется
Богом, было доведено до полной (характерной) безвкусицы у Беньяна; по его мнению,
отношение грешника к Богу можно сравнить с отношением покупателя к shopkeeper : тот, кто открыл счет, быть может, сумеет, собрав все
свои доходы, покрыть набежавшие проценты, но ему никогда не удастся полностью
погасить всю сумму долга102. Пуританин позднего времени контролировал
не только свое поведение, но и поведение Бога и усматривал перст Божий в каждом
событии своей жизни. Он совершенно точно знал, почему Бог принял то или иное решение
(что было чуждо подлинному учению Кальвина). Тем самым освящение жизни почти уподоблялось
деловому предприятию103. Следствием подобной методичности в
этическом поведении, которую кальвинизм в противовес лютеранству сумел
[159]
внедрить в жизненную
практику, была глубокая христианизация всего человеческого существования. Для
правильного понимания характера кальвинистского влияния следует всегда помнить
о том, что эта методичность была решающим моментом в воздействии на жизнь
верующих. Из этого, с одной стороны, явствует, почему именно кальвинистское учение
сумело оказать подобное влияние на своих адептов, с другой — почему и другие вероисповедания
должны были действовать в том же направлении при условии, что их этические импульсы
исходили из той же решающей идеи.
До сих пор мы не выходили за пределы кальвинистской религиозности
и поэтому рассматривали учение о предопределении как догматическую основу пуританской
нравственности, выраженной в методически рационализированном этическом поведении.
Это объясняется тем, что названный догмат в действительности воспринимался
как краеугольный камень реформатского учения и далеко за пределами той религиозной
партии, которая во всех отношениях строго следовала учению Кальвина, то есть просвитериан:
она содержится не только в Савойской декларации индепендентов 1658 г., но и в
баптистской — Hanserd Knollys confession 1689 г.; если обратиться к
кругам методистов, то следует указать, что Джон Уэсли, талантливый организатор
этого движения, был, правда, сторонником учения о всеобщем спасении, однако уже
Уайтфилд, выдающийся агитатор первого поколения методистов и самый последовательный
его мыслитель, был сторонником партикуляризма благодати. Того же мнения придерживались
и методисты, группировавшиеся вокруг леди Хантингтон и пользовавшиеся в течение
некоторого времени довольно большим признанием. В богатом знаменательными событиями
XVII в. именно это грандиозное в своей цельности учение сохраняло в сражающихся
за веру представителях «святой жизни» убеждение в том, что они являются Орудием
Бога и осуществляют его провиденциальные веления104; это учение сумело
также предотвратить быстрое перерождение религиозного настроения пуритан в утилитарно
окрашенный синергизм с чисто посюсторонней ориентацией, при котором были бы немыслимы
неслыханные жертвы, приносимые пуританами ради иррациональных, идеальных целей.
Что же касается сочетания этой веры с безусловно действенными норма-
[160]
ми, устанавливавшими абсолютный детерминизм и полную
трансцендентность сверхчувственного мира, — сочетания, которое учение о предопределении
осуществило в гениальной по-своему форме, то оно было в принципе и значительно
более «современным», чем то более мягкое и более гуманное учение, которое
подчиняло нравственному закону также и Бога. Прежде всего, однако, фундаментальная
для нашего исследования (к этому мы будем все время возвращаться) идея утверждения
в избранности в качестве психологического отправного пункта методической нравственности
может быть наилучшим способом исследована как «чистая культура» именно в связи
с учением о предопределении к спасению и его значением для повседневной жизни;
поэтому мы вынуждены исходить из этого учения как из наиболее последовательной
формы выражения данной идеи, тем более что она постоянно обнаруживается в рассматриваемых
ниже деноминациях в качестве схемы, в рамках которой объединяются вера и нравственность.
Последствия, которые эта идея должна была иметь для. аскетического формирования
жизненного строя первых своих сторонников, создали внутри протестантизма наиболее
резкую принципиальную антитезу к (относительной) нравственной слабости
лютеранства. «Gratia arnissibilis» , которую лютеранин мог ежеминутно обрести
вновь посредством раскаяния и покаяния, сама по себе не содержала какого-либо
импульса к систематической рационализации всей этической сферы жизни105
(что для нас здесь является важным следствием аскетического протестантизма). Лютеранская
вера не отвергала столь решительно проявлений непосредственной, инстинктивной
жажды жизни и наивной эмоциональности — в ней полностью отсутствовал тот импульс
к постоянному самоконтролю и, следовательно, вообще к планомерной регламентации
своей жизни, который характеризует суровое кальвинистское учение. Религиозному
гению, каким был Лютер, легко дышалось в атмосфере свободного приятия мира, и
до тех пор, пока сильны были его крылья, он не подвергался угрозе впасть в status naturalis.
Параллель к той скромной, тонкой и полной своеобразного настроения религиозности,
которая столь привлекательна в лучших представителях лютеранства, наряду со свойственной
им свободной от строгой норма-
[161]
тивности нравственностью
редко обнаруживается на почве подлинного пуританизма; значительно чаще эти черты
встречаются в кругах-умеренного англиканства, у таких его сторонников, как Хукер,
Чиллингсуорт и др. Для рядового лютеранина, даже наиболее правоверного, было само
собой разумеющимся, что он возвышается над status naturalis лишь на определенный
срок, пока действует сила покаяния или проповеди. Хорошо известно, сколь поражала
современников разница между этическим уровнем, господствовавшим при дворах реформатских
князей и князей лютеранских (где часто процветали пьянство и грубость нравов106),
а также беспомощность лютеранского духовенства с его проповедями чистой веры по
сравнению с аскетической направленностью баптистских кругов. То, что в характере
немцев ощущается обычно как «спокойная уравновешенность» и «естественность», в
отличие от атмосферы англоамериканской жизни, где еще по сей день сохранились
следы основательного искоренения непосредственности status naturalis (даже в физиогномических чертах
людей), то, что немцы обычно воспринимают в англоамериканских странах как узость,
отсутствие свободы и внутреннюю скованность, — все это объясняется различиями
жизненного уклада, которые в значительной степени коренятся в том, что лютеранство
в меньшей степени, чем кальвинизм, заполняло жизнь аскетическим содержанием.
Такого рода ощущения отражают инстинктивную антипатию, которую «дитя мира» испытывает
по отношению к аскетизму. Лютеранству, именно в силу его концепции спасения, был
чужд тот психологический импульс систематизации жизни, который неизбежно ведет
к ее методической рационализации. Как мы увидим из дальнейшего, этот импульс,
обусловливающий аскетический характер набожности, безусловно, мог возникнуть
под влиянием самых различных религиозных мотивов: кальвинистское учение о предопределении
было лишь одной из возможностей. Однако мы уже могли убедиться в том, что
это учение отличалось не только исключительной последовательностью, но и способностью
оказывать громадное психологическое воздействие107. Если рассматривать
некальвинистские учения только под углом зрения религиозной мотивации их аскезы,
то они воспринимаются как варианты кальвинизма с ослабленной внутренней
последовательностью.
[162]
Обращаясь к исторической действительности, мы обнаруживаем,
что кальвинистская аскеза — если не всегда, то в большинстве случаев — либо служила
образцом для других аскетических течений, либо — если внутри этих течений разрабатывались
оригинальные принципы, отклонявшиеся от кальвинистских принципов или перераставшие
их, — привлекалась для сравнений или дополнений. Во всех тех случаях, когда, несмотря
на различное религиозное обоснование, обнаруживалась одинаковая последовательность
аскезы, это обычно являлось следствием церковного устройства, о чем речь
будет идти в иной связи108.
Исторически идея избранничества к спасению, несомненно, была отправным
пунктом того аскетического направления, которое принято называть пиетизмом.
Поскольку пиетизм оставался внутри кальвинистской церкви, почти невозможно
провести четкую границу между кальвинистами пиетистского и непиетистского толка109.
Почти всех выдающихся представителей пуританизма время от времени причисляли к
пиетистам; существует даже вполне допустимое предположение, что рассмотренная
нами выше взаимосвязь между идеей предопределения и испытания избранности, которая
основана на стремлении обрести субъективную «certitude salutis» , является не чем иным, как пиетистской
разработкой первоначального учения Кальвина. Возникновение аскетических revivals внутри реформатских общин всегда было связано (так обстояло
дело, в частности, в Голландии) с возрождением временно забытого или потерявшего
свою действенность учения о спасении избранных. Поэтому в исследованиях английской
религиозной жизни понятие пиетизма обычно вообще не находит себе применения110.
Однако и континентальный реформатский (нидерландско-нижнерейнский) пиетизм был,
так же как и религиозное учение Бейли, прежде всего просто усилением реформатской
аскезы. На «praxis pietatis» делался столь сильный акцент, что догматическая
правоверность отходила на второй план, а подчас вообще казалась несущественной.
Ведь избранные могли заблуждаться в толковании догматов так же, как могли
[163]
совершать иные грехи; опыт показывал, что многие совершенно
неосведомленные в вопросах школьного богословия христиане с полной очевидностью
обнаруживали наличие у них веры, тогда как, с другой стороны, оказывалось, что
теологическое знание само по себе ни в коей степени не может служить залогом того,
что в поведении верующего будет обнаружена та уверенность в избранничестве, которую
дает подлинная вера111. Следовательно, богословские познания вообще
не могли служить свидетельством избранности112. Поэтому пиетизма своем
глубоком недоверии к церкви теологов113, с которой он, однако, официально
не порывал (это один из его признаков), стал собирать сторонников «praxis pietatis» в отъединенные от мира «кружки»114. Пиетисты
хотели низвести на землю и сделать видимой невидимую церковь святых и, не доводя
эту идею до ее последовательного завершения — до образования сект, — скрыться
в созданных ими общинах, спастись в них от тлетворного влияния мира, ведя замкнутое,
полностью подчиненное воле Божьей существование и обретая уверенность в своем
возрождении посредством повседневных внешних признаков в рамках своего жизненного
уклада. «Ecclesiola» истинно обращенных стремилась тем самым
— и это также было специфическим свойством пиетизма — посредством усиленной аскезы
уже в посюстороннем мире ощутить блаженство общения с Богом. Это стремление было
в какой-то степени родственно лютеровскому «unio mystica» и часто вело к такому
усилению эмоциональной стороны религиозной веры, которое было неизвестно
рядовому христианину реформатской церкви. Поскольку речь идет о нашей точке
зрения, именно это можно было бы считать основным признаком «пиетизма»,
возникшего, на почве кальвинизма. Эмоциональность, в целом чуждая кальвинистскому
благочестию, но внутренне родственная известным формам средневековой религиозности,
направляла религиозную практику в русло посюстороннего ощущения блаженства, отвлекая
верующих от аскетической борьбы за спасение в будущем потустороннем мире. При
этом эмоциональность могла иногда достигать такой степени, при которой
религиозная вера принимала откровенно истерический характер; тогда возникало то
известное по многочисленным примерам чере-
[164]
дование неврастенических
состояний, когда едва ли не чувственный религиозный экстаз сменялся приступами
нервной расслабленности, ощущаемой как «богоостав-ленность», — результат,
прямо противоположный трезвой и строгой дисциплине, подчинявшей себе всю систематизированную
святую жизнь пуританина. Тем самым происходило ослабление «преград», защищавших
рациональную личность кальвиниста от наплыва «страстей»115 И кальвинистская
идея обреченности тварного, воспринятая эмоционально, например, как «ощущение
себя червем», могла также привести к отказу от активной профессиональной
деятельности116. Идея предопределения могла переродиться в фатализм
в том случае, если она вопреки подлинным тенденциям кальвинистской рациональной
религиозности стала бы объектом окрашенного определенным настроением эмоционального
воспитания117. И наконец, стремление к обособленности святых в миру
могло при этом сильном эмоциональном напряжении привести к созданию
своего рода монашеской организации коммунистического толка, наподобие тех, которые
постоянно возникали в рамках пиетизма, даже на почве реформатской церкви118.
Однако до тех пор, пока не был достигнут этот особый, вызванный определенным культивированием
эмоционального восприятия эффект и пиетисты реформатского толка также искали
уверенность в рамках своей мирской профессиональной деятельности, практическим
результатом пиетистских религиозных принципов был еще более строгий контроль
над профессиональной деятельностью верующего и еще более твердое религиозное обоснование
профессиональной этики по сравнению с тем, на что были способны рядовые христиане-реформаты,
чья чисто мирская «добропорядочность» квалифицировалась «возвышенными» пиетистами
как христианство второго сорта. Создание религиозной аристократии святых (которая
выявлялась в развитии реформатской аскезы тем отчетливее, чем серьезнее было отношение
к ней) вело либо к организации внутри церкви волюнтаристских общин (так было в
Голландии), либо (примером может служить английский пуританизм) в одних случаях
— к подлинному делению на активных и пассивных христиан, получившему свое отражение
в самом устройстве церкви, в других — в соответствии с тем, что уже было
сказано выше, — к образованию сект.
[165]
Развитие немецкого пиетизма, выросшего на почве
лютеранства и связанного с именами Шпенера, Франке и Цинцендорфа, уводит нас от
учения о предопределении. Однако это отнюдь не означает, что немецкий пиетизм
вообще не связан со сферой тех идей, последовательным завершением которых это
учение является; известны, в частности, высказывания Шпенера о влиянии на него
английского и нидерландского пиетизма, что явствует, например, из чтения работ
Бейли на первых заседаниях организованных Шпенером общин119. С интересующей
нас точки зрения, немецкий пиетизм знаменует собой просто проникновение
методически разработанного и контролируемого, то есть аскетического жизненного
поведения и в сферу некальвинистской религиозности120. Между тем
лютеранство должно было воспринимать рациональную аскезу как чужеродное тело,
и связанные с этим моментом трудности нашли свое отражение в недостаточной последовательности
доктрины немецкого пиетизма. Для того чтобы догматически обосновать систематизированную
религиозную практику жизни, Шпенер сочетает лютеровские идеи со специфическим
для реформатства пониманием добрых дел (согласно этому реформатскому толкованию,
они совершаются для приумножения славы Господней121) и с верой
в то, что возрожденные могут до некоторой степени приблизиться к идеалу христианского
совершенства (также идея, близкая реформатскому учению)122. В этом
ощущается недостаточная последовательность теории Шпенера: у Шпенера, испытавшего
сильное влияние мистиков123, систематизированный характер жизненного
уклада христианина (это — существенный элемент и пиетистского учения Шпенера)
не столько обосновывается, сколько описывается достаточно неопределенно и в чисто
лютеранском духе; certitude salutis не выводится из освящения, из испытания избранности,
а в самой общей форме связывается с верой, как это делал Лютер124.
Однако по мере того, как рационально-аскетические элементы пиетизма брали верх
над его эмоциональной стороной, в нем проступали следующие существенные для нашей
точки зрения положения: 1) методическое углубление верующим состояния собственной
святости, ее контролируемое законом возрастание и совершенствование является
знаком благодати125; 2) в святом, достигшем таким способом совершенства,
действует провидение Господне; воля
[166]
Божья открывается
святому в результате терпеливого ожидания и методических размышлений126.
Профессиональная деятельность была и для Франке аскетическим средством par excellence127, его уверенность в том,
что Бог дарует своим избранникам успех в труде, была столь же незыблема, как уверенность
пуритан (это будет показано ниже). В качестве суррогата «двойного декрета» пиетизм выдвинул положения,
которые, по существу, аналогично, но менее убедительно, чем это делает кальвинистское
учение, устанавливают аристократию избранных особой милостью Божьей128
со всеми вытекающими отсюда описанными нами выше психологическими последствиями.
Сюда относится, например, обычно инкриминируемый пиетистам (причем несправедливо)
так называемый «терминизм»129, то есть утверждение, что спасение доступно
всем, но для каждого человека — либо лишь однажды в некий совершенно определенный
момент его жизни, либо когда-нибудь и, уж во всяком случае, в последний раз130.
Тому, кто упустит это мгновение, не поможет доступная всем возможность спасения:
он уподобляется отвергнутым в кальвинистском учении. В своих конечных выводах
эта теория близка, например, точке зрения Франке, абстрагированной из его личного
опыта, которая была чрезвычайно распространена, можно даже сказать — господствовала
в пиетистских кругах. Согласно этой точке зрения, к благодати можно «прорваться»
лишь в исключительных, неповторяющихся условиях, а именно после длительной «покаянной
борьбы»131. Поскольку, по мнению самих пиетистов, подобное переживание
не является уделом каждого, тот, кто, несмотря на применение в соответствии с
пиетистскими указаниями аскетического метода, не обрел это благо, остается в глазах
возрожденных своего рода пассивным христианином. С другой стороны, создание метода,
с помощью которого верующий вступает в состояние «покаянной борьбы», превратило
в конечном итоге и божественную благодать в объект рационального человеческого
стремления. Представление об аристократизме избранных породило разделяемые многими
(хотя и не всеми, их не разделял, например, Франке) сомнения, связанные с исповедью:
они особенно волновали пиетистских духовников, о чем
[167]
свидетельствуют постоянные
обращения их к Шпенеру; сомнения такого рода способствовали тому, что исповедь
потеряла свое значение и в лютеранстве: отпущение грехов неминуемо ставилось теперь
в зависимость от наличия видимого воздействия божественной благодати, дарованной
в результате покаяния и определившей поведение святого. Поэтому для отпущения
грехов невозможно было удовлетвориться одним contritio 132.
Свидетельства Цинцендорфа
о своих религиозных убеждениях, которые время от времени видоизменялись под воздействием
ортодоксального учения, сводились в конечном итоге к идее «орудия Бога». В остальном,
правда, религиозные взгляды этого удивительного — по определению Ричля — «религиозного
дилетанта» вряд ли могут быть однозначно сформулированы в важных для нас пунктах133.
Сам он постоянно говорил, что является сторонником «паулистско-лютеранского» и
противником «пиетистско-якобистского тропа», основывающегося на Законе.
Однако взгляды общины братьев и ее практическая деятельность, которые Цинцендорф,
несмотря на свою постоянно подчеркиваемую близость к лютеранскому кругу идей134,
допускал и поддерживал, во многих отношениях приближались к кальвинистскому положению
об аристократии святых135, что и нашло свое отражение в нотариальном
акте от 12 августа 1729 г. Многократно обсуждавшееся решение, принятое 12 ноября
1741 г., в результате которого главой общины был объявлен Христос, явилось неким
внешним выражением той же направленности. К тому же из трех «тропов» общины братьев
в двух из них — кальвинистском и моравском — реформатская этика профессионального
призвания с самого начала играла большую роль. В разговоре с Джоном Уэсли Цинцендорф
высказал вполне пуританское по своему духу соображение, что избранничество всегда
познается если не самим избранником, то другими, которые замечают
это по его изменившемуся поведению136. Однако, с другой стороны, в
специфически гернгутеровском благочестии на первый план выступал эмоциональный
момент, и сам Цинцендорф все время пытался ослабить в своей общине тенденцию к
аскетическому освящению в его пуританском понимании137 и преобразовать
синергизм в духе лютеранских идей138. К тому же, по мере
[168]
того как при сохранении
исповеди падало значение общин, утверждалась лютеранская по своей сущности вера
в таинства как средство спасения. Характерная для Цинцендорфа идея, согласно которой
детская непосредственность религиозного чувства является залогом его истинности,
или, например, вера Цинцендорфа в то, что воля Божья может быть открыта в жребии,
настолько противоречили рациональному жизненному поведению, что в целом, в той
мере, в которой действовало его влияние139, в благочестии гернгутеров
в значительно большей степени, чем в других учениях пиетизма140, преобладали
антирациональные, эмоционально окрашенные элементы. Связь между нравственностью
и отпущением грехов, которая устанавливается Шпангенбергом в его «Idea fidei fratrum», столь же неустойчива141, как и у других
лютеранских мыслителей. Отказ Цинцендорфа следовать методистскому принципу — стремлению
к совершенствованию — здесь, как и повсюду, проистекает из его чисто эвдемонистического
идеала: помочь людям ощутить блаженство («Gluckseligkeit», по его определению) уже в настоящем142,
вместо того чтобы подготавливать его, стремиться посредством рационального самоконтроля
к уверенности в том, что оно будет даровано в мире ином143.
С другой стороны, однако, и здесь продолжала жить идея, согласно которой решающее
значение братской общины заключается (и это отличает ее от других церквей) в деятельной
жизни ее членов, в той христианской миссии, которую они несут, и в связанной с
тем и другим их профессиональной деятельности144. Следует указать на
то, что практическая рационализация жизни под углом зрения ее полезности
была существенным компонентом и мировоззрения Цинцендорфа145. Склонность
к практической рационализации проистекала у него, как и у других представителей
пиетизма, с одной стороны, из решительной неприязни к опасным для веры философским
умозрениям и предрасположения к конкретному эмпирическому знанию146,
с другой — из практического опыта профессионального миссионера. В качестве миссионерского
центра братская община была одновременно и деловым предприятием, направлявшим
своих членов на путь мирской аскезы, которая повсюду ищет прежде всего практические
«задачи» и в соответствии с ними трезво и планомерно строит жизнь верующих. Препятствием
для практической рационалн-
[169]
зации жизни, правда,
и здесь служила воспринятая в качестве жизненного идеала миссия апостолов и выведенное
из нее восхваление харизмы апостольской бедности, к которой должны стремиться
избранники Божьи, «ученики»147, удостоенные благодати, — все
это в конечном итоге ведет к известному возрождению «consilia evangelica» . Этим
создание рациональной профессиональной этики по кальвинистскому образцу задерживалось,
хотя, как показывает преобразование баптистского учения, и не отвергалось, более
того, внутренне подготовлялось представлением о работе как деятельности исключительно
«в осуществление своего призвания».
В общем и целом
мы вынуждены констатировать, что, рассматривая немецкий пиетизм с интересующей
нас здесь точки зрения, мы обнаруживаем в религиозном обосновании пиетистской
аскезы известные колебания и неуверенность, обусловленные отчасти влиянием лютеранства,
отчасти эмоциональным характером пиетистской религиозности, — черты, которые
резко отличаются от железной последовательности кальвинизма. Впрочем, нам представляется
совершенно неверным считать этот эмоциональный компонент пиетизма его специфической
чертой, отличающей его от лютеранства148. Конечно, по интенсивности
рационализации жизни пиетистское учение должно было уступать кальвинизму,
ибо внутренний импульс, направленный на постоянное испытание своей избранности,
которая является залогом будущей вечной жизни, в пиетизме переносится в
настоящее, создавая определенную эмоциональную настроенность; уверенность
же в своем спасении, которую избранник Божий все время стремится вновь обосновать
безудержной и успешной профессиональной деятельностью, сменяется покорностью и
подавленностью149, отчасти являющимися следствием эмоционального
возбуждения, направленного на чисто внутренние переживания, отчасти же связанными
с сохранением лютеранского института исповеди, который постоянно вызывал у пиетистов
тяжелые сомнения, но который они в большинстве случаев терпели150.
Во всем этом обнаруживается чисто лютеранский принцип — искать спасение в «прощении
грехов», а не в практическом «освящении». Вместо пла-
[170]
номерного, рационального
стремления достигнуть достоверного знания о будущем (потустороннем) блаженстве
мы обнаруживаем здесь потребность ощутить радость примирения и общения
с Богом в настоящем (посюстороннем) мире. Однако если в области экономики склонность
к наслаждению в настоящем препятствует рациональному устройству «хозяйства», которое
требует забот о будущем, то в известном смысле это относится и к религиозной сфере.
Совершенно очевидно, что религиозная направленность на внутреннюю аффектацию
в настоящем содержит меньший импульс к рационализации мирской деятельности,
чем ориентированное лишь на потустороннее существование стремление реформатских
«святых» утвердиться в своем избранничестве; по сравнению же с ортодоксальным
лютеранством, которое сохраняет традиционную приверженность к слову и к таинствам,
пиетизм больше приспособлен к тому, чтобы способствовать методическому
проникновению религии в жизненную практику. В целом развитие пиетизма от Франке
и Шпенера к Цинцендорфу сопровождалось усилением эмоциональных черт. Однако
в этом нельзя усматривать имманентную ему «тенденцию развития». Эти различия объясняются
противоположностью религиозной (и социальной) среды, из которой вышли ведущие
представители пиетизма. Здесь мы не будем касаться ни этого вопроса, ни того,
в какой мере своеобразие немецкого пиетизма связано с тем, в каких социальных
слоях и в каких областях он получил наибольшее распространение151.
Напомним в данной связи, что различные оттенки эмоциональности в пиетизме, отличающие
его представителей от пуританских святых, проявляются лишь в малозаметных постепенных
переходах. Если попытаться дать некую предварительную характеристику практических
последствий этих различных учений, то добродетели, взращиваемые пиетизмом, можно
скорее уподобить тем, которые мы находим, с одной стороны, у «верных своему призванию»
чиновников, служащих, рабочих и кустарей152, с другой — у патриархально
настроенных работодателей, которые в своем стремлении угодить Богу снисходят
до нужд своих подчиненных (наподобие Цинцендорфа). В отличие от них кальвинисты
значительно ближе по своему характеру, жесткому, формальному и активному, буржуазно-капиталистическому
предпринимателю153. И
[171]
наконец, чисто
эмоциональный пиетизм является, как указал уже Ричль154, лишь развлечением
религиозного характера для «leisure classes» . Хотя такого рода характеристика ни в
коей мере не может считаться исчерпывающей, ей и в настоящее время соответствуют
известные специфические различия (даже в экономике) народов, находившихся в прошлом
под влиянием того или другого из этих аскетических направлений.
Сочетание эмоциональной
и вместе с тем все-таки аскетической религиозности с растущей индифферентностью
к догматическим основам кальвинистской аскезы (или даже с отказом от них) характерно
и для англоамериканской разновидности континентального пиетизма, для методизма155.
Уже само его наименование показывает, что в глазах современников характеризовало
его последователей, а именно: «методически» систематизированное жизненное поведение
с целью обрести sertitudo salutis, ибо речь постоянно идет
об этом; уверенность в спасении оставалась по-прежнему центром религиозных
устремлений верующих. Несомненная, несмотря на все различия, родственность этого
движения ряду направлений немецкого пиетизма156 обнаруживается прежде
всего в том, что эта методичность переносилась и в сферу подготовки чисто эмоционального
акта «обращения». Причем эмоциональность, сложившаяся в учении Джона Уэсли
под влиянием гернгутеровского и лютеранского учений, получила в методизме (особенно
в его американском варианте) резко выраженный характер, поскольку методизм с самого
начала был рассчитан на миссионерскую деятельность среди масс. Покаяние, подчас
доходившее до сильнейшего экстаза, в Америке преимущественно на «почве страха»,
вело к вере в незаслуженную милость Божью и вместе с тем в оправдание и примирение
с Богом. Эта эмоциональная религиозность, преодолевая серьезные внутренние затруднения,
вступала в своеобразные взаимоотношения с аскетической этикой, раз навсегда рационально
сформулированной пуританизмом. Здесь в отличие от кальвинизма, который во всяком
проявлении чувств подозревал обман, единственной бесспорной основой certitude salutis считалась принципиально данная только в чувстве,
проистекающая из непосредственного
[172]
духовного восприятия,
абсолютная уверенность избранника, причем возникновение этой уверенности обычно
связывалось с определенным днем и даже часом. Возрожденный таким образом может
в соответствии с учением Уэсли (которое представляет собой последовательную разработку
доктрины освящения, но вместе с тем и решительное отклонение от ее ортодоксального
толкования) в силу нисхождения на него божественной благодати достигнуть уже в
этой жизни ощущения совершенства, то есть безгрешности: это происходит
посредством второго, наступающего, как правило, изолированно от первого, акта
столь же внезапного внутреннего переживания, «освящения». Как ни трудно достигнуть
данной цели — обычно это удается лишь к концу жизни, — стремиться к ней необходимо,
ибо она является залогом certitude salutis и дает радостную уверенность
вместо «брюзгливой» озабоченности кальвинистов157: подлинно обращенный
должен доказать себе и другим, что грех, уж во всяком случае, «не имеет больше
власти над ним». Поэтому, несмотря на решающее значение свидетельства чувства,
в методизме сохраняется требование святой жизни, ориентированной на Закон.
Уэсли, борясь против веры в праведность через добрые дела, распространенной в
его время, тем самым просто возрождал старую пуританскую идею, согласно которой
добрые дела — не реальная причина избранности, а лишь способ распознавать ее,
и это лишь в тех случаях, когда они творятся во славу Божью. Однако одного аскетического
поведения недостаточно для уверенности в спасении — Уэсли знал это по своему опыту,
— к нему должно присовокупиться ощущение своей избранности. Уэсли сам иногда
определял добрые дела как «условия» благодати и в декларации от 9 августа 1771
г.158 подчеркивал, что тот, кто не творит добрых дел, не является
истинно верующим; вообще же методисты постоянно указывали на то, что они отличаются
от официальной церкви не учением, а характером своего благочестия. Значение «плода»
веры определяется ими большей частью по Евангелию от Иоанна (3, 9), а аскетическое
поведение рассматривается как явный признак возрождения. Несмотря на все
это, перед методистами возникли трудности159. Для тех методистов, которые
были сторонниками учения о предопределении, то обстоятельство, что certitude salutis уже не осознавалась как
избранность, постоянно
[173]
подтверждаемая аскетическим
поведением, а непосредственно ощущалась160 как благодать, и
дарованное ею совершенство (в этом случае уверенность в «perseverantia» связывается
с однократным покаянием) могло иметь два последствия: слабые натуры приходили
к анти-номистическому толкованию
«христианской свободы» и, следовательно, к отказу от методического строя
жизни: в тех же случаях, когда последовательное развитие идей не вело к подобному
заключению, результатом была самоуверенность святых, доходившая до головокружительной
высоты161, то есть эмоционально усиленный вариант пуританского
типа. Предотвращая нападки своих противников, методисты стремились устранить эти
последствия усилением нормативной значимости Библии и обязательным испытанием
своего избранничества162; вместе с тем названные явления могли, взяв
верх, привести к упрочению внутри методистских кругов антикальвинистского учения
Уэсли, согласно которому благодать может быть утеряна. Сильное влияние лютеранства,
которое через посредство братской общины гернгутеров испытывал Уэсли163,
усиливало эти тенденции и увеличивало неопределенность религиозной ориентации
методистской нравственности164. В конечном итоге, по существу, в качестве
необходимого фундамента было сохранено лишь понятие «regeneration», то есть интуитивной уверенности в спасении, появляющейся
как плод веры, и понятие освящения с его свободой от греха (по крайней
мере потенциально возможной), которая служит доказательством избранности; соответственно
уменьшилось, конечно, и значение внешних средств спасения, особенно таинств. Несомненно,
что «general awakening» , сопутствовавшее методизму повсюду,
в том числе и в Новой Англии, вело к утверждению учения о спасении избранных165.
С интересующей нас
точки зрения методизм оказывается учением, столь же неустойчивым по своему этическому
обоснованию, как и пиетизм. Однако и в методизме стремление к higher life , ко «второму благословению», играло роль некоего суррогата
доктрины о предопределе-
[174]
нии, а его выросшая
на английской почве практическая этика была целиком и полностью ориентирована
на практическую этику местного реформатского христианства, revival которого методизм, собственно говоря, и стремился стать.
Эмоциональный акт обращения методически подготовлялся. Однако, будучи достигнут,
он мыслился отнюдь не как благочестивое наслаждение от общения с Богом в духе
эмоционального пиетизма Цинцен-дорфа: пробужденное чувство направлялось в колею
рационального стремления к совершенству. Поэтому эмоциональный характер методистского
благочестия не приводил к внутренней христианской религиозности типа немецкого
пиетизма. То, что это объяснялось (отчасти именно вследствие эмоционального характера
обращения) менее острым ощущением греха, показал уже Шнеккенбургер: в дальнейшей
критике методизма эта идея встречается постоянно. Решающими остаются основные
черты реформатского религиозного учения. Эмоциональная взволнованность
лишь в некоторых случаях принимала в методизме характер подлинного экстаза (но
тогда уже корибантоподобного ); впрочем, этот экстаз ни в коей мере
не препятствовал рационализации жизненного поведения166. Таким образом,
«regeneration»
методизма создало лишь дополнение к чистому синергизму, а именно: религиозное
обоснование аскетического жизненного поведения, которое сменило потерявшее свое
значение учение о предопределении. Признаки обращения, необходимые для проверки
его подлинности, его «условия», как говорил Уэсли, по существу, ничем не отличались
от кальвинистских. В дальнейшем ходе нашего исследования идеи профессионального
призвания мы можем оставить методизм вне сферы нашего внимания, поскольку это
позднее образование167, по существу, не привнесло ничего нового168.
Пиетизм Европейского
континента и методизм англосаксонских народов являются вторичными образованиями169
как по своему идейному содержанию, так и по своему историческому развитию. В отличие
от них вторым оригинальным направлением протестантского аскетизма можно
(наряду с кальвинизмом) считать перекрещенство и вышедшие из него в течение
XVI—XVII вв. (непосредственно или путем восприятия форм его религиозного мышления)
секты170 баптистов, меннонитов и прежде
[175]
всего квакеров171.
Эти секты предстают перед нами в виде религиозных общин, этика которых основана
на принципиально иной основе, чем реформатское учение. Последующий набросок, в
котором рассматриваются лишь важные для нашего исследования черты, ни в
коей степени не претендует на исчерпывающую характеристику этого сложного и многообразного
явления. Основной интерес для нас и в данном случае представляет, конечно, эволюция
названных сект в странах раннего развития капитализма. Выше мы уже касались в
ее начатках той важнейшей для всех этих деноминаций, как в историческом, так и
в теоретическом плане, идеи, все значение которой для развития культуры может
быть вполне отчетливо понято лишь в другой связи. Мы имеем в виду «believers' church» 172. Само это наименование
означает, что религиозная община, «видимая церковь», по терминологии реформированных
учений173, рассматривается уже не как своего рода фидеикомисс по делам
загробной жизни, не как учреждение, по самой природе своей призванное охватывать
как праведников, так и грешников, будь то к вящей славе Божьей (как в кальвинизме)
или в качестве посредника для передачи людям средств спасения (как в католичестве
и лютеранстве), а исключительно как сообщество лично верующих и возрожденных,
и только их одних. Другими словами, перед нами уже не «церковь», а «секта»174.
Именно это должно было символизировать само по себе чисто внешнее требование —
крестить только взрослых, внутренне сознательно воспринявших веру и исповедующих
ее175. «Оправдание» посредством этой веры, что постоянно подчеркивалось
во всех религиозных беседах перекрещенцев, резко отличалось от идеи «внешнего»
понимания заслуги Христа, господствовавшей в ортодоксальной догматике старого
пpoтecтaнтизмa176. Для перекрещенцев оправдание верой состояло во внутреннем
восприятии искупительной жертвы Христа. И достигалось оно лишь индивидуально,
воспринятым откровением, то есть действием в отдельном человеке духа Господня,
и только им. Откровение доступно каждому: для этого достаточно пребывать
в готовности и не препятствовать приближению святого духа грешной приверженностью
к мирской жизни. Значение веры как знания церковного учения или как готовности
покаянием обрести
[176]
спасение тем самым
отошло на второй план, вытесненное своего рода возрождением богодухновенной религиозности
раннего христианства, возрождением, безусловно оказавшим большое преобразующее
влияние. Так, например, секта, для которой Менно Симонс в своем «Fondarnent-boek» (1539) впервые создал некоторое подобие законченного
учения, стремилась, подобно другим сектам, вышедшим из перекрещенства, к тому,
чтобы быть истинной и незапятнанной Христовой церковью, поскольку она, подобно
первой христианской общине, состояла исключительно из людей, пробужденных
и призванных Богом. Возрожденные, и только они, — братья Христовы, потому что
они, подобно ему, духовно непосредственно созданы Богом177. Из этого
для первых анабаптистских общин следовало отдаление от «мира», то есть
отказ от всякого общения с мирянами вне рамок абсолютной необходимости, и строжайшее
следование Библии на пути построения своей жизни по образцу первых поколений христиан.
Это требование отдаления от мира не теряло своей силы178, пока был
жив дух учения первых общин. Баптистские секты восприняли из этих господствовавших
на заре их истории идей принцип, известный нам с несколько иным обоснованием уже
из анализа кальвинизма, фундаментальное значение которого станет очевидным в ходе
дальнейшего изложения. Речь идет о полном отказе от «обожествления рукотворного»,
ибо оно обесценивает то благоговение, объектом которого может быть только Бог179.
Первые поколения швейцарских и верхненемецких анабаптистов полностью подчиняли
свою жизнь требованиям Библии, которую они толковали столь же радикально, как
некогда св. Франциск: в их понимании речь шла о полном забвении всех мирских радостей,
о жизни по апостольскому образцу. И в самом деле, жизнь многих анабаптистов первых
поколений возвращает нас ко временам св. Эгидия. Однако это строгое следование
Библии180 не могло быть достаточно последовательным ввиду богодухновенного
характера этой религиозности. То, что Бог открыл пророкам и апостолам, отнюдь
не составляло всего того, что он вообще мог и хотел открыть. Напротив, как учил
Швенкфельд, выступая против Лютера, а позже Фоке, выступая против просвитериан,
единственным признаком истинной церкви, по свидетельству первых христианских общин,
было продолжающееся действие слова не как письменного свидетельства, а как постоянно
действующей
[177]
в повседневной жизни верующих силы святого духа, который
непосредственно обращается к каждому, готовому услышать его. Из этой идеи продолжающегося
откровения вышло известное учение, последовательно разработанное квакерами, о
решающем значении внутреннего голоса, непосредственного свидетельства святого
духа, познаваемого разумом и совестью. Тем самым устранялось если не значение,
то абсолютное господство Библии и одновременно было положено начало тому развитию,
в ходе которого было полностью покончено с церковным учением о спасении души,
а в конечном итоге у квакеров — и с крещением и причащением181. Баптистские
деноминации так же, как и сторонники учения о предопределении, прежде всего строгие
кальвинисты, осуществили радикальное обесценение всех таинств в качестве средств
спасения и тем самым произвели религиозное «раскол-дование» мира со всеми вытекающими
отсюда последствиями. Лишь «внутренний свет» продолжающегося откровения ведет
к подлинному пониманию того божественного откровения, которое дано в Библии182.
С другой стороны, действие внутреннего света могло, по крайней мере согласно учению
квакеров, которые довели эту идею до ее логического конца, простираться и на людей,
вообще не знавших божественного откровения, данного в Библии. Слова «extra ecclesiam nulla salus» это учение
относило к невидимой церкви осененных божественной благодатью людей. Без
внутреннего света природный человек, даже руководствующийся естественным разумом
183, остается лишь тварью, и его отдаленность от Бога ощущается баптистами
всех типов и квакерами едва ли не острее, чем кальвинистами. С другой стороны,
возрождение, которое творится духом, если мы ждем его и внутренне отдаем
себя в его власть, может, поскольку оно от Бога, привести к состоянию столь
полного преодоления греха184, что возврат в прежнее состояние или даже
утрата состояния благодати становятся фактически невозможными, хотя, как позже
утверждали методисты, достижение подобного состояния не считалось правилом и степень
совершенства отдельного человека рассматривалась скорее в некоем развитии. Все
баптистские объединения хотели быть «чистыми» общинами в том смысле, что
обращение их членов должно быть безупречным. Внутреннее отъеди-
[178]
нение от мира и его
интересов, безусловная покорность Богу, говорящему нам через посредство нашей
совести, были единственно безошибочным признаком подлинного возрождения, а соответствующее
ему поведение, следовательно, — необходимой предпосылкой спасения. Его нельзя
было заслужить, это — дар божественной благодати. Однако считать себя возрожденным
мог лишь тот, кто руководствовался внутренним голосом совести. В этом смысле «добрые
дела» были causa sine qua nоn . Очевидно,
что этот ход мыслей Барклея, который мы здесь излагали, практически ничем не отличался
от реформатского учения; нет никакого сомнения в том, что эти идеи развивались
под влиянием кальвинистской аскезы, которое баптистские секты испытали в Англии
и Нидерландах; весь первый период миссионерской деятельности Фокса был посвящен
проповеди о необходимости воспринять со всей серьезностью основные положения кальвинистской
аскезы.
Поскольку учение
о предопределении потеряло свое прежнее значение, психологической основой специфически
методического характера баптистской нравственности стало прежде всего «ожидание-»
воздействия святого духа — идея, и в наши дни еще накладывающая свой отпечаток
на квакерский «meeting»,
сущность которого Барклей прекрасно определил следующим образом: цель этого молчаливого
ожидания — преодоление всего инстинктивного и иррационального, страстей и субъективности
«природного» человека. Он должен молчать для того, чтобы в душе его установилась
та глубокая тишина, которая является необходимым условием для восприятия гласа
Божьего. Правда, подобное «ожидание» могло привести к истерическому состоянию,
пророчеству и, пока еще живы были эсхатологические чаяния, подчас и к взрыву хилиастического
энтузиазма, что вполне возможно в рамках религиозных учений такого рода и действительно
было свойственно уничтоженным в Мюнстере анабаптистским общинам. Однако по мере
того, как баптизм входил в сферу светской профессиональной жизни, идея, согласно
которой глас Божий слышен лишь там, где молчит тварь, стала содействовать воспитанию
в человеке способности спокойно взвешивать свои поступки и анализировать
их посредством постоянного обращения к своей совести185. Эти черты
спокойствия, трезвости и исключительной
[179]
совестливости в самом деле характеризуют жизненную практику позднейших
баптистских общин, и в первую очередь квакеров. Радикальное расколдование мира
внутренне не допускало иного пути, кроме мирской аскезы. Для общин, не желавших
вступать в какие бы то ни было отношения с политической властью, формально оставалась
лишь одна возможность — направить названные аскетические добродетели в колею
профессиональной деятельности. Если основатели анабаптистских общин были в своем
неприятии мира последовательны и радикальны, то уже для первого поколения анабаптистов
строгая апостольская жизнь не была обязательным для всех условием
возрождения. Уже в этом поколении к анабаптистам принадлежит ряд зажиточных бюргеров,
и уже до Менно, полностью признававшего мирские профессиональные добродетели и
частную собственность, суровая строгость анабаптистской нравственности практически
пошла по пути, проложенному реформатской этикой186, именно потому,
что развитие монашеских форм внемирской аскезы со времен Лютера (которому в этом
вопросе анабаптисты следовали) считалось противоречащим Библии и было объявлено
синергизмом. Правда (даже если оставить в стороне некоторые полукоммунистические
общины ранних периодов), следует указать на то, что отказ от образования и от
всякого имущества сверх необходимого для существования не только вплоть до наших
дней входит в программу баптистской секты так называемых «тункеров» (dom-pelaers, dunckgards), но и Барклей рассматривал
верность человека своему призванию не в кальвинистском или хотя бы в лютеранском,
а скорее в томистском духе как naturali ratione неизбежное
следствие жизни верующих в миру187. Несмотря на то что эти взгляды
являли собой такое же ослабление кальвинистской теории профессионального призвания,
как ряд высказываний Шпе-нера и немецких пиетистов, в силу ряда моментов интенсивность
экономических профессиональных интересов в баптистских сектах усиливалась —
отчасти из-за отказа занимать государственные должности, первоначально воспринимаемого
как религиозный долг, связанный с уходом от мира. Из-за строгого запрещения носить
оружие и приносить присягу, что неизбежно вело к невозможности занимать многие
государственные должно-
[180]
сти, этот отказ сохранял,
во всяком случае у меннонитов и квакеров, свою практическую действенность даже
тогда, когда он утерял свое принципиальное значение. Ему сопутствовала глубокая,
непреодолимая антипатия всех баптистских деноминаций ко всему, что было связано
с аристократическим образом жизни: это отчасти объяснялось тем, что баптизм (как
и кальвинизм) запрещал восхваление рукотворного, отчасти же было следствием вышеупомянутых
аполитичных или даже антиполитичных принципов. Тем самым трезвая и контролируемая
голосом совести методичность жизненного поведения баптистов полностью направлялась
в русло не связанной с политикой профессиональной деятельности. При этом
громадное значение, которое баптистское учение о спасении души придавало контролированию
своих действий совестью (воспринимаемому как акт божественного откровения индивида),
накладывало на деловую практику баптистов глубокий отпечаток; с его ролью в развитии
важных аспектов капиталистического духа мы познакомимся ближе в ходе дальнейшего
изложения, да и то лишь постольку, поскольку это возможно в рамках данной работы,
не затрагивающей область политической и социальной этики протестантской аскезы.
Тогда мы увидим (мы несколько забегаем вперед), что специфическая форма, которую
мирская аскеза принимает у баптистов, в частности у квакеров188, уже
по мнению людей XVII в., находила свое отражение в практическом утверждении важного
принципа капиталистической «этики», согласно которому «honesty is the best policy» 189,
получившего свою классическую формулировку в цитированном выше трактате Франклина.
Что же касается воздействия кальвинизма, то мы предполагаем, что оно сказывалось
главным образом в освобождении частнохозяйственной энергии внутри предприятия,
ибо, несмотря на формальную легальность практической деятельности «святых», и
у кальвинистов часто возникало сомнение, которое Гёте выразил в следующих словах:
«Действующий всегда бессовестен, совесть может быть лишь у наблюдающего»190.
Второй существенный
момент, способствовавший росту интенсивности мирской аскезы баптистских деноминаций,
также может быть охарактеризован в своем полном объеме лишь в другой связи. Однако
и по этому пункту
[181]
здесь уместно сделать
несколько замечаний для пояснения избранного нами хода мыслей. До сих пор мы совершенно
сознательно отправлялись не от объективно существующих социальных институтов
старопротестантских церквей и их этических влияний и, в частности, оставили вне
сферы нашего рассмотрения столь важный фактор, как церковная дисциплина,
мы преднамеренно концентрировали свое внимание на том воздействии, которое способна
оказывать на жизненный уклад верующего субъективно воспринятая им аскетическая
религиозность. И не только потому, что эта сторона проблемы до сих пор оставалась
малоизученной, но и по той причине, что воздействие церковной дисциплины отнюдь
не всегда шло в одном направлении. Церковно-полицейский контроль над жизнью верующих
в том виде, как он осуществлялся в сфере господства кальвинистских государственных
церквей, мало чем отличаясь от методов инквизиции, мог в ряде случаев даже
противодействовать (и при известных обстоятельствах действительно противодействовал)
тому освобождению индивидуальных сил, которое было обусловлено аскетическим стремлением
к методической разработке средств спасения. Подобно тому как меркантилистская
регламентация со стороны государства могла содействовать развитию отдельных отраслей
промышленности, но сама по себе не влияла на утверждение капиталистического «духа»
(который она скорее парализовала там, где проявлялся ее полицейско-авторитарный
характер), так и церковная регламентация аскезы могла приводить к обратным результатам
в том случае, если в ходе ее развития начинали преобладать полицейские черты:
тогда она принуждала верующих к соблюдению определенных внешних требований поведения,
но подчас парализовала субъективные импульсы к методическому строю жизни. При
изучении этого вопроса191 всегда следует иметь в виду коренное различие
между воздействием авторитарной полиции нравов государственных церквей
и основанной на добровольном подчинении полиции нравов сект. То обстоятельство,
что баптистское движение во всех своих разновидностях принципиально создавало
не «церкви», а «секты», в такой же мере способствовало росту интенсивности его
аскезы, как это — в различной степени — имело место у тех кальвинистов, пиетистов
и методистов, которые логикой вещей вынуждены были вступить на путь волюнтаристского
образования общин192.
[182]
Теперь, после того как мы попытались кратко рассмотреть
религиозное обоснование пуританской идеи профессионального призвания, мы обратимся
к изучению влияния, которое эта идея оказала в сфере предпринимательской деятельности.
При всех отклонениях в каждом отдельном случае и при всем различии в степени акцентирования
аскетическими религиозными общинами интересующих нас черт эти черты существовали
во всех общинах такого рода и повсюду оказывали определенное воздействие193.Решающим
для нашей концепции является то обстоятельство, что во всех разновидностях изучаемых
нами аскетических течений «состояние религиозной избранности» воспринималось как
своего рода сословное качество (status), которое ограждает человека от
скверны рукотворного, от «мира»194. Гарантией этого состояния независимо
от того, каким образом оно достигается в соответствии с догматическим учением
данной деноминации, служит не какое-либо магически-сакраментальное средство,
не отпущение грехов после исповеди, не отдельные благочестивые поступки,
а одно лишь утверждение избранности посредством специфического по своему
характеру поведения, коренным образом отличающего избранника от «природного» человека.
На этой основе у отдельного человека возникал импульс к методическому
контролированию своего поведения (для того, чтобы обрести уверенность в своем
избранничестве) и тем самым к его аскетическому преобразованию. Этот аскетический
стиль жизни сводился, как мы уже видели, к ориентированному на божественную волю
рациональному преобразованию всего существования. Такая аскеза была уже
не opus supererogationis , а задачей, которую мог выполнить каждый, кто стремился
обрести уверенность в своем спасении. Решающим было то, что этот требуемый религией,
отличный от «природного» существования, особый уклад жизни святых складывался
теперь не вне мира в монашеских организациях, а внутри мирского устройства.
Названная рационализация жизни в миру, ориентированная на потустороннее
блаженство, была следствием концепции профессионального призвания аскетического
протестантизма.
Христианская аскеза,
устремившаяся вначале из мирской жизни в затворничество, уже в стенах монастыря
[183]
господствовала в
лице церкви над миром, от которого она отреклась. При этом, однако, она не посягала
на естественные, непосредственные черты мирской повседневной жизни. Теперь же
она вышла на житейское торжище, захлопнула за собой монастырские врата и стала
насыщать мирскую повседневную жизнь своей методикой, преобразуя ее в рациональную
жизнь в миру, но не от мира сего и не для мира сего. Результаты
этого мы попытаемся показать в нашем дальнейшем изложении.
2. АСКЕЗА И КАПИТАЛИСТИЧЕСКИЙ
ДУХ
Для понимания связи между основными религиозными идеями
аскетического протестантизма и правилами экономических будней необходимо прежде
всего обратиться к тем богословским произведениям, которые выросли из повседневной
душеспасительной практики Ибо в те времена, когда мысли о потустороннем мире заполняли
жизнь людей, а от допущения к причастию зависело социальное положение христианина,
когда значение духовника в деле спасения души, в осуществлении церковной дисциплины
и в качестве проповедника достигало такой степени, о которой мы, современные люди,
просто не можем составить себе представления (для того чтобы убедиться
в этом, достаточно обратиться к собраниям «consilia» , «casus conscientiae» и т.п.),—в те времена движущие религиозные
идеи, накладывавшие свой отпечаток на данную практику, решающим образом
формировали «национальный характер».
В настоящем разделе
в отличие от последующих мы можем рассматривать аскетический протестантизм как
некое единство. Поскольку, однако, наиболее последовательное обоснование
идее профессионального призвания дает выросший на почве кальвинизма английский
пуританизм, мы в соответствии с нашей принципиальной установкой ставим одного
из его представителей в центр нашего исследования Ричард Бакстер отличается
от многих других литературных представителей пуританской этики ярко выраженной
практической и миролюбивой направленностью и вместе с тем всеобщим признанием
— его работы постоянно переиздавались и переводились на другие языки. Просвитерианин
и апологет Вестминстер-
[184]
ского синода, он
вместе с тем, как многие лучшие умы той эпохи, постепенно отходил от строгой кальвинистской
догматики; противник в душе кромвелевской узурпации власти, как и вообще любой
революции, чуждый сектантству и фанатическому рвению «святых», он вместе с тем
проявлял большую широту взглядов в оценке внешних специфических особенностей и
объективность по отношению к своим противникам. Сферу своей деятельности Бакстер
стремился ограничить практическими проблемами церковно-нравственной жизни и, будучи
одним из самых выдающихся среди всех известных духовников, он служил на этом поприще
парламенту, Кром-велю и Реставрации195 вплоть до того момента, когда
он одним из последних — уже незадолго до дня св. Варфоломея — ушел со своей должности.
Его «Christian directory» — наиболее полный компендиум моральной
теологии пуритан, полностью основанный на личном практическом опыте спасения
души. Ввиду недостатка места мы переносим в примечания196 основные
данные, необходимые для сопоставления «Теологических размышлений» Шпенера как
образца немецкого пиетизма с «Апологией» Роберта Барклея (квакерство) и работами
других представителей аскетической эпохи197.
Если обратиться
к «Вечному покою святых» Бакстера, к его «Christian directory» или к близким им работам других авторов198,
то в их суждениях о богатстве199 и способе его приобретения сразу же
бросается в глаза акцент на эбионитические
элементы новозаветного откровения200. Богатство как таковое таит в
себе страшную опасность, искушения его безграничны; стремление201 к
богатству не только бессмысленно по сравнению с бесконечно превышающим его значением
царства Божьего, но вызывает сомнения и нравственного порядка. Здесь аскеза направлена,
по-видимому, против любого стремления к мирским благам, притом значительно
более резко, чем у Кальвина. Кальвин не видел в богатстве духовных лиц препятствия
для их деятельности; более того, он усматривал в богатстве средство для роста
их влияния, разрешал им вкладывать имущество в выгодные предприятия при условии,
что это не вызовет раздраже-
[185]
ния в окружающей
среде. Из пуританской литературы можно извлечь любое количество примеров того,
как осуждалась жажда богатства и материальных благ, и противопоставить их значительно
более наивной по своему характеру этической литературе средневековья. И все эти
примеры свидетельствуют о вполне серьезных предостережениях; дело заключается,
однако, в том, что подлинное их этическое значение и обусловленность выявляются
лишь при более внимательном изучении этих свидетельств. Морального осуждения достойны
успокоенность и довольство достигнутым202, наслаждение
богатством и вытекающие из этого последствия — бездействие и плотские утехи —
и прежде всего ослабление стремления к «святой жизни». И только потому,
что собственность влечет за собой эту опасность бездействия и успокоенности, она
вызывает сомнения. Ибо «вечный покой» ждет «святых» в потустороннем мире, в земной
жизни человеку, для того чтобы увериться в своем спасении, должно делать дела
пославшего его, доколе есть день . Не бездействие и наслаждение,
а лишь деятельность служит приумножению славы Господней согласно недвусмысленно
выраженной воле Его203. Следовательно, главным и самым тяжелым грехом
является бесполезная трата времени. Жизнь человека чрезвычайно коротка
и драгоценна, и она должна быть использована для «подтверждения» своего призвания.
Трата этого времени на светские развлечения, «пустую болтовню»204,
роскошь205, даже не превышающий необходимое время сон206
— не более шести, в крайнем случае восьми часов — морально совершенно недопустима207.
Здесь еще не вошло в употребление изречение «время — деньги», которое нашло себе
место в трактате Бенджамина Франклина, однако в духовном смысле эта идея в значительной
степени утвердилась; время безгранично дорого, ибо каждый потерянный час труда
отнят у Бога, не отдан приумножению славы Его208. Пустым, а иногда
даже вредным занятием считается поэтому и созерцание, во всяком случае тогда,
когда оно осуществляется в ущерб профессиональной деятельности209.
Ибо созерцание менее угодно Богу, чем активное выполнение его воли
в рамках своей профессии210. К тому же для занятий такого рода существует
воскресенье. По мнению Бакстера, люди, бездеятельные
[186]
в своей профессии,
не находят времени и для Бога, когда приходит час Его211.
Все основное произведение Бакстера пронизывает настойчивая,
подчас едва ли не страстная проповедь упорного, постоянного физического или умственного
труда212. В этом обнаруживается влияние двух мотивов213.
Прежде всего труд издавна считался испытанным аскетическим средством: в
качестве такового он с давних пор высоко ценился214 церковью Запада
в отличие не только от Востока, но и от большинства монашеских уставов всего мира215.
Именно труд служит специфической превентивной мерой против всех тех — достаточно
серьезных — искушений, которые пуританизм объединяет понятием «unclean life» . Ведь сексуальная аскеза пуританизма
отличается от монашеской лишь степенью, а не основополагающим принципом, а поскольку
она простирается и на брачную жизнь, то сфера ее действия более обширна. Ибо половая
жизнь в браке также допустима лишь как угодное Богу средство для приумножения
славы Его согласно завету: «Плодитесь и множитесь»216. В качестве действенного
средства против соблазнов плоти предлагается то же, что служит для преодоления
религиозных сомнений и изощренного самоистязания: наряду с диетой, растительной
пищей и холодными ваннами предписание: «Трудитесь в поте лица своего на стезе
своей»217.
Однако труд выходит по своему значению за эти рамки,
ибо он как таковой является поставленной Богом целью всей жизни человека218.
Слова апостола Павла: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь» — становятся
общезначимым и обязательным предписанием219. Нежелание работать служит
симптомом отсутствия благодати220.
Здесь отчетливо
обнаруживается отличие от средневекового отношения к этой проблеме. Фома Аквинский
тоже дал свое толкование этих слов апостола Павла. Однако в его истолковании221
труд лишь naturali rationе необходим
для поддержания жизни как отдельного человека, так и человечества в целом. Там,
где отсутствует эта цель, теряет свою силу и это предписание. Оно имеет в виду
лишь род человеческий, а не каждого человека в отдельности. На того, кто обладает
необходимым
[187]
имуществом и может
существовать не работая, это предписание не распространяется; что же касается
созерцания как духовной формы деятельности в царстве Божьем, то в средневековом
понимании оно было, конечно, выше завета апостола Павла в его буквальном значении.
Ведь для популярного богословия высшей формой монашеской «производительности»
было умножение «thesaurus ecclesiae» молитвой и пением в хоре. У Бакстера же
не только отсутствует подобная этическая интерпретация трудовых обязанностей,
но всячески подчеркивается, что богатство не освобождает от этого безусловного
требования апостола Павла222. Имущий также да не ест, если он не работает,
ибо, если он и не нуждается в работе для удовлетворения своих потребностей, это
не меняет того, что заповедь Божья остается в силе, и он обязан блюсти ее так
же, как соблюдает ее бедный223 Провидение Господне дало каждому профессию
(calling), которую он должен принять и
на стезе которой должен трудиться; это профессиональное призвание здесь не судьба,
с которой надо примириться и которой надо покорно следовать (как в лютеранстве224),
а требование Бога к каждому человеку трудиться к вящей славе Его. И такой как
будто незначительный оттенок имел далеко идущие психологические последствия и
способствовал дальнейшему утверждению того провиденциального толкования
экономического космоса, которое было известно уже схоластам.
Фома Аквинский (от
учения которого нам в данной связи наиболее уместно отправляться), подобно многим
другим мыслителям, рассматривал разделение труда и деление общества по профессиям
как прямое следствие божественного плана мирового устройства. Введение же человека
в этот космос происходит ex causis naturalibus и случайно по
своему характеру («contingent»,
по терминологии схоластов). Для Лютера распределение людей по существующим сословиям
и профессиям в соответствии с объективным историческим устройством общества было,
как мы уже видели, прямой эманацией божественной воли, а пребывание каждого
человека на своем -месте и его деятельность в рамках, установленных для него Богом,
превращались, следовательно, в религиозный долг225. Это еще усугублялось
тем, что отношение лютеровской религиозности к «миру» с самого начала носило
[188]
характер некоторой
неопределенности и таковым оставалось и в дальнейшем. Из круга идей Лютера, который
полностью так и не освободился от влияния апостола Павла с его индифферентным
отношением к мирской жизни, нельзя было вывести этические принципы мирового устройства,
поэтому его приходилось просто принимать таким, как оно есть, преобразуя покорное
приятие его в религиозный долг. Иначе трактуется провиденциальный характер взаимопереплетения
частнохозяйственных интересов в пуританском учении. О значении провиденциальной
цели, в соответствии с которой люди делятся по профессиям, мы, согласно пуританской
схеме прагматического толкования, узнаем по плодам этого деления. По этому
вопросу Бакстер высказывает взгляды, которые в ряде моментов прямо соприкасаются
с известным апофеозом разделения труда у Адама Смита226. Специализация
ведет, способствуя выучке (skill) рабочего, к количественному повышению производительности
труда и тем самым служит общему благу (common best), которое тождественно благу наибольшего
числа людей. Если до этого момента мотивация Бакстера чисто утилитарна и близка
многим хорошо известным взглядам, высказываемым в светской литературе того времени227,
то чисто пуританский оттенок его идей выступает сразу, как только Бакстер ставит
во главу угла следующий мотив: «Вне определенной профессии всякая дополнительная
деятельность не что иное, как случайная работа; выполняя ее, человек больше времени
лентяйничает, чем трудится». Это изречение Бакстер завершает следующим образом:
«Он (работник определенной профессии) занят упорядоченной деятельностью, в отличие
от тех, кто пребывает в вечном замешательстве, совершая свои действия вне постоянного
места и времени228... поэтому определенная профессия («certain calling», в других местах говорится о «stated calling») является наивысшим благом
для каждого человека». Случайную работу, которую часто вынужден выполнять рядовой
поденщик, следует рассматривать как подчас неизбежное, но всегда нежелательное
временное занятие. В жизни человека «без определенной профессии» отсутствует тот
систематически-методический характер, который является, как мы видели, непременным
требованием мирского аскетизма. Квакерская этика также требует, чтобы профессиональная
деятельность человека являла собой
[189]
последовательное
аскетическое воспитание добродетели, испытание его избранности; избранность воплощается
в добросовестности, которая в свою очередь находит свое отражение в тщательном229
и методичном выполнении своих профессиональных обязанностей. Не труд как таковой,
а лишь рациональная деятельность в рамках своей профессии угодна Богу. В пуританском
учении о профессиональном призвании ударение делается всегда на методическом характере
профессиональной аскезы в отличие от интерпретации Лютера, который рассматривает
профессиональную деятельность как покорность своей предрешенной Богом участи230.
Поэтому пуританское учение не только решительно высказывается в пользу сочетания
нескольких callings при условии, что это будет способствовать общему и собственному231
благу и никому не принесет ущерба и что такое сочетание разных профессий не приведет
к недобросовестному (unfaithful) выполнению своих обязанностей в рамках одной из них,
но пуритане отнюдь не считают достойной порицания и перемену профессии,
если только это не совершается легкомысленно и проистекает из желания заняться
более угодной Богу232 — что, исходя из общей принципиальной направленности
пуританства, означает более полезной — деятельностью. И еще одно, и это самое
важное: полезность профессии и, следовательно, ее угодность Богу в первую очередь
определяются с нравственной точки зрения, затем степенью важности, которую производимые
в ее рамках блага имеют для «всего общества»; однако в качестве третьего и практически
безусловно наиболее важного критерия выступает ее «доходность»233.
Ибо если Бог, перст которого пуританин усматривает во всех обстоятельствах своей
жизни, представляет кому-нибудь из своих избранников какой-либо шанс для извлечения
прибыли, то он совершает это, руководствуясь вполне определенными намерениями.
И верующий христианин должен следовать данному указанию свыше и использовать предоставленную
ему возможность234. «Если Бог указует вам этот путь, следуя которому
вы можете без ущерба для души своей и не вредя другим, законным способом
заработать больше, чем на каком-либо ином пути, и вы отвергаете это и избираете
менее доходный путь, то вы тем самым препятствуете осуществлению одной из целей
вашего призвания (calling),
вы отказываетесь быть управляющим (steward) Бога и принимать дары его
[190]
для того, чтобы иметь
возможность употребить их на благо Ему, когда Он того пожелает. Не для утех плоти
и грешных радостей, но для Бога следует вам трудиться и богатеть»235.
Богатство порицается лишь постольку, поскольку оно таит в себе искушение предаться
лени, бездеятельности и грешным мирским наслаждениям, а стремление к богатству
— лишь в том случае, если оно вызвано надеждой на беззаботную и веселую жизнь.
В качестве же следствия выполнения профессионального долга богатство морально
не только оправдано, но даже предписано236. Об этом как будто прямо
говорится в притче о рабе, который впал в немилость за то, что не приумножил доверенную
ему мину серебра237. Желание быть бедным было бы равносильно,
как часто указывается, желанию быть больным238 и достойно осуждения
в качестве проявления синергизма, наносящего ущерб славе Божьей. Что же касается
нищенствования, которому предается человек, способный работать, то это не только
грех бездеятельности, но и, по словам апостола, нарушение завета любить ближнего
своего239.
Подобно тому как
акцентирование аскетического значения постоянной профессии служит этической идеализации
современной профессиональной специализации, так провиденциальное истолкование
стремления к наживе служит идеализации делового человека240.
Аскетически настроенным пуританам в равной степени претит как аристократическая
небрежность знати, так и чванство выскочек. Полное этическое одобрение встречает
трезвый буржуа—selfmademan 241.
Слова «God blesseth his trade» — принятое
пожелание в адрес тех «святых»242, которые добивались успеха, следуя
божественным предписаниям. С точки зрения пуританина, контролировавшего по совету
Бакстера свою избранность посредством сравнения своего душевного состояния с душевным
состоянием библейских героев243 и толковавшего при этом библейские
изречения «как параграфы судебника», в том же направлении действовала вся мощь
ветхозаветного Бога, который награждал своих избранных за их благочестие
еще в этой жизни244. Впрочем, изречения Ветхого завета не всегда были однозначны,
мы уже знаем, что Лютер впервые применил понятие «Beruf» в светском его значении при переводе
одного места из Книги Иисуса
[191]
сына Сирахова. Между
тем Книга Иисуса сына Сирахова по всему своему настроению принадлежит, несмотря
на сильно ощущаемое в ней эллинистическое влияние, к традиционалистским частям
(расширенного) Ветхого завета. Характерно, что эта книга пользуется вплоть до
настоящего времени особой любовью большинства немецких крестьян лютеранского
вероисповедания245; лютеранская направленность широких слоев немецкого
пиетизма также обычно находит свое выражение в особом предпочтении именно Книги
Иисуса сына Сирахова246. Пуритане, основываясь на резком противопоставлении
божественного рукотворному247, отвергали апокрифы как небогодухновенные.
Тем большим признанием пользовалась у них Книга Иова с ее величественным прославлением
божественной воли, абсолютной по своей суверенности и несоизмеримости с человеческими
масштабами (что было столь конгениально кальвинистским воззрением), с одной стороны,
и возникающей в конце Книги уверенностью (второстепенной для Кальвина, но чрезвычайно
важной для пуритан) в том, что Всевышний осенит благодатью избранников своих еще
в этой жизни (в Книге Иова только в этой жизни!) и дарует им материальное благополучие248,—с
другой. Пуритане так же игнорировали восточный квиетизм, проступающий в ряде
наиболее одухотворенных псалмов и Притчей Соломоновых, как Бакстер — традиционалистский
оттенок важного для понятия «Beruf» места в Первом послании к коринфянам. Подчеркивались
именно те места Ветхого завета, в которых восхвалялась формальная добропорядочность
как признак угодного Богу поведения. Теория, устанавливающая, что законы Моисея
лишь постольку потеряли свое значение с момента заключения нового союза, поскольку
они содержат обрядовые или исторически обусловленные предписания иудаизма, в остальном
же от века имели значение (и сохраняют его) в качестве выражения lex naturae249, — эта теория позволила, с одной стороны, устранить
все несовместимые с современной жизнью предписания, с другой — используя многочисленные
родственные ей черты, расчистить путь для усиления того мощного духа легальности,
трезвости и уверенности в своей правоте, который был свойствен мирской аскезе
протестантизма250. Поэтому если многие современники, а также и писатели
последующего времени определяли этическую настроенность именно английских
[192]
пуритан как «english hebraism»251, то это
при правильном понимании вполне соответствует истине. Надо только иметь в виду
не палестинский иудаизм времени ветхозаветных книг, а иудаизм, постепенно формировавшийся
под воздействием многовекового влияния Талмуда и формалистически воспринятых предписаний
Закона, но и тогда проводить исторические параллели следует лишь с большой осторожностью.
Непосредственное по своей сущности восприятие жизни древними иудеями в целом резко
отличается от своеобразного духовного склада пуритан. Столь же чужда пуританизму,
и это следует иметь в виду, и хозяйственная этика евреев средневекового и нового
времени, причем различие это распространялось, в частности, на те черты, которые
имели решающее значение при определении роли обоих религиозных учений в развитии
капиталистического этоса. Еврейство находилось в сфере политически или
спекулятивно ориентированного «авантюристического» капитализма: его этос был,
если попытаться охарактеризовать его, этосом капиталистических париев: пуританизм
же был носителем этоса рационального буржуазного предпринимательства и
рациональной организации труда. И из иудейской этики он взял лишь то, что
соответствовало его направленности.
В данном очерке невозможно показать, какие характерологические
последствия имело насыщение жизни ветхозаветными нормами, — эта чрезвычайно интересная
задача до сих пор полностью не решена даже в рамках иудаизма252. Для
понимания внутренней настроенности пуритан следует наряду с указанной выше ролью
в их жизни Ветхого завета прежде всего иметь в виду, что в пуританизме возродилась
во всем ее величии вера в народ, избранный Богом253. Даже кроткий Бакстер
благодарит Бога за то, что он предназначил ему родиться в Англии и в лоне истинной
церкви, а не в каком-либо другом месте: этим чувством благодарности за свою обусловленную
Божьей милостью безупречность преисполнено все жизнеощущение254 пуританского
бюргерства, определившее формально-корректный, жесткий характер, свойственный
представителям героической эпохи капитализма.
Мы попытаемся теперь остановиться на ряде таких моментов
в пуританском понимании профессионального призвания и требовании аскетической
жизни, которые должны были оказать непосредственное влияние на раз-
[193]
витие капиталистического стиля жизни. Всю силу удара
аскетизм направляет, как мы уже видели, на непосредственное наслаждение
жизнью и всеми ее радостями. Наиболее яркое выражение это нашло в борьбе, развернувшейся
вокруг «Book of sports» 255, которую Яков I и Карл
I в их очевидном желании покончить с пуританством возвели в закон, причем Карл
I повелел читать ее с кафедры во всех церквах. Если пуритане бешено сопротивлялись
королевскому постановлению, объявлявшему обычные народные увеселения в воскресные
дни вне времени богослужения дозволенными законом, то они тем самым выступали
не только против нарушения субботнего покоя, но и против преднамеренного
нарушения упорядоченного жизненного строя святых. И если король в свою очередь
грозил строгой карой за попытки объявить эти развлечения незаконными, то целью
его было сломить ту аскетическую направленность, которая по своему антиавторитарному
характеру представляла собой опасность для государства. Феодальное общество монархического
государства ограждало «склонных к развлечениям» людей от посягательств возникающей
буржуазной морали и аскетических общин, враждебных властям, подобно тому как в
настоящее время капиталистическое общество защищает «желающих работать» от классовой
морали рабочих и враждебных властям профсоюзов. В этой борьбе пуритане отстаивали
свою специфическую особенность — принцип аскетической жизни, ибо в остальном антипатия
пуритан и даже квакеров к спортивным играм была отнюдь не принципиальной. Но они
должны были служить определенной рациональной цели: отдыху, необходимому для сохранения
физической работоспособности. В качестве средств для освобождения от избытка жизненных
сил они вызывали у пуритан сомнения, а в той мере, в какой они превращались в
чистое развлечение или даже способствовали пробуждению спортивного азарта, грубых
инстинктов или рационального стремления к соперничеству,- они безусловно отвергались.
Инстинктивное стремление к наслаждению жизнью, отвлекавшее и от профессиональной
деятельности, и от религиозного долга, было по самой своей природе враждебно рациональной
аскезе, независимо от того, находило ли оно свое вы-
[194]
ражение в спортивных
играх «сеньоров» или в посещении рядовым обывателем танцевальных вечеров и таверн256.
Недоверие и враждебность
проявляли пуритане и по отношению ко всем тем культурным ценностям, которые не
были непосредственно связаны с религией. Из этого не следует, что жизненный идеал
пуританина включает в себя в качестве своего компонента мрачный, презирающий культуру
фанатизм невежества. Можно — во всяком случае, поскольку речь идет о науке — с
полным основанием утверждать обратное (за исключением ненавистной пуританам схоластики).
Крупнейшие представители пуританизма глубоко восприняли идейное богатство Возрождения
— проповеди представителей пресвитерианского крыла этого движения пестрят классицизмами257.
Не пренебрегали в полемике по богословским вопросам такого рода ученостью и радикалы,
хотя они именно ее и порицали. Вероятно, нигде не было такого количества «graduates» , как
в Новой Англии в первом поколении ее жителей. В основу сатирического изображения
пуритан, например, в «Гудибрасе» Сэмюэля Батлера положена прежде всего именно
их кабинетная ученость и изощренная диалектика. Это отчасти связано с
религиозной оценкой знания, сложившейся в результате неприятия «fides implicita» католицизма. Иначе обстоит дело, как
только мы переходим в область литературы ненаучного характера258 и
изобразительного искусства. Здесь аскетизм действительно заключил в оковы жизнь
веселой старой Англии. И это касалось не только светских празднеств. Гнев и ненависть
пуритан, направленные против всего того, в чем можно было усмотреть оттенок «superstition» , против всех реминисценций магических
и церковных обрядов сообщения благодати, распространялись на христианский праздник
Рождества так же, как и на праздник Майского дерева259, и на всю ту
непосредственную радость, которую доставляло верующим церковное искусство. То
обстоятельство, что в Голландии это не помешало развитию великого, подчас откровенно
реалистического искусства260, свидетельствует лишь о том, сколь малоэффективными
были все усилия тамошних ревнителей строгой регламентации нравов по сравнению
с влиянием двора и регентов (слоя рантье), а
[195]
также с жизнерадостностью
разбогатевших бюргеров, после того как кратковременное господство кальвинистской
теократии .растворилось в рамках трезвой государственной церкви, а кальвинистская
аскеза тем самым в значительной степени утеряла свою притягательную силу261.
Театр пуритане отвергали262, а полное исключение всех элементов эротики
и любого изображения нагого человеческого тела из сферы искусства сделало невозможным
появление радикальных взглядов в литературе или живописи. Такие понятия, как «idle talk» , «superfluities» 263,
«vain ostentation» , а ими пуритане клеймили всякую иррациональную
деятельность, лишенную определенной цели и тем самым направленную не на достижение
аскетических идеалов и не на приумножение славы Господней, а на служение человеку,
неизменно фигурировали всякий раз, когда надо было подчеркнуть значение трезвости
и целесообразности и противопоставить их чисто художественным мотивам. И особой
силы это противопоставление достигало тогда, когда речь шла о личной склонности
к роскоши, например в одежде264. Идейной основой ярко выраженной тенденции
к унифицированию стиля жизни, которая в настоящее время служит капиталистическим
интересам стандартизации продукции265, является отказ от «обожествления
рукотворного»266. При этом не следует, конечно, забывать, что в пуританизме
была заключена бездна противоречий, что инстинктивное стремление к вневременному
высокому искусству было значительно более свойственно ведущим мыслителям пуританизма,
чем «кавалерам»267, и что на творчество такого неповторимого гения,
каким был Рембрандт, наложила несомненный отпечаток и его сектантская среда, как
ни мало его «поведение» соответствовало требованиям пуританского Бога268.
Однако в целом это не изменяет общей картины, ибо то глубокое погружение
личности в свой внутренний мир, к которому могло привести дальнейшее развитие
пуританского мироощущения и одним из факторов которого оно действительно стало,
оказало свое влияние главным образом на литературу, да и то более позднего времени.
Мы не можем здесь
более подробно останавливаться на влиянии пуританизма в разных областях культуры:
[196]
укажем лишь на то,
что радость, доставляемая чисто эстетическим восприятием культурных ценностей
или спортом, всегда имела одно характерное ограничение: она должна была быть
бесплатной. Ведь человек — лишь управляющий благами, доверенными ему милостью
Божьей, он, подобно рабу в библейской притче, обязан отчитываться в каждом доверенном
ему пфенниге269, и если он истратит что-либо не во славу Божью, а для
собственного удовольствия, то это по меньшей мере вызывает сомнение в богоугодности
его поступка270. Кому из беспристрастных людей не известны сторонники
подобной точки зрения и в наши дни271? Мысль об обязательстве
человека по отношению к доверенному ему имуществу, которому он подчинен в качестве
управителя или даже своего рода «машины для получения дохода», ложится тяжелым
грузом на всю его жизнь и замораживает ее. Чем больше имущество, тем сильнее,
если аскетическое жизнеощущение выдержит искус богатства, чувство ответственности
за то, чтобы имущество было сохранено в неприкосновенности и увеличено неустанным
трудом во славу Божью. Генетически отдельные элементы этого образа жизни, как
и многие другие компоненты современного капиталистического духа, уходят в средневековье272,
однако свою действительную этическую основу этот жизненный уклад находит лишь
в этике аскетического протестантизма. Значение его для развития капитализма очевидно273.
Подводя итог сказанному выше, мы считаем возможным утверждать,
что мирская аскеза протестантизма со всей решительностью отвергала непосредственное
наслаждение богатством и стремилась сократить потребление, особенно
когда оно превращалось в излишества. Вместе с тем она освобождала приобретательство
от психологического гнета традиционалистской этики, разрывала оковы, ограничивавшие
стремление к наживе, превращая его не только в законное, но и в угодное Богу (в
указанном выше смысле) занятие. Борьба с плотью и приверженностью к материальным
блатам была, как наряду с пуританами настойчиво подчеркивает и великий апологет
квакерского учения Барклей, борьбой не с рациональным приобретательством,
а с иррациональным использованием имущества. Оно прежде всего находило свое выражение
в привязанности к показной роскоши (проклинаемой пуританами в качестве
обожествления рукотвор-
[197]
ного)274,
столь свойственной феодальной жизни, тогда как Богу угодно рациональное и утилитарное
использование богатства на благо каждого отдельного человека и общества в целом.
Аскеза требовала от богатых людей не умерщвления плоти275, а
такого употребления богатства, которое служило бы необходимым и практически
полезным целям..Понятие «comfort» характерным образом охватывает
круг этих этически дозволенных способов пользования своим имуществом, и, разумеется,
не случайно связанный с этим понятием строй жизни прежде всего и наиболее отчетливо
обнаруживается у самых последовательных сторонников этого мировоззрения, у квакеров.
Мишурному блеску рыцарского великолепия с его весьма шаткой экономической основой
и предпочтением сомнительной элегантности трезвой и простой жизни они противопоставляли
в качестве идеала уют буржуазного «home» с его
безупречной чистотой и солидностью276.
Борясь за производительность
частнохозяйственного богатства, аскеза ратовала как против недобросовестности,
так и против инстинктивной жадности, ибо именно ее она порицала как «covetousness», «мамонизм» и т.п., другими словами, против стремления
к богатству как самоцели. Ибо имущество само по себе, несомненно, является
искусом. Однако тут-то аскеза превращалась в силу, «что без числа творит добро,
всему желая зла»
(зло в ее понимании — это имущество со всеми его соблазнами). Дело заключалось
не только в том, что в полном соответствии с Ветхим заветом и с этической оценкой
«добрых дел» эта сила видела в стремлении к богатству как самоцели вершину
порочности, а в богатстве как результате профессиональной деятельности
— Божье благословение; еще важнее было другое: религиозная оценка неутомимого,
постоянного, систематического мирского профессионального труда как наиболее эффективного
аскетического средства и наиболее верного и очевидного способа утверждения возрожденного
человека и истинности его веры неминуемо должна была служить могущественным фактором
в распространении того мироощущения, которое мы здесь определили как «дух» капитализма277.
Если же ограничение потребления соединяется с высвобождением стремления к наживе,
то объективным ре-
[198]
зультатом этого будет
накопление капитала посредством принуждения к аскетической бережливости278.
Препятствия на пути к потреблению нажитого богатства неминуемо должны были служить
его производительному использованию в качестве инвестируемого капитала.
Конечно, степень этого воздействия не может быть исчислена в точных цифрах. В
Новой Англии эта связь ощущается очень сильно, она не ускользнула от взора такого
выдающегося историка, каким является Джон Дойл279. Однако и в Голландии,
где действительное господство кальвинизма продолжалось лишь семь лет, простота
жизненного уклада, утвердившегося в подлинно религиозных кругах, привела при наличии
громадных состояний к ярко выраженному импульсу накопления капитала280.
Само собой разумеется, что пуританизм с его антипатией к феодальному образу жизни
должен был заметно ослабить широко распространенную повсюду и во все времена тенденцию
(сильную у нас и поныне) приобретать на нажитый капитал дворянские земли. Английские
писатели-меркантилисты XVII в. видели причину превосходства голландского капитала
над английским в том, что в Голландии (в отличие от Англии) нажитые состояния
не вкладывались в землю и, что гораздо важнее — ибо именно это, а не приобретение
земли как таковой здесь существенно, — владельцы крупных капиталов не стремились
воспринять аристократический образ жизни и превратить свою собственность в феодальное
владение, что вывело бы ее из сферы капиталистического предпринимательства281.
Распространенная и в пуританских кругах высокая оценка, сельского хозяйства
как особо важной и способствующей благосостоянию отрасли имеет в виду (например,
у Бакстера) отнюдь не лендлордов, а иоменов и фермеров; в XVIII в. — не юнкеров,
а «рационального» сельского хозяина282. Начиная с XVII в. в
английском обществе намечается водораздел между «сквайрами», представлявшими «веселую
старую Англию», и пуританскими кругами, социальное влияние которых резко колебалось283.
Вплоть до настоящего времени в «национальном характере» англичан сохранились противоречивые
черты: с одной стороны, несокрушимая наивная жизнерадостность, с другой — строго
контролируемая сдержанность, самообладание и безусловное подчинение принятым этическим
нормам284. Через всю раннюю историю североамериканской колони-
[199]
зации проходит это
противоречие: с одной стороны, «adventurers» , обрабатывающие
плантации с помощью indentured servants в
качестве рабочей силы и склонные к аристократическому образу жизни, с другой —
пуритане с их специфической буржуазной настроенностью285.
Повсюду, где утверждалось
пуританское мироощущение, оно при всех обстоятельствах способствовало установлению
буржуазного рационального с экономической точки зрения образа жизни, что,
конечно, имеет неизмеримо большее значение, чем простое стимулирование капиталовложений.
Именно пуританское отношение к жизни было главной опорой этой тенденции, а пуритане
— ее единственно последовательными сторонниками. Пуританизм стоял у колыбели современного
«экономического человека». Правда, и пуританские жизненные идеалы подчас не выдерживали
натиска слишком сильных «искушений», которые, как хорошо было известно и пуританам,
таило в себе богатство. Мы постоянно встречаем искренних сторонников пуританской
веры в рядах поднимающихся слоев286 мелкой буржуазии и фермеров;
и даже «beati possidentes» среди квакеров весьма часто склонялись
к отказу от своих прежних идеалов287 Здесь все тот же рок, который
постоянно преследовал и предшествующую мирской аскезе средневековую «монашескую
аскезу»: как только в обители строго регулируемой жизни и ограниченного потребления
рациональное ведение хозяйства достигало полного расцвета, приобретенное имущество
либо сразу феодализировалось, как это происходило до Реформации, либо складывалась
такая ситуация, которая ставила под угрозу монастырскую дисциплину, и тогда наступал
момент для проведения одного из многочисленных «реформирований» монастырских уставов.
Вся история уставов монашеских орденов в определенном смысле не что иное, как
непрестанная борьба с секуляризирующим влиянием собственности. То же в безгранично
большей степени относится к мирской аскезе пуританизма. Могучее «revival» методизма, предшествовавшее расцвету английской промышленности
в XVIII в., можно уподобить такой монастырской реформе. Здесь уместно привести
отрывок из Джона Уэсли288, который вполне мог бы служить эпиграфом
ко всему
[200]
вышесказанному. Слова
Уэсли свидетельствуют о том, что главы аскетических движений полностью (и совершенно
в духе нашего толкования) отдавали себе отчет в изложенной выше, на первый взгляд
парадоксальной взаимосвязи289. Уэсли пишет: «Я опасаюсь того, что там,
где растет богатство, в той же мере уменьшается религиозное рвение. Поэтому, исходя
из логики вещей, я не вижу возможности, чтобы возрождение подлинного благочестия
где бы то ни было могло быть продолжительным. Ибо религия неминуемо должна
порождать как трудолюбие (industry), так и бережливость (frugality), а эти свойства в свою очередь обязательно ведут к
богатству. Там же, где увеличивается богатство, создается благодатная почва для
гордыни, страстей и привязанности к мирским радостям жизни во всех их разновидностях.
Как же можно рассчитывать на то, что методизм, эта религия сердца, сохранит свой
первоначальный облик, пусть даже теперь эта религия подобна древу с пышной листвой?
Повсеместно методисты становятся прилежными и бережливыми. Их имущество, следовательно,
растет. Вместе с тем растут и их гордыня, страсти, любовь к плотским мирским утехам
и высокомерие. В результате этого сохраняется лишь форма религии, но дух ее постепенно
исчезает. Неужели же нет такого средства, которое могло бы предотвратить этот
непрекращающийся упадок чистой религии? Мы не можем препятствовать тому, чтобы
люди были радивыми и бережливыми. Мы обязаны призывать всех христиан к тому,
чтобы они наживали столько, сколько можно, и сберегали все, что можно, то есть
стремились к богатству». (За этим следует увещевание, чтобы «наживающие сколько
могут и сберегающие сколько могут» были готовы и «отдать все, что могут», дабы
сохранить милосердие Господне и скопить сокровища на небесах.) Очевидно, что в
этих словах вплоть до мельчайших нюансов обнаруживается тот же ход мыслей, который
был предложен нами вниманию читателей290.
Как указывает Уэсли, великие религиозные движения, чье
значение для хозяйственного развития коренилось прежде всего в их аскетическом
воспитательном влиянии, оказывали наибольшее экономическое воздействие,
как правило, тогда, когда расцвет чисто религиозного энтузиазма был уже
позади, когда судорожные попытки обрести царство Божье постепенно растворялись
в трезвой
[201]
профессиональной добродетели и корни религиозного чувства
постепенно отмирали, уступая место утилитарной посюсторонности; в это время, пользуясь
определением Доудена, «Робинзон Крузо», изолированный от мира экономической
человек, занимающийся отчасти и миссионерством291, вытеснил в народной
фантазии «пилигрима» Беньяна, этого одинокого человека, все усилия которого направлены
на то, чтобы поскорее миновать «ярмарку тщеславия» в поисках царства Божьего.
Если вслед за тем утверждается принцип «to make the best of both Worlds» , то в
конечном итоге, как указал уже Доуден, спокойная совесть становилась одним из
компонентов комфортабельного буржуазного существования. Это хорошо выражено немецкой
пословицей о «мягкой подушке»
. И если та полная интенсивной религиозной жизни эпоха XVII в. что-то и завещала
сроей утилитаристски настроенной наследнице, то прежде всего безупречно чистую
совесть (которую с полным основанием можно назвать фарисейской), сопутствующую
наживе, если только эта нажива не выходит за рамки легальности. От «Deo placere vix potest» не осталось
и следа292. Так возникает специфически буржуазный профессиональный
этос. В обладании милостью Божьей и Божьим благословением буржуазный предприниматель,
который не преступал границ формальной корректности (чья нравственность не вызывала
сомнения, а то, как он распоряжался своим богатством, не встречало порицания),
мог и даже обязан был соблюдать свои деловые интересы. Более того, религиозная
аскеза предоставляла в его распоряжение трезвых, добросовестных, чрезвычайно трудолюбивых
рабочих, рассматривавших свою деятельность как угодную Богу цель жизни293.
Аскеза создавала и спокойную уверенность в том, что неравное распределение земных
благ, так же как и предназначение к спасению лишь немногих, — дело божественного
провидения, преследующего тем самым свои тайные, нам не известные цели294.
Уже Кальвину принадлежит часто цитируемое впоследствии изречение, что «народ»
(то есть рабо-
[202]
чие и ремесленники)
послушен воле Божьей лишь до той поры, пока он беден295. Нидерландцы
(Питер де ля Кур и др.) «секуляризировали» это положение следующим образом: люди
в своем большинстве работают лишь тогда, когда их заставляет нужда. Сформулированный
таким образом лейтмотив капиталистического хозяйства вошел затем в теорию «производительности»
низкой заработной платы в качестве одного из ее компонентов. И здесь в полном
соответствии с той эволюцией, которую мы нередко обнаруживали, идее по мере отмирания
ее религиозных корней был незаметно придан утилитарный оттенок. Средневековая
этика не только допускала нищенство, но даже возвела его в идеал в нищенствующих
орденах. И в миру нищие подчас определялись как некое «сословие», значение которого
заключается в том, что оно создает для имущих благоприятную возможность творить
добрые дела, подавая милостыню. Еще англиканская социальная этика эпохи Стюартов
была внутренне очень близка к этой точке зрения. И лишь пуританская аскеза сыграла
известную роль в том жестком английском законодательстве о бедных, которое полностью
преобразовало сложившееся положениедел. И она сделала это с тем большей легкостью,
что протестантские секты и строго пуританские общины действительно не знали
нищенства в своей среде296.
С другой стороны, если мы обратимся к рабочим, то в цинцендорфовской
разновидности пиетизма, например, идеалом служит верный профессиональному долгу
рабочий, который не стремится к наживе, — именно он уподобляется в своей жизни
апостолам и, следовательно, обладает харизмой учеников Христа297. Еще
более радикальными были сначала подобные воззрения в баптистских кругах. И конечно,
аскетическая литература почти всех вероисповеданий исходит из представления,
что добросовестная работа, даже при низкой ее оплате, выполняемая теми, кому жизнь
не предоставила иных возможностей, является делом, чрезвычайно угодным Богу. В
этом отношении протестантская аскеза сама по себе не создала ничего нового.
Однако она не только бесконечно углубила это представление, но и присоединила
к существующей норме то, что, собственно говоря, только и определяло
силу ее воздействия, — психологический импульс, который возникал в результате
отношения к своей работе как к призванию, как к самому верному, в конеч-
[203]
ном итоге единственному, средству увериться в
своем избранничестве298. Вместе с тем аскеза легализовала также эсплуатацию
этой специфической склонности к труду, объявив «призванием» и стремление приобретателя
к наживе299. Совершенно очевидно, в какой сильной степени устремленность
исключительно к тому, чтобы обрести спасение в загробной жизни посредством
выполнения своих профессиональных обязанностей в качестве своего призвания, и
строгая аскеза, которой церковь подчиняла в первую очередь, конечно, неимущие
классы, способствовали увеличению «производительности» труда в капиталистическом
значении этого понятия. Отношение к труду как к призванию стало для современного
рабочего столь же характерным, как и аналогичное отношение предпринимателя к наживе.
Столь проницательный англиканский наблюдатель, как сэр Уильям Петти, отразил эту
новую для того времени ситуацию в своем указании на то, что экономическая мощь
Голландии XVII в. объясняется наличием там многочиленных «dissenters» (кальвинистов
и баптистов), людей, которые видят «в труде и интенсивном предпринимательстве
свой долг перед Богом». «Органическому» социальному устройству в том фискально-монополистическом
его варианте, который оно получило в англиканстве при Стюартах, в частности в
концепции Уильяма Лода, — этому союзу церкви и государства с «монополистами» на
почве христианского социализма — пуританизм, все сторонники которого были решительными
противниками такого, пользовавшегося государственными привилегиями капитализма
торговцев, скупщиков и колониалистов, противопоставлял индивидуалистические импульсы
рационального легального предпринимательства, основанного на личных качествах,
на инициативе. И если пользовавшаяся государственными привилегиями монополистическая
промышленность Англии скоро пришла в упадок, то рациональное предпринимательство
пуритан сыграло решающую роль в развитии тех промышленных отраслей, которые возникали
без какой-либо поддержки со стороны государства, а подчас и несмотря на недовольство
властей и вопреки ему300. Пуритане (Принн, Паркер) решительно отказывались
от сотрудничества с «придворными прожектерами» крупнокапиталистического типа,
считая, что они вызы-
[204]
вают сомнения в этическом
отношении. Пуритане гордились превосходством своей буржуазной морали и деловых
качеств, усматривая в них подлинную причину тех преследований, которым они подвергались
со стороны придворных кругов. Уже ДаниэльДефо предлагал прибегнуть в борьбе с
диссентерами к бойкоту банковских векселей и к денонсации вкладов. Противоположность
этих двух видов капиталистической деятельности во многом соответствует различиям
религиозных учений их представителей. Нонконформисты еще в XVIII в. постоянно
подвергались издевательствам за то, что они являли собой носителей «spirit of shopkeepers» , и преследовались за искажение идеалов
старой Англии. В этом коренилась и противоположность между пуританским
и еврейским хозяйственным этосом — уже современникам (Принн) было ясно, что первый,
а не второй был буржуазным хозяйственным этосом301.
Один из конституционных
компонентов современного капиталистического духа, и не только его, но и всей современной
культуры, — рациональное жизненное поведение на основе идеи профессионального
призвания — возник (и настоящая работа посвящена доказательству этого) из
духа христианской аскезы. Достаточно вспомнить приведенный в начале нашего
исследования трактат Франклина, чтобы обнаружить, насколько существенные элементы
того образа мыслей, который мы определили как «дух капитализма», соответствуют
тому, что (мы показали это выше) составляет содержание пуританской профессиональной
аскезы302, только без ее религиозного обоснования — ко времени Франклина
оно уже отмерло. Впрочем, мысль, что современная профессиональная деятельность
носит отпечаток аскетизма, сама по себе не нова. Что ограничение человеческой
деятельности рамками профессии вместе с отказом от фаустовской многосторонности
(который, естественно, вытекает из этого ограничения) является в современном мире
обязательной предпосылкой плодотворного труда, что, следовательно, «дело» и «отречение»
в настоящее время взаимосвязаны — этот основной аскетический мотив буржуазного
стиля жизни (при условии, что речь идет именно о стиле, а не об отсутствии его)
хотел довести до нашего сознания уже Гёте на вершине своей жизнен-
[205]
ной мудрости, о чем
свидетельствуют его «Годы странствий» и то, как он завершил жизненный путь Фауста303.
Для Гёте осознание этого факта означало отречение и прощание с эпохой гармоничного,
прекрасного человека, с эпохой, повторение которой для нашей культуры столь же
невозможно, как для древности невозможен был возврат к эпохе расцвета афинской
демократии. Пуританин хотел быть профессионалом, мы должны быть
таковыми. Но по мере того, как аскеза перемещалась из монашеской кельи в профессиональную
жизнь и приобретала господство над мирской нравственностью, она начинала играть
определенную роль в создании того грандиозного космоса современного хозяйственного
устройства, связанного с техническими и экономическими предпосылками механического
машинного производства, который в наше время подвергает неодолимому принуждению
каждого отдельного человека, формируя его жизненный стиль, причем не только
тех людей, которые непосредственно связаны с ним своей деятельностью, а вообще
всех ввергнутых в этот механизм с момента рождения. И это принуждение сохранится,
вероятно, до той поры, пока не прогорит последний центнер горючего. По Бакстеру,
забота о мирских благах должна обременять его святых не более, чем «тонкий плащ,
который можно ежеминутно сбросить»304. Однако плащ этот волею судеб
превратился в стальной панцирь. По мере того как аскеза начала преобразовывать
мир, оказывая на него все большее воздействие, внешние мирские блага все сильнее
подчиняли себе людей и завоевали наконец такую власть, которой не знала вся предшествующая
история человечества. В настоящее время дух аскезы — кто знает, навсегда ли? —
ушел из этой мирской оболочки. Во всяком случае, победивший капитализм не нуждается
более в подобной опоре с тех пор, как он покоится на механической основе. Уходят
в прошлое и розовые мечты эпохи Просвещения, этой смеющейся наследницы аскезы.
И лишь представление о «профессиональном долге» бродит по миру, как призрак прежних
религиозных идей. В тех случаях, когда «выполнение профессионального долга» не
может быть непосредственно соотнесено с высшими духовными ценностями или. наоборот,
когда оно субъективно не ощущается как непосредственное экономическое принуждение,
современный человек обычно просто не пытается
[206]
вникнуть в суть этого
понятия. В настоящее время стремление к наживе, лишенное своего религиозно-этического
содержания, принимает там, где оно достигает своей наивысшей свободы, а именно
в США, характер безудержной страсти, подчас близкой к спортивной305.
Никому не ведомо, кто в будущем поселится в этой прежней обители аскезы: возникнут
ли к концу этой грандиозной эволюции совершенно новые пророческие идеи, возродятся
ли с небывалой мощью прежние представления и идеалы или, если не произойдет
ни того, ни другого, не наступит ли век механического окостенения, преисполненный
судорожных попыток людей поверить в свою значимость. Тогда-то применительно к
«последним людям» этой культурной эволюции обретут истину следующие слова: «Бездушные
профессионалы, бессердечные сластолюбцы — и эти ничтожества полагают, что они
достигли ни для кого ранее не доступной ступени человеческого развития».
Однако тем самым мы вторгаемся в область оценочных и
религиозных суждений, которые не должны отягощать это чисто историческое исследование.
Наша задача сводится к следующему: показать значение аскетического рационализма
(лишь намеченное в предыдущем очерке) и для социально-политической этики,
следовательно, для организации и функций социальных сообществ — от религиозных
собраний до государства. Далее мы предполагали исследовать отношение аскетического
рационализма к рационализму гуманистическому306, его жизненным идеалам
и культурным влияниям. Затем — к развитию философского и научного эмпиризма, к
развитию техники и духовных ценностей культуры. И наконец, следовало бы проследить
историческое становление аскетического рационализма, начиная от его средневековых
истоков до его преобразования в чистый утилитаризм во всех областях распространения
аскетической религиозности. Только таким путем можно было бы установить степень
культурного значения аскетического протестантизма в его отношении к другим пластическим
элементам современной культуры. Здесь же мы лишь попытались свести влияние аскетического
протестантизма и характер этого влияния к их мотивам в одном, хотя
и немаловажном пункте. Далее следовало бы также установить, в какой степени протестантская
аскеза в процессе своего становления и фор-
[207]
мирования в свою очередь подвергалась воздействию со
стороны всей совокупности общественных и культурных факторов, прежде всего экономических307.
Ибо несмотря на то, что современный человек при всем желании обычно неспособен
представить себе всю степень того влияния, которое религиозные идеи оказывали
на образ жизни людей, их культуру и национальный характер, это, конечно, отнюдь
не означает, что мы намерены заменить одностороннюю «материалистическую» интерпретацию
каузальных связей в области культуры и истории столь же односторонней спиритуалистической
каузальной интерпретацией. Та и другая допустимы в равной степени308,
но обе они одинаково мало помогают установлению исторической истины, если они
служат не предварительным, а заключительным этапом исследования309.
Примечания к этой части