Владимир Файнберг
Умер 24 июля 2010 г.
Участник передач на "Радио Свобода" об о.А.Мене, 2005, 2010; об о.Г.Чистякове, 2007, о Дне Победы, 2009, о сталинизме, 2009.
Интервью с ним, 2006.
Некролог ему, 2010.
Файнберг В.Л. Иные измерения. М.: Дом надежды, 2010. 447 с.
По изданию: Файнберг В. Скрижали. Воспоминания об о. А.Мене. М.: Яхтсмен,
1993. [Ч. 3 издания]. Текст на страницы следует перед ее номером.
См. также его подборку чужих воспоминаний о Мене, 2003. См. мемуар его жены Марины, 2007.
Дорогой отец Александр,
Александр Владимирович,
Саша!
Того, что случилось 9 сентября 1990 года, не вмещает моя душа.
Никакие доводы рассудка, даже могила в углу церковного дворика —
ничто не может заставить привыкнуть к тому, что вас больше нет.
И никогда не будет с нами.
Не подойду на исповеди к вам, не услышу радостный, приглушенный
голос:
— Дорогой мой, как я рад, что приехали! Вот между нами — Христос.
Скажите, что мучает, что у вас на душе?
И теплая рука не ляжет на плечи, отцовски не прижмет к себе.
...Не раздастся в дверь веселый тройной звонок, не войдете в квартиру,
шумный, большой. Не обнимемся, не расцелуемся. Будни не превратятся
в праздники.
Разум твердит — ничего этого не будет. Весь опыт человечества свидетельствует
о том же.
Но не смиряется душа. Не могу думать, говорить, писать — «был».
Вы для меня есть. Живой. Каждый час, каждую минуту. На все времена.
Случившееся застало в разгар работы над новым романом, о замысле
которого я вам успел рассказать, успел прочесть первые черновые
страницы. Как всегда, вы торопили: «Пишите скорей, пока есть время
и силы, пока есть надежда опубликовать, кто знает, что впереди...»
Я работал чуть ли не сутками, напряженно. Все время видел перед
собой ваши лучистые глаза. Эта работа стала спасательным плотом
в море отчаяния, когда я узнал о трагедии.
И вот роман закончен. Нет теперь этого плота... Знающие о том,
что вы одарили меня своей дружбой, звонят, приходят, просят: напишите
воспоминания об отце Александре Мене.
Но как писать воспоминания о том, кто для тебя жив? Это означало
бы признать факт вашей гибели.
[186]
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Неделя идет за неделей,
месяц за месяцем, и я все чаще ловлю себя на том, что снова и снова
с горькой усладой проживаю то время, когда...
1
...Падает снег.
Декабрь 1977 года. Сумрачное, студеное утро. Мороз. Я хожу взад-вперёд
у ограды церковного храма в Новой Деревне. Калитка заперта. Церковь
закрыта, службы сегодня нет. В домике при храме не светится ни одно
окошко.
Мне назначено на восемь. Уже скоро девять, а священник все не идет.
Может, забыл, что сам передал через Олю, чтобы я приехал именно
сегодня, именно к восьми утра?
Зачем же в таком случае я здесь замерзаю? Говорят, он молод, этот
Александр Мень. Говорят, встречаться с ним небезопасно...
Но куда деваться, если ни у людей, которых я знаю, ни в книгах,
которые мне доступны, я не могу найти ответы на мучающие уже несколько
лет вопросы? Недавно, будучи в одном доме, знакомлюсь со студенткой
первого курса факультета психологии МГУ. Зовут её Оля. Она верующая.
Рассказывает, что её батюшка — замечательный человек, кладезь знаний.
Я далёк от религии. Батюшка так батюшка, я как голодный, жаждущий
хлеба познаний. Обстоятельства таковы, что прежнее моё мировоззрение
рухнуло, новое не складывается. Никогда не думал, что это может
быть так мучительно. Прошу Олю поговорить со священником, может,
у него найдется время встретиться.
И вот эта встреча назначена. А его все нет и нет.
Оля говорила, что Александр Мень красивый, величественный.
Каков бы он ни был, он необязателен. Я уже окоченел. Жду полтора
часа. Почему же я не ухожу? Давно пора автобусом на станцию и в
электричку, уже возвратился бы в Москву, домой.
[187]
...Падает снег. И вдруг за его пеленой возникает прохожий. Одет
не по погоде. Шляпа. Пальто. Бежит. Ко мне.
Батюшка, в тот момент вы не показались ни красивым, ни тем более
величественным. Я увидел перед собой тоже замерзшего, как цуцик,
человека.
— Извините, ради Бога! Что-то случилось на линии. Не было тока.
Час просидел в электричке. Я ведь из Семхоза, из-под Загорска.
Открывается калитка, поднимаемся на крыльцо домика, отпирается
одна дверь, другая.
— Садитесь. Согревайтесь. Я сейчас.
Тесный кабинетик. Тепло. Полки, втугую уставленные книгами. Иконы.
Письменный стол, два кресла. Оставшись один, озираюсь, привыкаю.
Появляетесь вы, в черной рясе, с большим серебряным крестом на груди.
И только теперь вижу — красивый, величественный. В руках две большие
чашки с крепким дымящимся чаем.
Сидим друг против друга. Ваши внимательные, веселые глаза излучают
открытость.
И все же трудно, очень трудно начать говорить. Я боюсь, что все
мои вопросы будут вам непонятны, странны.
В самом деле, с тех пор, как я начал заниматься в полуподпольной
лаборатории парапсихологии, регулярно читать литературу — книги,
ксерокопии, рукописи по поразительным проблемам, о существовании
которых раньше и не подозревал, с тех пор, как я начал лечить людей
и, к собственному изумлению, действительно вылечивать их, с тех
пор в мою жизнь вторглось новое измерение, нарушающее прежние привычные
ориентиры.
Оказалось, что вокруг меня множество людей, некоторые из них с
высокими научными степенями, занимающихся изучением неопознанных
летающих объектов, поисками снежного человека, исследованием таинственных
свойств пирамид... Многие пропагандируют «Агни-йогу» Елены Ивановны
и Николая Константиновича Рерихов, где утверждается, что в Гималаях
таятся чуть ли не бессмертные мудрецы Шамбалы, влияющие на движение
мировых процессов, а при желании и на любого жителя земли.
[188]
И тут вы впервые перебиваете мой сумбурный монолог
— Если эти мудрецы существуют: пусть уходят на пенсию! Только за
наш век две мировые войны, кровавая революция, террор, которому
нет конца. И ядерный дамоклов меч!
Вы поднимаетесь с кресла, обводите задумчивым взглядом полки, берете
одну книгу, другую, подносите их мне и так доверчиво, так просто
произносите слова, ключом отмыкающие дверь в моё будущее:
— Поверьте, никакого чуда в том, что вам удается целить, нет. Такая
способность присуща каждому, как слух, зрение. Все это дремлет в
человеке в свернутом, зачаточном виде. Русская православная церковь
относится к целительству отрицательно. Вы ещё с этим столкнетесь.
Современная церковь ревнует к целителям, потому что утратила этот
дар. А ведь когда-то, в первые века христианства, свой целитель
был при каждом храме...
В моих руках том Владимира Соловьева и книга некоего Светлова «Истоки
религии». Я, конечно, не знаю ещё, что Э. Светлов — один из ваших
псевдонимов.
Вы провожаете меня. Оказывается, в соседней комнате, в коридорчике,
уже сидят, стоят люди, целая очередь жаждущих встретиться с отцом
Александром Менем. У них свои вопросы, своя тревога, боль и надежда.
2
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! По своей вечной беспечности
я никогда не записываю того, что вы говорите. За двенадцать лет
нашего общения набралась бы ещё одна, ваша книга. Не записываю,
не включаю магнитофон. Ваше присутствие кажется таким естественным,
вечным. Не снимать же на пленку каждый раз восход солнца!
Если бы люди, которые находились рядом с Христом, с апостолами,
были грамотными, вели бы они записи? Навряд ли. Присутствие чуда
захватывает, думаешь — ему не будет конца...
[189]
Помню лишь то, что помню.
Зимнее утро. Ещё темно. Выходишь из метро к пригородным кассам
Ярославского вокзала, покупаешь билет на электричку и каждый раз
видишь знакомые лица. Замерзшие, молодые, счастливые. Эти люди тоже
едут в Пушкино, в храм Новой Деревни.
Электричка шпарит мимо заснеженных московских окраин, заводов,
заборов, дач. Медленно, как бы спросонья, светает. Я везу очередную
стопку прочитанных книг, которыми вы «окармливаете» меня. Книги
разные — богословские, научные, философские. Снимая одни вопросы,
они пробуждают ещё больше других. Во мне идет огромная работа. Вы
никуда не подталкиваете меня, предоставляете полную духовную свободу.
Автор девяти изданных книг стихов и прозы, я давно уже не могу
писать по-прежнему. Мыслить по-прежнему. Хотя все, что я писал раньше,
было искренним, но прежнее понимание мира, людей, событий видится
теперь ущербным: в нём не хватает главного, основного.
Чего?
За эту зиму я приезжаю к вам много раз. И все жду, когда вы прямо
скажете: «Надо креститься. Только христианство дает единственно
верную точку отсчета, единственно верный путь». Об этом кричат все
ваши сочинения!
Но вы почему-то этого не говорите и продолжаете «окармливать» книгами.
...Вот и Пушкино. У остановки автобуса № 24 собираются все те же
парни и девушки. Они разные, но это одна семья. В подошедший автобус
подсаживаются местные старушки и старики. Члены той же семьи. Знают
друг друга. Здороваются, улыбаются. Едут в храм как на праздник.
Автобус минует невзрачные кварталы городка, у перекрестка сворачивает
влево к старому Ярославскому шоссе, к Новой Деревне. Чистый снег
оттеняет зелень сосен. Встающее солнце освещает купол скромного
деревянного храма в проулке.
Сняв кепку, поднимаюсь на паперть. Слева и справа сидят нищие —
худой старик с соплей на носу и тетка с толстыми щечками, хитрыми
глазками пропойцы. Оба
[190]
они противны, как всякие паразиты. Я как бы не замечаю их нагло
протянутых рук, прохожу мимо.
Служба уже идет. Трогательно поют старушки на клиросе, у правого
придела очередь. Вы стоите там под большой иконой Св. Троицы, накрываете
епитрахилью склоненную голову.
Хотя я здесь не впервые, многое мне невнятно, но в этот раз я,
чужой, некрещеный, осознаю то, чего никогда нигде до сих пор не
испытывал: здесь мой дом, здесь хорошо, по себе. И в то же время
я боюсь того, что называют «обрядоверием»: когда фанатически поклоняются
внешнему, форме.
К концу богослужения, когда все вслед за вами поют «Отче наш»,
обращаю внимание на светящееся лицо хрупкой пожилой женщины, стоящей
на левом клиросе. Из глаз её изливается зримый поток любви. Как
луч солнца, он освещает каждого, вызывая ответное чувство.
— Кто это? — спрашиваю я, когда прихожане расходятся после целования
креста и проповеди.
— Это моя мама. Елена Семеновна. Знакомьтесь. Хочу вас попросить,
если можно, попробуйте ей помочь — у нее больная печень.
Вы доверяете мне своего самого близкого, самого любимого человека.
Может быть, именно поэтому, потом, когда мы остаемся наедине в
кабинетике, я осмеливаюсь:
— Отец Александр, батюшка, крестите меня. Я, кажется, дозрел.
— Это в вас говорит пионерский энтузиазм, — отвечаете вы. — Давно
читали Евангелие?
— В своё время всю Библию одолел, — говорю я, несколько обидевшись,
— в Коктебеле целую зиму читал, заставила Мария Степановна Волошина.
— К Ветхому Завету нужен ключ. А вот Евангелие... Есть Евангелие?
Спокойно, не торопясь, прочтите заново. Когда вы на самом деле дозреете,
я это почувствую, сам назначу время крещения. Договорились?
Чувствую, что вы, может быть, и правы. Но мне обидно. И я спрашиваю
вас о неприятных нищих на паперти: с какой стати нужно подавать
милостыню им, явным тунеядцам?
[191]
— Солнце одинаково светит всем, — отвечаете вы, — как и милость
Господня. С чего это вы взялись судить этих несчастных? Кто знает,
что довело их до такого состояния...
3
Всю зиму, весь 78-й год, как бы ни был занят, я держу связь с Еленой
Семеновной, бываю у нее дома. Часто и всегда неожиданно мы встречаемся
в этой маленькой квартирке с вами, когда вы навещаете свою маму,
привозите продукты, лекарства.
Вы знаете о том, что у Елены Семеновны катастрофически разрушена
печень. Я могу лишь снимать боли и страшный зуд.
Конечно же, она много рассказывает мне о вас, вашем детстве, о
«катакомбной» церкви, о вашей тете, дает прочесть тетрадь с её воспоминаниями.
Однажды дарит синенькую книжечку, изданную в Варшаве, — Молитвослов,
по которому выучил молитвы и который я благоговейно храню, как реликвию.
Вот пишу сейчас, и, как живая, встает передо мной ваша мама, её
лицо изумительной библейской красоты, словно запечатлевшее своими
чертами времена Авраама, Исаака и Иакова. Ни возраст, ни болезнь
не властны над ней, когда она видит вас, когда мы о вас говорим.
Она вся светится божественной материнской любовью. Один раз она
проговаривается: «Ему тяжело. Очень тяжело. Володя, когда умру —
не оставляйте его. Заклинаю вас Богом».
А ведь Елена Семеновна не знает и десятой доли того, в какой обстановке
происходит ваше служение. С чердака соседнего дома агенты КГБ снимают
на пленку каждого входящего в храм, настоятель, ревнивый и завистливый,
приставлен следить за каждым вашим шагом, за каждой проповедью.
Есть осведомители и среди прихожан.
Но это ещё не все.
Однажды, когда весенним вечером мы вместе выходим от Елены Семеновны,
я спрашиваю:
[192]
— Александр Владимирович, а вам известно, что некоторые диссиденты
считают вас глубоко законспирированным генералом КГБ? Будто вы нарочно
группируете вокруг себя молодежь, московскую интеллигенцию, выслушиваете
исповеди и доносите.
— Вот этого я ещё не знал! — хохочете вы, как ребёнок. — Зато уже
слышал, что я — законспирированный агент сионизма. Другие утверждают,
что Мень — тайный католик, борется против православия. А в органах
считают, что я агент ЦРУ, диссидент. Теперь вот, оказывается, я
— генерал КГБ, никак не меньше!
— Ну, если вы генерал, то я полковник. — Почему?
Рассказываю о том, как в своё время в Сухуми часто встречал в троллейбусе
незнакомого человека, который всегда приветствовал меня восклицанием:
«Салют, полковник!» Когда я поинтересовался, отчего именно полковник,
тот сообщил, что каждый сразу рождается в воинском звании. «Вот
вы, хоть и хромой, невоеннообязанный, типичный полковник! И хоть
из кожи вон лезьте — никогда не станете генералом!»
Александр Владимирович, вы смеетесь, говорите, что более оригинальной
точки зрения на человека ещё не встречали. А я впервые с тревогой
думаю о вас, вашей судьбе: «Воистину Вы один стоите на семи ветрах.
Что Вас ждет? Трагическая судьба апостолов Христа?»
С того времени тревога не отпускает никогда. А вы с тех же пор
шутливо стали называть меня «Полковник».
4
Все это время я читаю и перечитываю Евангелие, другие богословские
книги. У меня ни на йоту нет сомнения в правильности сделанного
выбора. Но как трудно практически, ежедневно следовать заповедям
Христа! Дома у меня отчаянная обстановка. Беспомощные родители-пенсионеры,
плохо с сыном. Давно перестали печатать, хроническое безденежье.
[193]
Я разрываюсь между своими близкими, бытом потоком больных, которых
принимаю каждое утро1.
Как-то летом стою в магазине, в хвосте очереди. Какой-то верзила
лезет за колбасой к прилавку, отталкивая безропотных старушек. Я
прошу его встать в очередь. «А тебе, жид, что, больше всех нужно?!»
— оборачивается он ко мне.
В ответ на оскорбление моя правая рука автоматически сжимается
в кулак — рефлекс, воспитанный годами унижений. Ещё секунда — вспыхнет
драка.
И тут, отец Александр, я вспоминаю вас, Евангелие, заповеди Христа.
Как трудно дается каждое слово! Будто учусь говорить на новом, невероятном
языке:
— Как тебя кличут? — спрашиваю верзилу. — Я за тебя буду Бога молить.
Его кулаки опускаются тоже. Так и не купив колбасу, верзила выходит.
Очередь с недоумением смотрит на меня. А я весь горю от неведомого
жара.
И вдруг парень появляется снова. Подходит. Жалкий, убитый.
— Браток, прости меня. Слышь, прости...
Вот так я учусь, постигаю новые нормы отношения к людям, к миру.
Именно в это время ко мне фантастическим, неисповедимым путем,
как бы сама собой, попадает закопченная от пожара икона Христа.
На открытой книге, которую Он держит в руках, выведено: «Приидите
ко Мне все труждающиеся и обремененные».
Поразительно, что, ничего не зная об этих событиях, при очередной
встрече вы внезапно говорите:
— У нас двенадцатого июля большой праздник — день апостолов Петра
и Павла. Готовьтесь. Приезжайте, После службы я вас крещу.
Наступает канун праздника. Поздно вечером завожу будильник, ставлю
стрелку звонка на шесть утра, чтобы, не дай Бог, не проспать, снова
повторяю молитвы,
1 Автор этих воспоминаний оказывает
помощь больным людям совершенно бескорыстно. — Ред.
[194]
«Символ Веры», ещё раз удрученно перебираю события грешной своей
жизни.
И вот тут началось.
«Да что же ты делаешь?! — думаю я, который столько месяцев ждал
этого дня крещения. — Носить крестик, лобызать иконы, ставить свечки
со старушками, говеть... Как мог дойти до жизни такой: по доброй
воле отдавать себя в объятия церкви, поддакивающей государству во
всем... Отец Александр Мень — просто исключение. А я, как всякий
человек, не вписавшийся в систему, ищу утешения, способ забытья.
Ещё вопрос ~ есть ли эта вечная жизнь, Царствие Небесное?»
Эти мысли будто жерновами размалывают в прах все, к чему я пришел
за последние месяцы, все плоды духовной работы.
В конце концов ложусь спать во втором часу ночи, приняв окончательное
решение — не ехать в Новую Деревню. Но не могу заснуть. Лишь закрываю
глаза, в них мелькание черных и белых полос, пятен. Морок, головокружение.
Встаю. Включаю свет. Мелькание полос уже в открытых глазах продолжается.
Ничего подобного ни до, ни после со мной никогда не было.
Взгляд падает на стену, на образ Спасителя. «Господи, Иисусе Христе,
спаси меня!» — с отчаянием обращаюсь я к Богу, поднимаю правую руку,
неумело осеняю себя крестным знамением. И тотчас наваждение пропадает.
Как отсеченное. Четыре утра. Ложусь спать.
Через два часа звонок будильника поднимает с постели. Свежее летнее
утро. Быстро встаю, собираюсь. Выспавшийся, твердый, счастливый
тем, что предстоит.
В своем кабинетике после службы вы крестите меня во Христа.
Исповедав, отпускаете грехи всей предыдущей жизни. Говорите, что
теперь я чист, как новорожденный. Надеваете кипарисовый крест на
цепочке.
Охватывает ощущение огромной ответственности.
Я рассказываю о том, что произошло накануне вечером.
— Дорогой мой, простите! Я не предупредил вас. Такое бывает. Часто
бывает. Это — типичное нападение
[195]
темных духовных созданий, дьявольских сил. Как хорошо, что вы обратились
за помощью к Господу! Знаете, бывали случаи, когда человек, едущий
креститься, внезапно засыпал в вагоне и проскакивал Пушкино, бывало,
садился не в ту электричку, оказывался в Болшево или где-то в другом
месте. Бывало всякое!
Вы горячо обнимаете меня, дарите переплетенную ксерокопию вашей
книги «Вестники Царства Божия». Надписываете:
«Чтобы память об этом дне не гасла никогда. А. 78.12. VII.
5
Приобщение к жизни церкви, к церковному календарю словно подключает
к вечности. Святые и мученики христианства становятся такими же
близкими и родными людьми, как и те, кто окружает тебя в храме.
Постепенно слитная масса молящихся открывается собранием ярчайших
индивидуальностей, действительно твоих братьев и сестер. Это только
сторонний взгляд мог видеть в них безликую толпу.
Пожилая русская крестьянка из Новой Деревни — Мария Яковлевна.
Сколько страданий выпало ей в жизни! Но сколько доброты в улыбке,
в глазах. Увидит — непременно поздравит с праздником, поцелует,
скажет: «Спаси тя Христос, Володя!»
И сердце отзовется жаром ответной любви и доброты,
А трогательный, слабый голосок Сонечки, издали узнаваемый в хоре!
Она всегда на своем месте, как звездочка на небосклоне.
За несколько лет как-то незаметно я начинаю чувствовать себя одним
из членов истинно христианской семьи.
Батюшка, как я жалею, что не сохранил ни одной из ваших записок
с просьбой помочь тому или иному прихожанину. В конце каждой был
рисунок — заяц или белочка... Мало того, что у вас сотни и сотни
прихожан, и каждого вы знаете по имени, держите в памяти его жизнь
со всеми проблемами, для каждого у вас ещё находится аналог в царстве
животных или растений.
[196]
Все серьезное, значительное, что исходит от вас, часто подается
в шутливой форме. А сколько в вас самом детского, ребяческого!
Но уже седина начинает побивать усы и бороду... Наступает день,
когда мы справляем поминки по Елене Семеновне — вашей маме.
А через несколько месяцев морозным метельным вечером раздается
неожиданный тройной звонок. Открываю дверь.
Замерзший, занесенный метелью, с опухшими подглазьями, стоите вы,
мой батюшка! В одной руке тяжелый портфель, в другой — авоська с
пакетами молока, бутылками кефира, коробкой яиц, сливочным маслом,
апельсинами.
— Так вот где вы живете, Полковник!
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша, так в тот вечер вы
входите в мой дом, знакомитесь с моими родителями, сыном. Воочию
видите обстановку, о которой знаете до сих пор по моим рассказам.
Мы все сидим за столом на кухне, ужинаем, угощаемся апельсинами.
У моих домашних с вами полный контакт, будто знаете друг друга всю
жизнь.
— Батюшка, ну зачем вы тащили эту авоську, стояли в очередях? —
говорю я, когда мы уединяемся.
— Полковник, сегодня скользко, метель. Вам же трудно ходить по
магазинам, — отвечаете вы. — А я все равно был в городе.
Вы опускаетесь в кресло, стоящее напротив моей оранжерейки с тропическими
растениями. И... я вижу смертельно усталого человека, которому хочется
хоть минуту побыть одному.
Выхожу, плотно закрыв дверь.
— Какой дивный у тебя батюшка, — говорит мать, — неужели все священники
такие? Я прикладываю палец к губам. Через четверть часа дверь открывается.
— Чудные растения, Полковник! Будто побывал в джунглях Амазонки!
Ну, побежал, ещё успею на электричку 21.40. — И вдруг жарко шепчете
в ухо: — Вызывали на допрос.
[197]
В ответ на мой растерянный, вопрошающий взгляд' уже с лестницы
победное, громогласное: — Ничего. Прорвемся!
6
Здесь, в самом центре тоталитарного атеистического государства
создан гигантский труд, в котором прослеживается история духовных
исканий всего человечества. Каждый из шести томов этого труда приводит
к неопровержимому выводу: история человечества — это его путь к
Богу. Кружной, запутанный, исполненный трагических отступлений,
но имеющий постоянный вектор.
Труд этот создан одним человеком.
Вы молча сидите в машине рядом со мной. Едем по Ярославскому шоссе
в поселок Семхоз.
Я никогда, ни разу не спросил вас, каким образом удалось переправить
в Бельгию и напечатать там эти книги. Знаю, есть темы, о которых
до поры не следует говорить. Часто вижу, как вы условными, только
вам внятными закорючками, записываете в свои истрепанные записные
книжки фамилии, адреса, телефоны. Это чтобы при обыске не навредить
людям.
Вам, священнику, на деле ежедневно проповедующему открытость, любовь,
ненасилие, приходится вести жизнь конспиратора. Годами, десятилетиями,
в любое время суток быть готовым к аресту.
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Что, кроме молитвы,
я могу сделать для вас?!
Какую ненависть в высших кругах церковной иерархии вызывает то,
что в ваших жилах течет еврейская кровь! Кровь апостолов, Богородицы,
Самого Христа! А ещё ненавидят из зависти. Человека, в эпоху гонений
на религию привлекающего своей проповедью, своим служением тысячи
сердец, в одиночку создавшего труд всемирного значения. Духовные
пастыри, к своему позору, ухитряются не печатать вас в изданиях
Патриархии. В содружестве с другими «пастырями» из органов безопасности
только и ждут момента, чтобы изолировать от людей, уничтожить.
[198]
— О чем грустите, Полковник?
— Так. Ни о чем, батюшка.
Веду свой «Запорожец» с ручным управлением, который недавно .получил
через собес и который вы сегодня освятили возле церковных ворот.
Веду особенно осторожно: рядом драгоценнейшая из человеческих жизней.
— Тормозните. Остановитесь! — просите вы. На крутом взгорке оставляем
машину, выходим на обочину.
— Взгляните, какая красота! Вон там, внизу, в долине Радонеж —
родина преподобного Сергия! Давно хотел показать вам это место.
Вы с любовью рассказываете о святом подвижнике, удостоившемся явления
Богородицы, великом патриоте земли русской.
Внимаю вам и жалею, что вас не видят, не слышат сейчас некоторые
начальники русского православия. Вроде бы каждый день призывают
других к покаянию. Так пусть же, если когда-нибудь прочтут эти строки,
пусть запоздало покаются сами в том, какую судьбу уготовили Александру
Меню!
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Ваши губы шевелятся.
Вы стоите на краю шоссе, на обрыве и молитесь:
— О священная главо, преподобие и богоносне отче наш Сергее...
Я вслушиваюсь, робко повторяю за вами:
— Молитвою твоею и верою и любовию яже к Богу, и чистотою сердца...
А потом мы приезжаем в Семхоз, и я впервые попадаю в ваш дом.
Сегодня здесь буду рассказывать вам о замысле произведения, задуманного
в эти последние годы: Для этого вы и пригласили меня к себе. Я волнуюсь.
Весь опыт моей духовной жизни стал как бы кристаллизоваться, появилось
острое ощущение, что я просто обязан довести его до людей.
— Сейчас угощу вас обедом. Сварю супчик, — говорите вы и действительно
начинаете готовить обед.
[199]
— Батюшка, спасибо. Если из-за меня — я не ем первое. И вообще,
не хочу есть. Давайте лучше поговорим,
— Нет, Полковник, нет, Полковник! Куда же делся половник? — напеваете
вы, что-то помешивая в кастрюле, ставите на плиту сковородку, наливаете
воду в чайник.
Мне кажется, приготовление обеда доставляет вам удовольствие. Да
и все, за что вы беретесь, — делаете с удовольствием.
По воззрениям раджа-йогов, положительные или отрицательные вибрации
человека переходят в его изделия, будь то приготовленная пища, произведение
искусства или, скажем, построенный дом.
Во всяком случае, вы угощаете меня вкуснейшим обедом, потом пьем
кофе, и я рассказываю о замысле будущей книги.
Вы сидите, подперев рукой бороду. То хмуритесь, то улыбаетесь.
Потом встаете, прохаживаетесь у стола. И вдруг перебиваете меня:
— Пишите немедленно!
— Но я, по-моему, ещё не готов. И потом — кто это опубликует?
— А это не должно вас волновать. Все в руках Господа. Ваше дело
— написать. Это необходимо. Сколько уже написано?
— Ни строчки.
— Ну, Полковник, вы просто лентяй. Надо торопиться, пока мы живы.
Кто знает, что нас ждет... Благословляю! — Вы осеняете меня крестным
знамением: — Пишите свободно, в полную силу. И учтите, как ни занят,
буду приезжать, слушать, что вы там накарябаете.
7
Так это началось.
Трудно представить, смог бы я написать роман без вашей поддержки.
За эти годы у меня умирают родители — сначала мать, потом отец.
Арестовывают людей, которых я считал самыми близкими друзьями. И
каждый день — больные со всех городов и весей.
[200]
Из-за отчаянных трудностей работа над романом растянулась на семь
лет. Все это время вы рядом. Раз или два в месяц, в зной ли, в стужу,
приезжаете ко мне, и я раскрываю синюю папку, где накапливаются
листы рукописного текста. Читаю вслух. Вы то попиваете чай, то поднимаетесь,
ходите взад-вперёд по комнате, то ставите пометки-закорючки на листке
бумаги.
Не помню ни одного случая, чтобы вы сделали замечания по тексту,
по композиции вещи. Зато когда чувствуете, что я где-то недостаточно
четок мировоззренчески, робею в каких-то выводах, которые кажутся
мне слишком ошеломляющими для читателя, вы произносите целую лекцию.
Воистину вдохновляя.
Потом отвожу вас на Ярославский вокзал.
— Храни вас Господь! — вы крестите меня, выходите из машины, не
оглядываясь шагаете к электричке. Широкоплечая фигура в шляпе, плаще,
с неизменным портфелем в руке. Вот уже толпа заслоняет вас...
Однажды летним днем раздается телефонный звонок. Это Лидочка Муранова
— прихожанка нашего храма, профессиональный звукооператор, портниха,
мастерица на все руки.
— Владимир Львович! У меня отец Александр. Он плохой. Температура,
наверное, под сорок! Что-то с позвоночником. Звоню тайно от него,
не разрешает вас беспокоить.
Записываю адрес. Мчусь на «Запорожце» в один из арбатских переулков.
Вхожу в квартиру, где вы стоите, что-то диктуете на магнитофон,
морщась от боли.
Дотрагиваюсь до вашего лба. Действительно пылает. Вместе с Лидой
заставляем измерить температуру. Тридцать восемь и девять.
Выясняется, что у вас периодически происходит нагноение врожденной
кисты позвоночника. Сейчас — особенно острый случай.
Звоню знакомому хирургу в 71-ю больницу, в Кунцево. Тот говорит,
что это дело серьезное, необходимо срочно вскрыть нагноение, произвести
небольшую операцию. Обещает встретить нас в приемном покое.
— Александр Владимирович, едем! Немедленно.
— Да что вы, Полковник! Рассосется.
[201]
Мы с Лидой насильно собираем вас, сводим к машине. Смотрю, вы уже
и сесть-то как следует не можете, привалились боком.
Выезжаю из путаницы арбатских переулков, слышу призывный сигнал
черной «Чайки», которая, обогнав нас, приостанавливается у тротуара.
В «Чайке» сидит человек в белом одеянии митрополита.
— Это Ювеналий. Тормозните, Полковник!
Через минуту растерянно следую за «Чайкой» в одиночестве. Машина
митрополита вместе с вами въезжает в ворота иностранного отдела
Патриархии на улице Рылеева.
Жду у кромки тротуара. Жду вот уже десять минут, двадцать минут,
полчаса. Ждет в приемном покое хирург.
Наконец вы выходите, идете как-то боком, прихрамывая. Улыбаетесь.
— Простите! Ювеналий, кажется, единственный из иерархов, кто ко
мне хорошо относится. Выручает как может...
— А знаете, батюшка, что в вашем состоянии промедление опасно?
— Все в руках Божиих!
Хирург действительно ждет в приемном покое. Поднимаемся лифтом
в его кабинет. Оттуда вас уводят на осмотр.
Вскоре вы появляетесь вместе с хирургом.
— В принципе, необходима кардинальная операция, — говорит он, —
а сейчас нужно хотя бы вскрыть воспаленный очаг. Под местной анестезией.
И учтите, после этого больному придется остаться до утра.
Вы вопросительно, как ребёнок, смотрите на меня.
— Может, не надо?
Я соглашаюсь. Это — единственный случай, когда я принимаю решение
за вас. И остаюсь один в кабинете.
За то время, пока вы находились в операционной, что я только не
передумал. Ведь ваши родные ни о чем не знают... Остается только
молиться, чтобы все сошло удачно.
[202]
— Полковник! Вы тут совсем заскучали? — Санитары вводят вас, укладывают
на диван, бледного, обмотанного бинтами.
Следом входит хирург.
— Я ухожу. Вот ключ от кабинета. Вот лекарства. Утром сделают перевязку
— можно будет потихоньку ехать домой. Кстати, вот градусник. Через
час-полтора измерьте температуру.
— Сколько сейчас времени? — спрашиваете вы, когда мы остаемся вдвоем.
— Пятый час.
— Прекрасно! Доеду домой засветло.
— Никуда вы не поедете!
— Поеду! Поеду! — напеваете вы, начиная подниматься. — Я прекрасно
себя чувствую! Прекрасно!
— Вот сейчас отойдет заморозка — узнаете!
— Полковник, если вы ко мне действительно хорошо относитесь, помогите
надеть туфли и пиджак.
— Ни за что! А ну-ка, ложитесь! Учтите, батюшка, дойдет до драки.
Я вас никуда не пущу.
— Ладно. Полежу полчаса и поедем. Договорились?
Я решаю не отвечать. Надеюсь, что вас разморит и вы уснете. Подхожу
к окну, смотрю на больничный двор, на зелень деревьев.
— По-моему, температура упала. Полковник, не сердитесь. Давайте-ка
её измерим.
Через минуту вы победно протягиваете градусник.
— Тридцать шесть и восемь!
— А вы его стряхнули, прежде чем ставить?
— Конечно!
— Поставим ещё раз, — стряхиваю градусник, засовываю вам подмышку.
— Александр Владимирович, нехорошо обманывать ближнего!
По прошествии пяти минут забираю градусник — тридцать семь и четыре.
— Да разве это температура?! — вы снова поднимаетесь. — Владимир
Львович, Володя, ну ради Христа, давайте уедем отсюда! Хочу домой.
Дома и стены помогают, серьезно!
Вы обезоруживающе улыбаетесь, просите. И я сдаюсь.
[203]
Забрав лекарства, выходим из больницы. Поддерживаю вас, несу ваш
тяжелый портфель. И слышу смех. Вы хохочете до слез, хотя даже смеяться
вам очень больно.
— В чем дело, батюшка?
— Посмотреть со стороны — два дервиша. Один еле тащится, другой
хромает. Хорошенькая пара!
Добредаем до «Запорожца». Сразу начинается новая атака.
— Надеюсь, вы правите на Ярославский вокзал?
— Нет уж, отвезу прямо в Семхоз, домой.
— Ни в коем случае! Поеду на электричке. В машине мне больно; трясет.
— А в электричке, значит, не трясет?
— Не трясет! Электричка давно уже дом родной, рабочий кабинет.
Если удается сесть, я там пишу, читаю. Привык. А сейчас в машине
мне больно. Ладно, Володя?
— Ладно, Саша, — впервые тогда вырывается у меня.
На Ярославском вокзале усаживаю вас в электричку. И вы тотчас вынимаете
из портфеля авторучку, лист бумаги, подкладываете папку.
8
После того как вы приезжаете ко мне послушать новые страницы романа,
я обычно не сразу отвожу вас на вокзал. Часто нам приходится часами
колесить по улицам и переулкам Москвы, посещать квартиры, где вы
совершаете требы ~ причащаете больных и умирающих, крестите, венчаете.
Я стараюсь помочь вам, как могу.
Душным летним днем вы просите отвезти вас в район Тушино. Долго
плутаем в поисках дома для престарелых. Наконец въезжаем в заросший
тополями двор.
Вы выходите из машины и говорите:
— Подождите здесь. Там очень страшно.
— Ничего, батюшка. Я с вами.
— Нет. Вы не представляете того, что там делается. Вам не вынести.
Вы идете по тропинке сквозь тополиный пух, отворяете обшарпанную
дверь.
[204]
Оставшись один в машине, думаю о вашем одиночестве. Официально
крестить, венчать, совершать таинство Причастия разрешается только
в церкви. Каждый раз, выходя навстречу людям, вы рискуете...
Мы же, ваши духовные дети, часто забываем об этом, относимся к
вам потребительски, забываем о той обстановке, в которой происходит
ваше служение. Многие вас просто компрометируют. Кто разводится
после венчания, кто, едва покаявшись, тотчас ухитряется совершать
чудовищные поступки. Сегодня вы рассказали мне о парне, который
ударился в диссидентство, а потом написал из следственного изолятора
под диктовку клеветническое письмо на вас. Вы рассказали об этом,
ничуть не осуждая слабого, неумного человека.
И когда я возмутился, услышал:
— А что вы хотите? Если заметили, в храмах много просто душевнобольных.
Имеем тот человеческий материал, какой есть. Христос приходил не
к ангелам...
Через час обшарпанная дверь отворяется. Вы идете ко мне какой-то
серый, постаревший.
— Извините, Полковник. Я вас задержал. Молча едем на Ярославский
вокзал.
— Что там было, батюшка?
— Одиночество, унижение, безысходность, ужасающая бедность, запах
мочи, грязные, рваные простыни. Несчастные старушки! Причем ведь
почти у всех благоденствуют дети, внуки. Сдали их государству помирать.
— Что ж это делается? Батюшка, вам приходится выслушивать исповеди
сотен людей. Что они о себе думают?
— Ох, Полковник! Кто приходит получать благословение на выдирание
зуба, кто злится на тещу, а кто предъявляет претензии к Богу — мол,
никак не внимает его молитвам. Все это жертвы, недолюбленные люди,
которые не получили ни крохи любви и поэтому сами не могут никому
её дать. Нужно терпение...
— Александр Владимирович, у вас усталый вид. Не пора ли в отпуск?
— Честно говоря, ехать некуда. Раньше, много лет, ездил в Коктебель,
снимал комнату. Там было хорошо. Работал, купался. Последний раз,
пока меня не было,
[205]
нагрянули с обыском, все перевернули... Напугали хозяйку. Могу
ли я кого-нибудь подводить?
9
В среду, во второй половине дня, вы должны приехать ко мне. А на
столе неоконченная глава, может быть, самая важная в романе.
Встаю рано. Летнее утро. Представляю, как сейчас вы в облачении
стоите в потоках льющегося из окон храма солнечного света: «Благословенно
Царство Отца и Сына и Святого Духа!»
Притом, что я регулярно, как все прихожане, бываю в Новой Деревне,
исповедуюсь, причащаюсь, всегда не хватает этого чувства приобщенности,
подключения к высшему.
И все-таки одно сознание того, что в маленьком подмосковном храме
сейчас идет служба, идет литургия, у алтаря за царскими вратами
вы взываете к Господу, — одно это сознание дает уверенность, что
ничего плохого — ни со мной, ни с другими людьми, ни с миром — не
случится.
Я знаю, есть верующие из других стран — православные и католики
Италии, Франции, Бельгии, даже Соединенных Штатов, которые идут
на большие затраты, только чтобы приехать и хоть раз поучаствовать
всем сердцем в богослужении, идущем в вашем храме.
Помолившись, сажусь за работу в надежде, что успею завершить главу
до нашей встречи.
И вдруг телефонный звонок.
— Полковник! Я только что приехал. Звоню, чтобы предупредить: сегодня,
наверное, не увидимся.
— В чем дело?! Я думал, вы сейчас служите.
— Какое там! К десяти срочно вызвали в Патриархию. А к двенадцати
— в Совет по делам религий.
— Что-то случилось?
— Все то же. Молитесь за меня.
— Минуточку! Александр Владимирович, Сашенька, не вешайте трубку!
Я немедленно выезжаю. Я должен быть с вами. Где мы встречаемся?
[206]
— Полковник, вам надо писать. Зачем портить рабочее утро?
— Да неужели вы думаете, что теперь я смогу что-то писать?!
— Хорошо. В районе Зубовской. У памятника Толстому. В одиннадцать
тридцать.
... Заранее подъезжаю к скверу. Разгорается жаркий, душный день.
На скамейках пенсионеры читают газеты, мамаши катят коляски с младенцами.
«Господи, сохрани и помилуй батюшку моего, отца Александра, охрани
его от всякой беды, от всякого зла...» Я стою возле памятника, молюсь,
как умею.
Последнее время в газетах появились статьи, где Александра Меня
чуть ли не впрямую называют агентом ЦРУ. Вы уже не раз получали
письма антисемитов, грозящие убийством...
Наконец в конце бульварной аллеи вижу вас. Вы идете навстречу,
широко улыбаетесь.
Садимся в машину, трогаемся с места.
— Вызывают на допрос. В Совет по делам религий.
— Почему не в КГБ?
— Наверное, так им удобнее. Так сказать, под религиозной сенью...
Вернее — антирелигиозной.
Мы выезжаем на Садовое кольцо, подкатываем к большому особняку.
— Батюшка, буду вас ждать.
— Спасибо. Но я не знаю, сколько это может продлиться.
— Сколько бы ни продлилось.
Палит солнце. Рядом рокочет Садовое кольцо. В запахе гари гонит
оно бесконечный поток автомашин. Под чахлыми липами идут прохожие.
Почти каждому из них всего через полтора-два года станет известно
имя человека, которого сейчас допрашивают в стенах вот этого особняка.
Оттуда отъезжают «Волги» с зашторенными задними стеклами. Может
быть, в одной из них вас увозят на Лубянку или в Лефортово...
«Господи, Иисусе Христе, прошу Тебя, сохрани и помилуй батюшку
моего Александра!»
Но вот вы появляетесь, улыбаясь. Садитесь в машину.
[207]
— Все-таки замечательно, Полковник, что вы тут ждали! Я чувствовал,
слышал, как вы молитесь.
— Все, батюшка?
— Какое там! У них, видите ли, обеденный перерыв. До двух часов
мы свободны. Поехали к вам слушать новые главы.
— Не успеем. Осталось всего пятьдесят минут. Вам тоже надо подкрепиться.
— Не хочу есть. Выпил бы газировки. Я привожу вас в Дом литераторов,
беру в буфете бутерброды, кофе, «пепси-колу».
— Батюшка, что они от вас хотят?
— Чтобы я больше ничего не публиковал за границей, — вы пьете «пепси»
стакан за стаканом. — Интересуются, как туда попали мои рукописи.
Кстати, сейчас, когда поедем, не останавливайтесь так близко от
этого учреждения. Боюсь, они вас уже засекли.
— А я не боюсь. Давно решил не бояться. В конце концов мы с вами
ничего плохого не делаем.
Снова подъезжаем к Совету по делам религий. Снова остаюсь один.
Час проходит за часом. Вас все нет. Провожаю взглядом каждую выезжающую
черную «Волгу».
Вот уже и жара начала спадать. Без четверти шесть вы наконец подходите
к машине..
— Все, батюшка?
— На сегодня все.
— То есть?!
— Завтра должен явиться опять. К десяти утра. А сейчас поехали
слушать новые главы.
— Отец Александр, вы устали, на вас лица нет. Давайте-ка отвезу
на вокзал.
— Ни в коем случае! Едем!
Дома завариваю чай, наскоро готовлю бутерброды. Читаю недописанную
главу.
— Вы знакомы с философией Анри Бергсона?
— Нет.
— Это удивительно! В сущности, вы пишете о том же, только в художественной
форме. Следующий раз непременно захвачу Бергсона. Вам будет необычайно
интересно прочесть. Необычайно! Этот философ — один
[208]
из немногих, кто оказал на меня огромное влияние. Знаете что? Я
вам сейчас изложу содержание его основных работ. Вам это нужно,
просто необходимо.
— Спасибо! Но вам завтра рано вставать, снова предстоит эта Голгофа.
— Ничего. Только сделаю несколько звонков. И все вам расскажу.
Часа через три отвожу вас на вокзал, чтобы встретить следующим
утром и снова ехать — туда.
Так проходит несколько дней. Именно за это время у вас заметно
прибавилось седины.
10
Сентябрь 1985 года.
Теплым поздним вечером мы прилетаем в незнакомый город, где подсвеченные
прожекторами, высятся под звездами мечети, минареты.
У вас в руках полученные в Москве ключи от пустой квартиры. В центре,
у самого Регистана, отыскиваем улицу Комарова.
— Вот мы и в Самарканде! — вы сбрасываете на стул дорожную сумку.
— Давайте попьем чаю и пройдемся по ночному городу, вдохнем воздух
Азии.
Через полчаса шагаем по вымершим улицам среди спящих деревьев,
средневековых мавзолеев.
— Точно так себе все это и представлял! — говорите вы.
Понимая, что вам необходимо срочно отдохнуть, переключиться, я
выбил командировку от одной из центральных газет с обязательством
написать статью о проблемах новой застройки Самарканда, Бухары и
Хивы. И взял вас с собой.
— Как же вы будете представлять меня в дальнейшем путешествии?
Архитекторам, секретарям обкомов? Да и в гостиницах нужно будет
писать, кто я такой. Все это не так просто, Полковник. Как бы из-за
меня не было неприятностей.
— Батюшка, вы же сами всегда повторяете «все в руках Божиих»! Чтобы
не дразнить судьбу, буду гово-
[209]
рить, что вы профессор, специалист по истории Востока. Тем более,
это тоже правда. Разве вы не специалист?
На рассвете просыпаюсь от воркования горлицы за раскрытым окном.
Бросаю взгляд на диван, где вы спите. Лицо у вас хмурое, ещё не
отошедшее от московских тревог.
Тихо выхожу на улицу, углубляясь в лабиринт глинобитных заборов,
и попадаю к базарчику, где торгуют горячими лепешками, свежим солоноватым
творогом, виноградом и гранатами.
С переполненной сумкой возвращаюсь. Уже шумит чайник на газовой
плите, и вы встречаете меня умытый, с полотенцем через плечо.
— Извините, заспался. Давайте вместе помолимся.
Вы подходите к окну, за которым в синем воздухе над вершинами деревьев
встает солнце, осеняете себя крестным знамением. Повторяю за вами
слова молитвы. Отныне так мы начинаем каждое утро.
А затем выходим в город, идем смотреть музеи, гробницу Тамерлана,
старинные дворцовые комплексы, археологические раскопки. Встречаемся
с архитекторами. Вместе со мной вы вникаете в проблемы создания
современного благоустроенного жилья. Местный зодчий, молодой узбек,
показывает проекты и макеты белых кварталов-махаля, выполненных
в народной традиции — у каждой квартиры свой тенистый дворик, своя
отгороженная от других большая лоджия.
Он водит нас по Самарканду, открывает заветные уголки, недоступные
туристам.
— Полковник, обязательно напишите об этом человеке, нужно помочь
через газету, — говорите вы и добавляете: — До чего талантливый
народ!
Обедаем мы обычно на базаре или в чайхане около пруда-хауза. Вы
привыкаете к зеленому чаю, плову, мантам. Ваш лоб покрывается нежным
загаром.
Однажды, возвращаясь домой, мы проходим мимо уличного фотографа,
вы вдруг предлагаете:
— Давайте-ка снимемся!
— Не люблю я этого. Стоит ли?
— Стоит, стоит. Мало ли что может случиться. Будет память.
[210]
Вы кладете руку мне на плечо. И мы во весь рост остаемся запечатленными
на фоне древнего Регистана с его минаретами.
А на следующий день совершаем поездку в ещё более древний город
Шахрисабз. Автобус долго катит пыльной дорогой среди хлопковых полей.
Вот по обочине бредет стадо. Вы хватаете меня за руку.
— Смотрите! Видите у быков светлую полосу вдоль хребта? Это та
самая порода, которая была в Ассирии. Поразительно, все это сохранилось,
живет до сих пор...
В загаженном Шахрисабзе, осмотрев мечети, развалины мавзолеев,
мы уже в темноте подходим к новой, светящейся огнями помпезной гостинице
«Интурист». Я предъявляю своё командировочное удостоверение, прошу
номер на двоих.
— А это кто с вами? — подозрительно спрашивает администратор.
— Это не он со мной, а я с ним, с известным историком! Александр
Владимирович, давайте-ка ваш паспорт.
Очутившись в номере, умываемся.
— На этот раз пронесло, — говорите вы. — Ужасно сознавать своё
полное бесправие.
— Ничего, батюшка, началась перестройка. Все изменится.
Спускаемся поужинать в ресторан. На эстраде грохочет оркестр.
Мы сидим за столиком среди беснующейся полупьяной стихии. Здесь,
в глубине Азии, местное жулье, разряженное в американские джинсовые
костюмы, вертит в танце измазанных гримом проституток. Дым коромыслом.
Мат. Драка.
Перекусив, выходим в скверик возле гостиницы, садимся на лавочку.
— Даже в Крыму и на Кавказе не видел таких звезд! Взгляните! Знаете,
часто спрашивают, когда будет Страшный суд? И я отвечаю, что он
может начаться через секунду. В любой момент. Надо быть готовым
всегда. Это так. Но в глубине души убежден, что христианство только
начинается. Для Господа тысяча лет как один день... Вы видели сейчас
этих людей. До
[211]
них ещё и краем не дошла ни проповедь Магомета, ни тем более Христа.
— Откуда же им узнать... Мечети разрушены. Я уж не говорю о церквах.
Атеисты за семьдесят лет постарались.
— Вы что, всерьез думаете, что атеисты виноваты в разрушении церквей?
Настоящие виновники — ложные христиане, всякие купцы и дворяне,
мироеды, которые мучили крепостных, пьянствовали, развратничали,
а потом перед смертью пытались откупиться от греха, жертвовали деньги
на постройку храмов. Виноваты и церковники, те, что пили, подлаживались
под мирскую власть, благословляли всякие безобразия. Атеисты явились
лишь орудием гнева Господня. Перечитайте пророков Библии, и вам
все станет ясно.
Мы сидим, запрокинув головы, смотрим в черный космос, усеянный
звездами.
А рано утром покидаем гостиницу, нам нужно вернуться в Самарканд,
чтобы в первой половине дня вылететь в следующий пункт нашего путешествия
— Бухару.
Голосуем у обочины. Приостанавливаются «Жигули». Водитель — худенький
пожилой узбек — едет как раз до Самарканда. Едет другой, горной
дорогой через перевал.
Стекла опущены. Свежий ветерок овевает наши лица. Нарастает неистовый
птичий щебет. Вдали высятся горы, из-за которых выходит слепящий
солнечный диск...
11
Неделя в Бухаре пролетает незаметно. И здесь местные архитекторы
водят нас по городу, рассказывают о своих проблемах. Мы посещаем
медресе Улугбека, мавзолей Самонидов.
Как-то на помосте в чайхане оказываемся в обществе аксакалов. Эти
седобородые люди в чалмах заводят с нами беседу о древних обычаях,
об Авиценне, о богах и героях древности. Вы так уважительно разговариваете
с ними. Будто со стороны смотрю я на эту сцену...
Напившись зеленого чая, мы уходим. Один из стариков останавливает
меня, спрашивает:
[212]
— Кто этот человек? Ученый? Да продлит Аллах его дни!
Наступает утро, когда, попрощавшись с архитекторами и выписавшись
из гостиницы, мы приезжаем в аэропорт, чтобы вылететь в Хиву. Там,
в последнем пункте путешествия, нас должен встретить главный архитектор
города.
До отлета в Хиву ещё час с лишним.
— Полковник, зачем томиться в душном зале? Вон роскошная беседка,
обвитая виноградной лозой. Пойдемте туда, будем без помех разговаривать.
Помните, вы давно грозились рассказать о своем мистическом опыте?
В беседке и в самом деле хорошо. Солнце светит сквозь усохшие виноградные
листья. Чириканье воробьев не заглушает голоса диктора, объявляющего
о регистрации на рейсы.
— Батюшка, почему-то сильно побаливает затылок. Признаться, как-то
не до мистического опыта.
— Бедняга! Лечите всех, а у самого поднялось давление, — вы возлагаете
ладони на моё темя, молитесь. Боль исчезает.
— Так вы можете лечить?
— Никогда никому об этом не говорите! Житья не будет. Замучают.
Мы говорим о мистическом опыте. Моём. Вашем. Оказывается, с вами
происходили поразительные вещи! И опять вы просите никогда никому
про это не рассказывать.
— Видите ли, с нами случились события, память о которых нужно хранить
глубоко в душе. Я уж не говорю о людях, ищущих предмета восторженного
поклонения... Что-то долго не объявляют рейс. Схожу узнаю, в чем
дело.
Через несколько минут вы возвращаетесь и ещё издали кричите:
— Только не выпадайте в осадок! Наш самолет улетел. Уже три часа
назад! И другого сегодня не будет.
— А в чем дело?!
— Мы с вами, великие мистики, ухитрились спутать сегодняшнее число
и месяц на билетах с часом и минутами вылета! И это прекрасно!
[213]
— Как вы можете так говорить? Да ещё смеяться!
— А что остается делать? Вот увидите, все будет хорошо.
— Ничего себе «хорошо»! Здесь из гостиницы выписались, там, в Хиве,
нас встречал архитектор... Давайте билеты. Пойду к диспетчеру.
— Только не волнуйтесь. Помните — на все воля Божия.
Узнаю у диспетчера, что рейса в Хиву действительно больше не будет.
Что вскоре пролетом в некий Турткуль, который находится где-то невдалеке
от Хивы, совершит короткую посадку «ЯК-40». Если в нем найдутся
свободные места, продадут билет.
— А если нет? Мне нужно два билета!
— Будет два — продам два, — отвечает диспетчер. — Но учтите, здесь
ещё одному пассажиру надо улететь.
Этот пассажир уже стоит рядом, ревниво прислушивается к переговорам.
На нем тюбетейка, серый костюм, сапоги с галошами.
— Знаете, — говорит он, — выслал в Хиву грузовик гранатов на продажу,
а сам решил лететь самолетом. И проспал немножко.
— А как из этого Турткуля добираться до Хивы?
— Там переправа через Аму-Дарью. Оттуда на такси. Не очень далеко.
Минут через тридцать втроем входим в прилетевший «ЯК-40», летим
в неведомый Турткуль.
— Полковник, не хмурьтесь. Неужели вы не понимаете, что жизнь дарит
нам ещё один узор на своем волшебном полотне?
— Хорошо сказал! — вмешивается наш попутчик и загадочно добавляет:
— Что сейчас в Турткуле есть, весь год не увидишь.
И вот мы приземляемся совсем близко от паромной переправы через
широкую Аму-Дарью.
Весь берег возле переправы представляет собой холмы свезенных сюда
на баржах, автомашинах и подводах среднеазиатских дынь. Круглые,
длинные, желтые, зеленоватые, полосатые — все сорта, какие есть
в Азии, высятся перед нами, издавая немыслимый аромат.
Любую из них можно купить за рубль.
[214]
Мы ещё не знаем, на чем остановить свой выбор, а наш попутчик,
вынув нож из-за голенища сапога, уже разделывает первую дыню, подносит
нам два длинных, истекающих соком куска.
— А ну, пробуйте эту!
Мы не успеваем съесть угощение, как он подносит новые громадные
ломти.
— Эта называется «красномясая»! А вот эта — царь всех дынь!
Мы уже напробовались. Но попутчик подбегает с новыми ломтями.
Наконец подходит паром. Путь рассчитан так, что течение само сносит
его по длинной широкой дуге к другому берегу. Паром лишь подрабатывает
двигателем.
Вы стоите, опершись о поручень.
— Смотрите, Володя! Все это было точно таким же и тысячелетия назад,
когда шло великое переселение народов, когда зарождались цивилизации.
Точно так же среди пустынь текут Нил, Тигр и Евфрат, разве что там
кое-где пальмы на берегах... Нам необыкновенно повезло, что мы оказались
здесь! Как голова? Не болит?
— Не болит, батюшка.
Паром причаливает. Пока сходим, расторопный спутник уже зовет нас
в такси.
И вот мы мчимся в Хиву. Шестой час вечера. Неизвестно, где искать
архитектора, безуспешно встречавшего нас утром в аэропорту. Решаем
выйти у обкома партии. Только здесь есть надежда найти хоть какие-то
концы.
Расплачиваюсь с водителем, прощаюсь с нашим попутчиком, который
едет ещё дальше на базар, а вы уже идете ко мне от здания обкома,
улыбаетесь.
— Полковник! У меня ошеломляющая новость! Отгадайте, какая!
— В чем дело?
— Это — не Хива! Нас занесло в другой город.
На массивных дверях укреплена большая вывеска — »Хорезмский областной
комитет КПСС». В вестибюле мается дежурный милиционер.
— Все на хлопке, — говорит он настороженно, — руководят уборкой.
Никого нет.
[215]
— А где Хива?
— Хива отсюда в тридцати километрах. Тут Ургенч.
— Если Ургенч, почему написано — Хорезмский обком?
— Так получилось. У нас всегда путаница. А что вам надо?
Едва начинаю объяснять, он тотчас перебивает:
— Так это вы? Вас с утра ждет городской архитектор, сюда приходил,
спрашивал. Вот видите рядом корпус, он там, на втором этаже.
Наконец все улаживается. Архитектор отводит нас в интуристовскую
гостиницу, где администратор долго рассматривал ваш паспорт, спрашивал,
кто вы такой, почему нет командировочного удостоверения...
— Не огорчайтесь, Полковник. Нужно постоянно помнить, где мы находимся.
Если б вы знали, что я испытал только от одной нашей церковной братии.
Все время стараются показать, что я чужой, нежелательный.
— А вы никогда не думали об отъезде?
— Как-то в отчаянии вздумал служить православным священником в
Палестине. Но быстро опомнился. Если можешь хоть кому-то светить
во тьме, уезжать — предательство. А вы как думаете?
— Батюшка, я ведь литератор, пишу на русском. Страна, в которой
родился, это — судьба. Человека создает путь наибольшего сопротивления...
Поэтому могу только благодарить Бога за все испытания. И за то,
что мы с вами встретились. Именно здесь.
— И теперь, — подхватываете вы. — «Здесь и теперь». А что, неплохое
название для вашего романа?
— Поразительно! Я ведь его так и собираюсь назвать! Дома в Москве
на листочке записано. Телепатия?
— Почему бы и нет? Убежден, телепатия существует. Все это замечательно.
Одно плохо. Из-за наших перемещений мы оба не имеем возможности
работать. Я ведь уже начал писать словарь библиологии: обо всем,
что касается Библии. От А до Я. Будет томов пять или шесть.
— Но ведь это задача для целого института!
— Раз такого института нет, должен же кто-то сделать эту работу.
Итак, кто первый идет принимать душ?
— Идите вы.
[216]
— Нет уж. Давайте разыграем.
Вы подбрасываете монету. Первым выпадает мне.
Когда выхожу из ванной, застаю вас сидящим над блокнотом с авторучкой
в руке. Вы задумчиво покручиваете завитки в бороде, пишете своим
неразборчивым почерком, скорее похожим на закорючки стенографистки.
Словно кто-то диктует.
12
Как в Самарканде и Бухаре, утром в гостиницу за нами заходит местный
зодчий. Внизу ждет черная «Волга». Едем в Хиву. Все тот же утренний
ветер путешествий врывается в окна. Встречное солнце слепит глаза.
Архитектор рассказывает о своих делах, я кое-что записываю, ещё
не зная, что в Москве статья так и не будет опубликована из-за глобальных
перестроечных тем, заслонивших для редакции все частные проблемы.
Вы горячо участвуете в разговоре, то и дело оборачиваетесь к нам,
пока не обращаете внимание на громоздкий аппарат, закрепленный между
вами и шофером.
— Что это такое?
— Телефон, — отвечает водитель. — Можно позвонить в любой город
Советского Союза.
— Прямо отсюда? На ходу? Не может быть!
— Попробуйте.
— Эх, жаль нельзя позвонить домой, в Семхоз! Там добавочный, сложно.
А если кому-нибудь в Москву?
— Пожалуйста.
Вы набираете номер и, захлебываясь от восторга, сообщаете нашему
общему знакомому Алику Зорину:
— Говорю из машины, которая мчит со скоростью девяносто километров
в час! Едем с Полковником мимо ишаков, тополей, тутовых деревьев.
Держим курс в Хиву. Привет всем! Аривидерчи!
Вы-то в восторге, а я сижу сзади и думаю: «Что ж это за машина
с таким телефоном, какому ведомству она принадлежит?»
[217]
Весь день осматриваем музеи, архитектурные памятники Хивы. А к
вечеру (по просьбе архитектора) идем в горсовет на беседу с его
председателем.
Сидим в большом кабинете под портретом Ленина. Странно мне видеть
вас в этой обстановке. А вы, как ни в чем не бывало, прихлебываете
зеленый чай из пиалы, участвуете в разговоре о бедах этого города,
о разрушении исторических памятников.
Утро следующего дня проводим в Хиве. Потом нас везут далеко за
окраину Хивы, туда, где начинается пустыня. Здесь у небольшого пруда
стоит дом. В одной из его комнат на расстеленном по полу ковре в
нашу честь накрывается обед.
Во дворе на мангале жарятся шашлыки. В котле варится рыба. С десяток
громадных бродячих собак кружат рядом, привлеченные запахом.
— Полковник, эта пустыня — настоящая?
— Самая настоящая. Каракумы. Если так вот прямо идти через барханы
на юг несколько сотен километров, пересечешь её всю и выйдешь в
Туркмению, к Ашхабаду.
— Прекрасно! Я пошел, — вы поворачиваетесь и начинаете уходить
по песку.
— Куда вы, батюшка?!
— Хочу хоть раз побыть в пустыне. Не волнуйтесь. Скоро вернусь.
К моему изумлению, все бродячие псы, забыв о соблазнительных запахах,
устремляются за вами.
Человек, окруженный собаками, уходит далеко-далеко. Вот уже и не
видно за барханами...
Накрыт дастархан. Все сидят по-восточному вокруг уставленного яствами
ковра. А вас все нет.
Не на шутку обеспокоенный, в который раз выхожу встречать и, наконец,
замечаю вдали движущуюся точку.
— Ох, Полковник! — говорите вы, когда во дворе я сливаю вам ковшом
воду для умывания. — Вся наша поездка была замечательная. Но прогулка
по пустыне!.. Знаете, как мне это было нужно! Проверить свои ощущения:
я ведь столько писал о древних племенах...
[218]
13
Перестройка. Гласность. Демократия. Вспыхивает всеобщий интерес
к подлинной истории страны, истории революции. Рушится догматическое
мышление. Вроде бы меняется отношение государства к церкви. Многие
люди вдруг задумались о смысле жизни, вечных проблемах бытия. Путаница
в головах у большинства страшная.
Друзья, знакомые, пациенты постоянно обращаются ко мне с вопросами.
А уж вас, батюшка, одолевают тысячи людей. И, тем не менее, однажды,
когда я говорю, что в этой круговерти никак не могу закончить роман,
что порой просто не знаю, как отвечать людям, вы предлагаете:
— Пусть запишут свои вопросы, а я попытаюсь ответить письменно.
Не знаю, как вам удается находить время, но листочки с отпечатанными
на машинке ответами я получаю очень скоро. Несколько из них сохранилось:
«Каково ваше отношение к «Розе мира» Даниила Андреева?»
— «Роза мира» — безусловно, талантливая книга, которая отражает
определенный опыт Андреева. Но мне думается, что этот опыт носит
скорее оккультный характер, нежели мистический. Оккультный в том
смысле, что источник его не в высших сферах бытия, а, так сказать,
в промежуточных, «астральных». Эта сфера, как известно, отличается
обманчиво-изменчивым характером и способна создавать иллюзорные
картины. Наиболее ценно у Андреева его чувство одушевленности мира
(Лиурна), что подтверждается опытом многих ясновидцев. Мне лично
это очень близко. Кроме того, что-то реальное кроется за образами
уицраоров, но эта область менее бесспорная. Сама идея «Розы мира»
для христианина представляется излишней, ибо синтез, который она
подразумевает, может дать лишь подлинное Вселенское христианство.
«Почему каноничны только четыре Евангелия?»
— Церковь отдавала предпочтение тем текстам, которые соответствовали
духу её учения, адекватно передавали её веру, идущую от апостольских
времен.
[219]
Апокрифические Евангелия были заражены духом античной теософии,
чуждой изначальной керигме (благовестию Церкви). Наука нового времени
показала, что четыре Евангелия самые древние и что все апокрифы
— вторичного порядка, опирающиеся именно на наши канонические источники.
Но, повторяю, дело не в датах, а в духе. Кстати, и в литературном
отношении апокрифы являются плевелами и несравнимы с каноническими
Евангелиями.
«Где границы дозволенного в бытии одного человека за счет другого
— между супругами, между детьми и родителями?»
— Эта граница условная. Идеал — полная прозрачность друг другу.
Это прообраз грядущего единства человека. Смотри поэму Вяч. Иванова
«Человек». Мы все ипостаси одного Адама. Но он расколот. В любви
полов естественные процессы поставлены на службу единения людей.
«Что значит быть женщиной и быть мужчиной? После опыта безверия,
осознания Пути, испытания свободой воли?»
— Вопрос мне не совсем ясен. Единство двух обусловлено тем, что
один может и делает то, что другой не может и не делает. Если бы
мужчина обладал всеми женскими свойствами, не нужна была бы любовь
полов. Пол — залог единства как взаимодополнения. Это не имеет отношения
к конкретной социологии семьи. В прошлом мужчина воевал, охотился,
зарабатывал, а женщина занималась очагом. Сейчас женщина вовлечена
в так называемые мужские дела, и поэтому резкое разделение труда
стало размытым. Даже в Англии традиционный «божок», глава семьи,
теперь часто готовит утренний завтрак. Но все же у нормального мужчины
остаются воля и ответственность, а у нормальной женщины — теплота
и дух «очага».
«Кто такие, с духовной точки зрения, люди с расстройством психики
(сумасшедшие)?»
— Человек, грубо говоря, делится на три сферы: дух, душу и тело.
Физические болезни, поражая тело, ограничивают его функции; психические
болезни, поражая центральную нервную систему, ограничивают или искажают
её функции. Жизнь духа тогда как бы
[220]
капсулируется. Но настоящая болезнь духа — это грех. Воля к добру
может сделать и психически больного святым. (Например, юродивые.)
«Как понимать конкретные даты сотворения мира и других событий,
упомянутых в Библии?»
— Библейские цифры символические и не имеют никакого отношения
к хронологии. 7 — число, означающее совершенство полноты. Поэтому
сотворение мира произошло за «семь дней». Конкретно же сроки возникновения
мира должен устанавливать разум, наука, а не откровение, которое
открывает людям лишь то, чего они не могут постичь силами одного
естественного разума.
«Почему Иисус Христос назван не по древним библейским пророчествам?
Ведь Он должен был быть наречен Эммануил — "с нами Бог"».
— Пророчество исполнилось не буквально, а по существу. Ибо пророчества
— не прогнозы, не предсказания, а духовные предвидения сути мирового
процесса. Если бы Христа назвали Эммануил, было бы слишком просто.
Он был таковым.
14
Год
1986 выдался для меня сложным, постоянно отрываюсь от письменного стола, от романа.
Поэтому, когда в сентябре появляется возможность уехать поработать над рукописью
на Каспийское море в Дербент, я счастлив. И уж, конечно, особенно счастлив тем,
что вы, батюшка, летите со мной.
Наша комната находится на третьем этаже каменного корпуса турбазы,
расположенной на самом берегу, вдали от города. Умывальник, две
кровати, две тумбочки, стол, два стула, шкаф для одежды. Да ещё
балкончик.
Первым делом вы отдергиваете молнию на своей дорожной сумке, извлекаете
оттуда Библию в зеленом клеенчатом переплете, надписываете: «На
память о седом Каспии. А. 1986», дарите мне.
Потом выходите на балкон, с восторгом оглядываете морскую синь.
[221]
— Мы будем видеть это каждый день! Давайте сразу макнемся?!
Спускаемся к пустынному пляжу. Ступаем в теплую воду. Дно под ногами
устлано плоскими горными породами, поросшими водорослями. Вы видите,
что мне скользко, бережно берете под локоть, поддерживаете.
И вот мы уже плывем.
— Полковник, не заплывайте далеко, чтоб я не волновался!
— Хорошо, батюшка!
Когда, наплававшись вволю, поворачиваю обратно, вы уже ждете меня,
чтобы подстраховать.
Столовая турбазы расположена в другом здании, довольно далеко.
Путь преграждает какая-то траншея, за ней высится забор из железных
прутьев, который ничего не ограждает. Обходить не хочется. Вы обращаете
внимание на то, что прутья в одном месте чуть разогнуты, и предлагаете:
— Давайте попробуем протиснуться! — и не без труда пролезаете первым.
Затем, обдирая бока, пролезаю и я.
— Полковник, это замечательная решетка! Мы с вами будем вести здоровый,
спортивный образ жизни, плавать. Я начну бегать по утрам. Вы — делать
зарядку. Похудеем. Каждый раз пролезать будет все легче и легче.
Столовая представляет собой затемненный зал с сотней грязных столиков,
зашарканным полом. Берем липкие подносы, становимся в длинную очередь
вслед за туристами. Получаем по тарелке похлебки под названием «харчо»,
кашу-размазню и по стакану так называемого компота.
— В чем дело, Полковник? Прекрасная еда. Никаких изысков, зато
не поправимся, — сидя за столиком, вы с аппетитом хлебаете харчо.
— Не поправимся, — подтверждаю я. — Если не попадем в больницу
— тоже будет хорошо. Знаете что, батюшка, с этой столовой все ясно.
Давайте-ка переходить на фрукты. Чай, кофе у нас есть. Хлеб купим.
Может, где-нибудь в магазине найдем сыр.
— Посмотрим, — неопределенно отвечаете вы, принимаясь за кашу.
[222ъ
После обеда покупаем на расположенном у ворот турбазы импровизированном
базарчике виноград, груши и два арбуза. На обратном пути ухитряемся
со всем этим добром пролезть сквозь проклятую решетку.
Очутившись в своей комнате, моём фрукты, при помощи кипятильника
приготовляем по стакану растворимого кофе. Садимся работать. Тут
выясняется очевидная вещь: писать вдвоем за одним столиком невозможно,
тесно. Да и отвлекаем друг друга.
— Значит так, Полковник. Я беру стул, тумбочку и перехожу на балкон.
Солнце оттуда уходит рано, ведь это восток.
— Давайте наоборот, — предлагаю я. — Здесь все-таки стол, а у вас
много бумаг.
— На балконе вы ничего не напишете. Будете глазеть на море, на
туристок, короче говоря, рассеиваться. А я привык трудиться на воздухе.
Ведь у меня в Семхозе беседка.
Вы обустраиваетесь и с ходу начинаете писать. А я долго не могу
собраться с мыслями. Все поглядываю на балкон, где вы работаете.
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Неужели все это было?
Был ваш огромный, великолепной лепки лоб, склонившийся над рукописью.
Была рука, в раздумье закручивающая завитки в бороде. Неужели ничего
этого нет? Не будет никогда? Боже, зачем Ты забираешь с земли лучших!
...Часа через полтора вы шагаете с балкона в комнату.
— Как дела, Полковник? А не попробовать ли нам арбуз? Где у вас
ножик?
И снова усаживаетесь за работу. А вечером мы снова идем купаться
в море.
15
Утро начинается с молитвы.
Я стою за вашим плечом. Вижу поднимающееся над морским горизонтом
солнце, повторяю за вами вполголоса:
— Отче наш, иже еси на небесех...
Мы читаем все утреннее правило.
[223]
Но как-то, когда на рассвете приехал на «Жигулях» мой знакомый
историк, чтобы отвезти нас к больному и осталось совсем мало времени,
вы ограничились одной молитвой. Мне неизвестной.
— Что это такое вы читали, батюшка?
— Давайте листок, я вам напишу. Чтобы выучили. Так я всегда молюсь,
если не остается ни минуты.
Вот он, этот листок, передо мной:
Люблю Тебя Господи
Люблю более всего на свете
ибо Ты истинная радость душа моя
ради Тебя люблю ближнего
как самого себя Аминь
Написано без точек и запятых. Как говорится, как думается. На одном
дыхании.
Обычно после молитвы вы спускаетесь вниз и бежите по тропинке вдоль
берега. С балкона, где я делаю зарядку, видно, как фигурка в синей
рубахе и синих брюках далеко-далеко забирает влево, скрывается за
деревьями, вновь показывается...
— Володя! Спускайтесь скорей! — слышится снизу. — Смотрите, какое
сегодня море — прелесть!
Так чрезвычайно просто складывается наша жизнь на турбазе. Постепенно
и я втягиваюсь в работу. Роман близится к концу. Каждый вечер вы
просите прочесть написанное мною за день.
— Давайте когда-нибудь сочиним вместе киносценарий! — предлагаете
вы однажды.
— Какой?
— О жизни и смерти. Я постоянно об этом думаю. Вот вы закончите
роман, я напишу все статьи для своего словаря, хотя конца-края этому
не видно, и мы попробуем рассказать с экрана о самом важном для
всех. Это действительно важно, особенно сейчас, когда началась великая
суета. Вот вы радуетесь — перестройка... Я тоже, конечно, рад. Но
знаю, что в той же мере, в какой возрастают силы добра, возрастают
и силы зла. Нужно ориентировать людей на вечное. Мы ещё вернемся
к этому разговору... А сейчас я хочу предложить вам одну экспедицию.
Вы заметили, там, у столовой, расположена танцплощадка? Не сходить
ли нам посмотреть?
[224]
Пораженный этим предложением, поднимаюсь со стула.
И вот мы сидим в темноте на скамейке под раскидистым деревом. Перед
нами на залитом электрическим светом асфальтовом пятачке дергается,
прыгает, трясется толпа. Так называемый «диск-жокей» — парень из
местного персонала — меняет кассету в магнитофоне и, явно издеваясь
над публикой, орет в микрофон:
— А теперь белый танец! Сегодня наши гостьи — туристки из Вологодский
и Архангельской областей. Пусть дамочки — Маши, Наташи и прочие
Нюши — сами приглашают кавалеров. Но только из местных! Чтобы показать
дружбу народов. И даже любовь!
Подчиняясь этому призыву, девушки и женщины робко направляются
к уголовного вида личностям, плотно окружившим танцплощадку. Усиленная
динамиками какофония вновь взрывает тишину.
Мы идем в темноте по тропинке. Рядом бьется о скалы морская волна.
— Я воспринимаю наше время как начавшийся Суд Божий, — говорите
вы. — В сущности, с тех пор как Христос появился на земле, Суд уже
начался. Ведь вся жизнь в человеческом обществе — это уже есть Голгофа.
Ночью разыгрывается шторм. После завтрака мы на весь день уезжаем
в Дербент.
Этот город, возникший там, где гряда Кавказа ближе всего подходит
к Каспийскому морю, издревле контролировал узкий проход с севера
на юг. Грозная крепость Нарын-Кала до сих пор высится на скале.
Там во второй половине дня нас ждет местный историк, чтобы потом,
когда схлынут толпы экскурсантов, все нам детально показать.
А до тех пор мы гуляем по этому своеобразному городу, который выглядит
лишь подножием циклопической цитадели, заходим в книжный магазин.
Вы покупаете несколько книг, в том числе сборник поэм Евтушенко.
— Батюшка, зачем это вам?
— А вдруг? Вдруг есть хоть одна человеческая строчка?
[225]
Обойдя чуть не весь город, осмотрев Джуму-мечеть, медресе, Армянскую
церковь, решаем отдохнуть в пустынном парке.
Сидим на скамейке возле чайханы на открытом воздухе, видимо, не
работающей ввиду отсутствия посетителей.
Вы достаете из сумки книжку Евтушенко, читаете вслух одну строфу
за другой. Перелистываете страницы. Снова читаете. Хохочете над
кокетливой выспренностью, беспрестанным самолюбованием автора.
— Даже там, где он вроде бы смел, прогрессивен, все это бойкая
версификация, не имеющая никакого отношения к поэзии. Не о чем говорить!
А знаете, Полковник, возможно, вы будете удивлены, последнее время
я все чаще перечитываю Маяковского. Не говоря уж о его громадном
таланте, это был непростой человек. Убежден, при всем богоборчестве
он в душе — глубоко религиозен, пусть неосознанно. Нечто вроде библейского
Иова, спорящего с Богом.
И вы начинаете читать наизусть строфы из «Облака в штанах», «Флейты-позвоночника».
— Эй, граждане! Идите сюда! Открыто! — зовет пожилой усач в белом
переднике.
Мы переходим за столик чайханы. Нам подают крепкий чай в маленьких,
перехваченных в талии бакинских стаканчиках, колотый сахар на блюдечке.
Чайханщика явно привлекают два непривычных посетителя. Он присматривается,
прислушивается, затем подсаживается к нашему столику. Рассказывает
о многонациональном городе, о подпольных миллионерах, о борьбе кланов,
о том, как директор местного коньячного завода, узнав о грядущей
ревизии, выпустил из бочек в канаву громадное количество «левого»
коньяка и жители ведрами черпали из этого потока. Потом делится
с нами бедами своей семьи — все болеют, лечатся, приходится давать
врачам огромные взятки...
— Всюду одно и то же, — говорите вы, тяжело вздохнув. — Как вас
зовут? Гасан? Спасибо вам большое, Гасан! Надо идти.
— Нет. Так не отпущу. Сделаю вам салют.
[226]
Гасан порывисто встает, куда-то отходит. Внезапно вокруг чайханы
взметаются фонтанчики, фонтаны, фонтанищи. Упругие струи воды дробятся
на ветру, сверкают под солнцем, обдают брызгами зелень кустов и
деревьев.
Чайханщик, сияя, провожает нас, просит заходить ещё.
Мы поднимаемся крутыми узкими улочками в цитадель. По булыжникам
мостовой стекают потоки помоев. Шелудивые псы бегут за подводой,
везущей накрытое брезентом мясо. Ветхие восточные старушки, присев
на корточки, торгуют жестянками из-под консервов, книжками без переплетов,
старыми фуфайками...
— Запоминайте, Полковник! Смотрите во все глаза. Вот вам наглядная
иллюстрация к так называемому развитому социализму.
Мы проходим мимо каменной ниши, где подростки, торопливо передавая
друг другу самокрутку, вдыхают какую-то «травку».
Наверху, в цитадели, встречаемся с местным ученым-историком. Он
увлеченно водит нас по обширной территории крепости, рассказывает
о битвах, завоеваниях и разгромах. До темноты лазаем с ним по раскопкам
археологов, узнаем о фортификационном искусстве древних, о подземных
ходах, выводящих к самому морю.
Не устаю дивиться тому, как местные ученые мгновенно распознают,
с кем они имеют дело. Поражаясь вашей энциклопедической образованности,
задают вопросы, втягивают в обсуждение научных проблем, делятся
своими гипотезами.
— Владимир Львович, а не пора ли нам домой? — спрашиваете вы, несколько
устав.
Вы, как и я, «жаворонок». Часам к одиннадцати вечера хотите спать,
зато рано встаете.
Утром слышу возглас:
— Володя! Смотрите, и сюда пришла осень! Над успокоившимся морем
треугольником летит громадная белая стая. Мы долго провожаем её
взглядом.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — шепчут ваши губы. — Боже,
буди милостив ко мне, грешному...
[227]
Целыми днями мы работаем. Обедать, несмотря на ваши уговоры, я
не хожу. И порой вижу с балкона, как вы в одиночестве пролезаете
через прутья решетки.
— Полковник, сегодня на второе давали котлету. Я вам её принес.
Съешьте, пожалуйста. Садимся работать. Часа через два:
— Володя, а не макнуться ли нам в море? Застопорило, не пишется.
Вот чем я занимался вместо дела, — вы показываете два листа бумаги,
покрытые рисунками доисторических зверей. Тут и мамонт, и птеродактиль,
и звероящер... Целых двенадцать изображений. В самом низу одного
из листочков две условные человеческие фигурки с подписью: «Два
дервиша». — Это мы с вами, — говорите вы и собираетесь порвать рисунки.
— Что вы делаете?! Сашенька! Отдайте их мне, очень прошу!
Эти рисунки лежат сейчас передо мной. Изумительно исполненные,
точно с натуры. И с юмором...
Искупавшись, мы поднимаемся по лестнице домой. В холле между вторым
и нашим третьим этажом работает телевизор. Идет какой-то детский
мультик. И я вижу, как вы замираете, останавливаетесь, опускаетесь
в кресло.
Давно заметил, кино просто притягивает вас. Любое. Я так и норовлю
уйти, если фильм не нравится. Вы же ухитряетесь досмотреть до конца
даже самую слабую картину, пытаетесь понять, почему плохо получилось,
анализируете.
— Так вот, Полковник, снова возвращаюсь к идее написать сценарий
о жизни и смерти. Думается, там не должно быть актеров. Давайте
возьмем интервью у людей, переживших клиническую смерть, у священнослужителей
всех религий, выделим то общее, что говорит о посмертном существовании.
Может, сами и поставите? Не зря же вы кончали Высшие режиссерские
курсы!
— Да кто же нам даст снять такой фильм?
— Дадут! Именно сейчас момент, когда можно прорваться. Кто знает,
что будет потом!
На следующий день на пляже появляется фотограф. Вы немедленно извлекаете
меня из морских волн. И вот мы сидим на обломке скалы перед камерой.
[228]
За несколько дней до отъезда получаем фотокарточки.
— А знаете, я ещё никогда так не отдыхал! И накупались, и поработали.
... В холодном вагоне с разбитыми окнами мы едем в Москву навстречу
дождям, навстречу будущему.
16
Весной 1987 года я заканчиваю роман. И неожиданно решаю жениться.
Представив вам Жанну, вижу ваше полное одобрение.
Вы венчаете нас, торжественный, строгий.
— Признаться, я очень беспокоился за Полковника. Негоже человеку
быть одному. Дай Бог, хоть у вас все будет хорошо, — говорите вы
моей жене.
Перемена в моей судьбе нисколько не отдаляет нас друг от друга.
В те дни, когда я посещаю храм в Новой Деревне, часто жду вас после
службы, чтобы потом ехать вместе в Москву. Ожидание порой затягивается
на долгие часы. Множество людей скапливается в церковном дворике,
каждому необходимо задать свои вопросы, поговорить. Выйдя из храма,
вы попадаете в плотное кольцо жаждущих общения. И для каждого находится
слово, улыбка. Многие тянутся за вами в церковный домик, в кабинет.
— Минуточку! — вы быстрым шагом выходите к воротам, где я жду у
своего «Запорожца». — Володя, ещё минут тридцать, от силы сорок,
и мы поедем. Хорошо?
— Конечно. Не беспокойтесь, не спешите.
Проходит ещё час, полтора. Наконец вы появляетесь со своим неизменным
тяжелым портфелем, садитесь в машину, протягиваете бутерброд или
яблоко.
— Извините, Полковник. Заставил вас столько прождать.
— А вы сами-то успели поесть?
— Поклевал. Ну, так какие новости с романом?
— Читают в разных журналах. Говорят, что очень интересно, нравится,
а в рецензиях пишут, то что слишком велик объем, то что советский
читатель не подготовлен к такого рода произведению.
[229]
— Это точно. Не подготовлен. Знаете что, сегодня, когда закончу
все требы, заскочим к вам. На всякий случай хочу взять у вас один
экземпляр.
— Зачем? Чем вы можете помочь? У вас самого ни одной книги в Союзе
не издано.
— Пути Господни неисповедимы, — неопределенно говорите вы и спрашиваете:
— А почему это вы не едите яблоко?
— Вести машину с ручным управлением и одновременно есть практически
невозможно.
— Ну, так я вас буду подкармливать.
В Москве мы разыскиваем улицы, переулки, где живут люди, ждущие
вашей помощи, благословения. Только вечером попадаем ко мне домой.
Вы торопливо пьете кофе, делаете несколько телефонных звонков, забираете
рукопись романа.
И вот уже Ярославский вокзал.
— Храни вас Господь! — вы осеняете меня крестным знамением и, как
всегда, не оглядываясь, стремительно шагаете к платформам.
Дома Жанна рассказывает, что каждый раз, попадая к нам, вы, улучив
минутку, спрашиваете: «Как у вас с Володей? Берегите его. Не нуждаетесь?
Вот, возьмите деньги, только пусть он не знает».
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Когда Жанна отказывалась
от вашей помощи, вы тайком засовывали деньги в стоящие на полках
книги! Совсем недавно, раскрыв давно не перечитываемого «Моби Дика»,
я обнаружил ещё несколько двадцатипятирублевок.
С 1988 года в стране создаются условия, дающие вам возможность
выступать с открытой проповедью учения Христа.
Первые выступления вне храма, первые публикации в газетах и журналах,
подписанные «протоиерей Александр Мень». Конечно же, я счастлив,
что вы вышли к людям, на громадную аудиторию. И в то же время глухое,
завистливое неодобрение церковных иерархов, нарастающие угрозы общества
«Память» — обо всем этом мне тоже становится известно.
[230]
— Батюшка, вы так рано уходите из дома, поздно возвращаетесь. Неужели
вы не чувствуете, что это опасно? Однажды какой-нибудь мерзавец
подстережет... Сколько ваших друзей, сменяя друг друга, могли бы
вас охранять! И делали бы это с удовольствием.
— Ну, что вы, Полковник! На все воля Божия.
Мгновенная, словно при вспышке молнии, страшная сцена увиделась
давно, ещё до того, как вас допрашивали в Совете по делам религий.
Ещё в те дни просил и уговаривал стать осторожным. И всегда получал
один и тот же ответ:
— На все воля Божия.
Летит время. Вас впервые выпускают за границу — в Польшу.
— Батюшка, если будет возможность, побывайте в Кракове. Говорят,
замечательный город.
По возвращении вы объясняете, что все время ушло на работу в библиотеках
— изучали материалы к своему словарю по библеистике. Было не до
поездок.
Однажды вы показываете мне длинный лист бумаги, где на компьютере
набрано расписание выступлений на всю первую половину 1989 года.
Заранее обозначен каждый день, час.
Наступает вечер, когда вы впервые появляетесь на экране телевизора.
В это время мы начинаем видеться реже. Вы заняты с утра до вечера.
Утром служба, днем требы, по вечерам выступления. А ещё встречи
со все большим количеством людей.
Всегда внезапно раздается телефонный звонок.
— Полковник, звоню из клуба на Волхонке, через пять минут иду на
сцену. Как вы там?!
— Издательство «Советский писатель» заключило договор на роман!
Выйдет в 1991 году1.
— Поздравляю! Я же вам говорил — не отчаиваться. На днях зайду.
Привет Жанне!
Через несколько дней тишину взрывает характерный тройной звонок
в дверь. Вы появляетесь все с тем же портфелем и рюкзачком через
плечо.
1 Роман «Здесь и теперь» вышел в 1991
г. в издательстве «Советский писатель» тиражом 15000 экз. — Ред.
[231]
— Неужели через два года мы с вами будем держать в руках книжку
под названием «Здесь и теперь»?! Ещё раз говорю, ваше дело сочинять,
не теряя ни дня. А что вы сейчас делаете? Помните, вы рассказывали
о двух своих поездках — на Кавказ и в Египет? Должен вам сказать,
я часто возвращаюсь в мыслях к этим историям. А если на их основе
написать вторую часть духовных поисков вашего героя — Артура Крамера?
Подумайте!
Попив чая, вы озабоченно взглядываете на часы.
— Знаете что, давайте по дороге к вокзалу заскочим в кулинарию:
сегодня ко мне должен приехать в гости один священник из Чехословакии,
а дома хоть шаром покати.
Мы заезжаем в одну кулинарию, в другую. Там тоже хоть шаром покати,
пустые полки. Лишь наискосок от Ярославского вокзала удается купить
два килограмма истекающего водой фаршированного перца. Вы запихиваете
его в пластиковую сумку.
— Батюшка, поездим ещё. Какое это угощенье? Ерунда.
— Прекрасное угощенье! Прекрасное! Все равно больше ничего не достанем.
А время дорого. И у меня к вам просьба: на днях улетаю вместе с
деятелями культуры на какой-то симпозиум в Германию. Лететь надо
утром. Можно накануне вечером я к вам приеду, переночую? Ведь вы
живете на трассе Шереметьево-2.
— О чем разговор? Конечно.
С тех пор вы всегда перед отлетом за границу ночуете у меня. Вместе
ужинаем, смотрим телевизор: стали показывать церковные службы, храмы,
все чаще в устах выступающих мелькает слово «духовность».
— Конечно, спасибо и за это... — говорите вы. — Кто бы мог подумать,
что мы с вами доживем до такого... И все же все это вряд ли имеет
отношение к религии. Просто распались старые тоталитарные скрепы.
Колоссально возрос разгул преступности. Государство растерялось.
Хочет при помощи церкви установить хоть какие-то моральные нормы.
Обратите внимание: никто, даже иерархи, выступающие по телевизору,
никогда, ни разу не проповедуют Христа, Бога, не говорят о самой
сути того, что мы знаем, во что верим. Сладенькие
[232]
пейзажики с церквами, что продают на Старом Арбате, — вот и вся
«духовность». Должен сказать, даже и это может кончиться в любую
минуту. Нужно спешить! Нести людям подлинное слово Христа, а не
какой-то духовный эрзац для бедных.
Наступает 1990 год.
17
По телевидению, по радио, на стадионах, во множестве аудиторий
звучит ваш голос. Газеты и журналы публикуют ваши статьи. Ваша проповедь
доносится до миллионов людей.
Обычно я не хожу на ваши выступления. И не только потому, что занят,
написал повесть, затеваю новую вещь, связанную с теми путешествиями,
о которых мы говорили.
Я почти не бываю на этих выступлениях, так как физически чувствую
атмосферу идолопоклонения, которую создает вокруг вас восторженная
публика. Вера — дело глубоко личного духовного опыта. Массовое,
повальное увлечение религией — всего лишь увлечение, мода. Кроме
того, у толпы есть свойство, воздвигнув кумира, через некоторое
время его свергать...
А вы, вроде ничего этого не замечая, с чистым сердцем продолжаете
свою проповедь.
Как-то вечером подъезжаю к клубу на Волхонке. Вы появляетесь, окруженный
людьми. И здесь, на улице, они все задают вопросы, спрашивают, когда
можно приехать в храм креститься.
Наконец вы садитесь в машину, и мы едем.
— Полковник, вы не хотите мне что-то сказать?
— Нет.
— Не лукавьте. Я уже давно чувствую, назрело. Говорите!
— Ох, батюшка, может быть, я не прав, но мне кажется, что все эти
люди превращают вас в суперзвезду. Поверьте, во мне говорит не ревность.
В некоторых своих статьях вы начали повторяться. А каждое ваше выступление,
по-моему, должно быть событием.
[233]
— Володенька, вы совершенно правы. Но войдите и в моё положение.
Столько лет я молчал! А теперь, подобно сеятелю из притчи, получил
уникальную возможность разбрасывать семена. Да, большая часть из
них упадет на каменистую почву, всходов не будет. Думаете, я не
вижу, какая каша в головах у людей? Но если после моего выступления
пробудится хоть несколько человек, пусть даже один, разве этого
мало? Знаете, такое ощущение, что вскоре все это кончится, по крайней
мере для меня.
— С чего это вы взяли?
— Между прочим, на днях встречаюсь с писателя: в Доме литераторов.
Приходите!
И вот я сижу в переполненном зале, смотрю на освещенную сцену,
где вы, прочитав лекцию, с микрофоном в руке отвечаете на вопросы.
Им несть числа. Вы вдохновенно отвечаете на них, пока не разворачиваете
очередную записку.
— Ага! Вот она! Ну как же! Я давно её ждал. Даже здесь не обошлось
без нее. «Что делаете вы, еврей, в нашей православной церкви?» —
вот что тут написано...
Отец Александр, Александр Владимирович, Саша! Вы спокойно рассказываете
аудитории, что для христианства «нет ни иудея, ни эллина», а у меня
сжимается сердце. Как же я мог укорять вас, когда каждое ваше выступление
в этой обстановке — это ещё и акт личного мужества... «Господи!
Сохрани и спаси батюшку моего, отца Александра!»
Весной и летом вы совершаете две поездки в Италию. После одной
из них встречаю вас в аэропорту Шереметьево, заранее радуясь, что
вам удалось отдохнуть.
Вы появляетесь из-за стойки таможенного контроля неузнаваемый.
Постаревший. Какой-то низенький. Под глазами мешки.
— Что случилось, батюшка?
— Никогда больше не буду ездить за границу. Во-первых, дорого.
Я не имею права тратить на себя такие деньги. А во-вторых, суета
сует. В конце концов все, что я видел, я уже знал по книгам и кинофильмам.
Лучше бы поработал дома, до сих пор словарь не отшлифован. А как
ваши дела? Двинулся новый роман?
[234]
— Двинулся.
— Слава Богу! Купил вам в Риме ваши любимые авторучки с черной
пастой. Пишите. Специально приеду на днях послушать.
18
31 июля 1990 года. Если б я знал, что мы видимся в самый последний
раз, что осталось ровно сорок суток...
В тот день я с утра уезжаю по делам, а когда возвращаюсь домой,
слышу ваш голос. Вы с Жанной обедаете на кухне, о чем-то разговариваете,
смеетесь.
— Что это вы тут обсуждаете?
— Вас, Полковник! Куда это вы запропастились? Есть просьба. Мне
нужно съездить в Строгино, исповедать и причастить одну больную.
А потом, если не против, вернемся к вам, и я послушаю, что вы там
накарябали.
— Поехали.
— Сначала перекусите. Вы же голодный. В Строгино мы задерживаемся.
Больную долго умывают, переодевают, перестилают ей постель. Ждем
на кухне.
— Полковник, некоторое время тому назад я переслал рукопись вашего
романа в Англию. Вдруг его там переведут!
— Кому? Куда?
— А это не ваше дело. Ваше дело — творить. Жанна говорила, собираетесь
в Коктебель. В Дом творчества?
— Да. Если дадут путевку.
— Эх, Полковник! Если бы я так бездарно не провел отпуск в Италии,
набился бы поехать с вами. Устроился бы где-нибудь рядом...
— Замечательно! А может, получится? Неужели не вырветесь хоть дней
на десять? Мы должны ехать в самом конце августа. Давайте куплю
и вам билет!
— Куда там! Я ведь ещё затеял строительство крестильни при храме.
Уезжая, оставил поручения вроде бы самым надежным людям. Ничего
не сделано, ничего. Пришлось впрягаться.
— А что с выходом ваших книг ж Союзе?
[235]
— Масса предложений. А в результате пока что ноль. У кого бумаги
нет, у кого — типографии. Одни благие намерения. Словарь окончил.
С его изданием тоже сплошной туман.
Наконец больная подготовлена. Вы уходите в её комнату. Я остаюсь
один. У меня ещё есть время придумать, как уговорить вас все-таки
поехать с нами. Может быть, если бы я нашел слова, доводы, доказательства
и сумел убедить вас в необходимости этой поездки, ничего бы не случилось?
Не знаю. Во всяком случае чувство вины безмерно. И ему нет исхода.
На обратном пути вы просите остановиться возле булочной.
— Зачем, батюшка?
— У вас дома нет хлеба. Выходите из магазина ещё и с тортом.
— Вот. Повезло. Шоколадно-вафельный.
Сидим на кухне за чаем с тортом. Вы, словно оттаяв, увлекательно
рассказываете об Адриатическом море, о меч-рыбе и других чудесах
тамошнего подводного мира. Затем я читаю вам первые страницы нового
романа.
— И это все, что вы написали? Полковник, над прошлым романом вы
работали семь лет. Чудовищно долго. Сколько же времени потребует
этот? У вас ведь все продумано, все вместе обсуждали, я вас благословил.
В чем дело?
— Жизнь отвлекает, а так все в порядке. Даже название придумал.
— Какое?
— «Все детали этого путешествия».
— Годится! Уместно. Очень. Вот поедете в Коктебель, ничто там не
должно отвлекать. Макайтесь время от времени в море и пишите. Чтоб
привезли хотя бы половину вещи. Тогда к Новому году она будет закончена.
Надо спешить, Полковник! В который раз говорю: кто знает, что нас
ждет.
...А через сорок дней, когда, искупавшись после работы, я распластываюсь
на горячей гальке коктебельского пляжа, возникает женщина с бумажкой
в руке, кричит:
[236]
— Кто здесь Владимир Файнберг?! Поднимаюсь. Иду ей навстречу.
— Вам телефонограмма из Москвы, — говорит она, с ужасом глядя на
меня.
Читаю: «Убит отец Александр Мень».
К похоронам я не успел. На девятый день стою в углу церковного
дворика у могилы, скрытой под горой цветов.
Заместитель директора Библиотеки иностранной литературы Катя Гениева
говорит:
— За несколько дней до гибели отец Александр был у меня на работе.
Как раз пришло письмо из Лондона о том, что роман «Здесь и теперь»
занял первое место. Он не хотел говорить вам, что это был конкурс.
Чтобы в случае неудачи не пострадало ваше самолюбие. Если бы вы
видели, как он обрадовался! Подпрыгнул чуть не до потолка. Сказал:
«Надо написать, поздравить Полковника».
Что мне теперь до романа? Я осиротел. Как осиротели сотни людей,
тесно стоящих вокруг с зажженными свечами в руках.
Сашенька, Сашенька, как мы все хотели уберечь вас, но в страшную
минуту, всегда окруженный людьми, вы остались один...
Александр Владимирович, дорогой, любимый, неужели там, в этой могиле,
недвижно лежите вы? Самый живой, самый веселый...
Отец Александр, батюшка мой, какие мысли мелькали у вас, когда,
истекая кровью, вы ещё двигались по дорожке к дому? О чем молились?
Почему тем встретившимся женщинам не назвали имя убийцы?
Впрочем, ведь вы никогда, ни разу ни о ком не сказали плохого.
Ни о ком.
В одной из своих книг вы пишете: «Жизнь по заветам религии неотделима
от борьбы за торжество добра, борьбы за все светлое и прекрасное;
она должна быть не пассивным ожиданием «манны небесной», а мужественным
противостоянием злу».
Читаю и вновь слышу ваш голос, отец Александр, Александр Владимирович,
Саша...
1991
[237]
Отрывки из книги Владимира Львовича Файнберга "Patrida" (М.:
Издательство агентства "Яхтсмен", 1994). Страницы этого издания
- в прямых скобках, номер предшествует тексту. Повествование имеет
автобиографический характер, ведется от имени Артура Крамера, московского
литератора, еврея, который вспоминает о своем погибшем духовном
отце (один из отрывков является попыткой реконструкции
обстоятельств убийства).
РОССИЯ
Стою в неожиданно длинной очереди на исповедь. Подмосковная церковь
сегодня забита людьми. Местные старушки в платочках. Знакомый скульптор
из Москвы. Группка тоже знакомых мне студенток университета. Среди
моря людей — седеющая голова ученого физика.
Там, снаружи, ледяное ноябрьское утро. У ворот церковного дворика
топчутся двое — посматривают, кто пришел. Из дома напротив, с чердака,
сотрудники КГБ тайно снимают кинокамерой всех входящих.
Батюшка исповедует на левом клиросе. Ему трудно. Он один. Нет дьякона,
никого, кто помогал бы вести службу. В последнее время, когда тень
ареста нависла над ним, помощники, энтузиасты отшатнулись, исчезли.
//14//
- Как хорошо, что вы приехали! Я ждал. Вот. между нами Христос...
Скажите, что у вас на душе?
Лицо усталое, опухшие подглазья. Месяц, как мы не виделись. Львиная
грива волос и борода поседели еще больше...
Мне совестно говорить о своих проблемах, своих душевных муках.
Но, обняв за плечо, он прижимает меня к себе. Слушает. Слушает.
И, когда в конце исповеди я с отчаянием говорю, что, наверное, недостоин
быть в церкви, чувствую себя повинным чуть не во всех грехах, он
неожиданно прерывает:
- Не думайте, будто в церквах собираются одни святые. Может быть,
вот сейчас мимо храма под дождем и снегом идет никому не известный
человек — чище и святее, чем все мы вместе взятые.
//…//
//44//
РОССИЯ
Москва. Поздний вечер. Везу в своем "запорожце" батюшку. После
треб, после тяжелого дня он будет ночевать у меня дома.
- Батюшка, почему вы не уедете на Запад? Вы же видите, как вам
здесь опасно. Там смогли бы спокойно писать свои книги, в вашем
распоряжении будут лучшие библиотеки мира.
- Не хочу! Сейчас в России момент исключительный. Должен проповедовать
Евангелие. Христианство в России только начинается. Бог нас с вами
поместил здесь и сейчас. Значит, здесь и сейчас мы Ему нужны. Между
прочим, когда недавно ездил на симпозиум в Германию, меня там сопровождал
один немец, рассказывал о своей жизни: сперва он был в гитлер-югенде,
затем коммунистом, теперь христианин. Слушаю его и думаю: "Зачем
меня сюда принесло? У меня и дома таких навалом". Наше общество
сейчас ориентируется на Запад. Но вместо того, чтоб подключиться
к крану с чистой водой, подключились к канализации.
— И все-таки зря вы не хотите, чтоб вас охраняли, нет даже газового
баллончика.
— Апостолов казнили почти всех. А кто победил? Нерон? Траян? Марк
Аврелий? Нет! Апостолы победили! Потому что шли без оружия. И в
этом их сила! Не бойтесь ни антисемитов, ни атеистов. Свою принадлежность
к евреям я воспринимаю как знак дополнительной ответственности перед
Богом. Что касается атеизма - это был великий дар неба. Иначе христианский
мир задушили бы атеисты в облике христиан. Самое страшное, что грозит
церкви, - выродиться в этнографическую церковь. В благолепие, доведенное
до
пределов совершенства. А если явится Христос, они его распнут.
- Батюшка, все же боюсь за вас... И выглядите таким усталым, невыспавшимся.
Вы жаворонок или сова? Когда тянет спать?
//45//
- Я -- филин! У меня нет времени спать. Молитесь за меня. Это большая
поддержка. //…//
//61// И тут вспомнилось Артуру: много лет назад духовный отец в ответ
на его вопрос: "Как? Каким образом вы, не задумываясь, мгновенно даете
всегда верные советы тысячам людей?", тот сказал: Откройтесь Богу
-- поймете."
//90//
РОССИЯ
Прошло два года после убийства батюшки. Однажды звонит человек
из нашего подмосковного
прихода. Рассказывает:
~ За неделю до гибели он вас искал. Дал мне номер вашего телефона,
просил звонить днем и ночью.
//91//
— Невероятно. Он знал, что я на месяц уехал из Москвы. У него ведь
прекрасная память.
— Просил звонить. Днем и ночью. Ему срочно нужно было с вами встретиться.
Я звонил. У вас никто не отзывался. Я приехал в храм, спросил —
в чем дело, не могу ли чем помочь? Батюшка сказал: "Да хотел попроситься
ночевать у него, когда вечерами выступаю в Москве".
"Но вы можете ночевать у меня! Тысячи людей с радостью предоставят
вам ночлег!" "Нет, говорит, значит, не судьба! Увидите его - предупредите,
чтоб был осторожен, берег себя. Он обязан еще так много написать,
сделать. - Горько улыбнулся, махнул рукой. - Да, значит, не судьба!"
К тому времени он безусловно знал, что за ним уже идет охота. Убийцы
прослеживали его маршрут, расписание. Готовились. //…//
//135//
РОССИЯ
Как всегда, одной рукой он закрывает калитку, в другой - привычная
тяжесть портфеля. Идет от дома, где все еще спят, по сырой асфальтовой
дорожке. Прямо. Потом сворачивает направо. Туманное утро, кажется,
обещает быть солнечным, впервые за неделю холодных дождей. Справа
и слева в желтеющих кронах деревьев попискивают пичуги.
Сегодня после службы в храме нужно опять ехать в Москву. Полно
треб. Потом запись на телевидении. Потом — в редакцию журнала. Потом
лекция. Потом вопросы-ответы. Неизвестно когда, какой электричкой
вернешься. Не раньше, чем в одиннадцать вечера. Жаль, Артур не в
городе, переночевал бы, как раньше. Не идти опять домой одному в
темноте... Тем более поговорили бы. У него наверняка тоже назрело.
И все-таки какое счастье, что все происходит — лекции, выступления,
статьи в газетах! Спасибо, Господи! Выступаю перед миллионами с
проповедью о Тебе. \ ведь чувствовал, знал с юности ~ так будет!
Вот уже и лестницу видно. Успею спокойно сойти на платформу. До
электрички целых четыре минуты. Он взглядывает на ручные часы. Вдруг
над ухом:
- Не скажете, где это?
Какой-то человек. В кепке. Возник на пустом месте, неизвестно откуда.
Протягивает бумажку. Лицо испитое. Это оно! Это он. Они.
Потянуться рукой в нагрудный карман за футляром с очками, вынуть
их. Неудобно. Тяжесть портфеля в другой руке. Господи, да будет
воля Твоя!
От удара топором по основанию черепа его разворачивает. Падая,
успевает увидеть бегущие ноги в грязных кроссовках.
Усилием воли возвращает себя из беспамятства. Горячее стекает по
шее на грудь. Дотрагивается. Что это, кровь? Да, кровь. Ладонь в
крови. Нужно встать.
//136//
Сейчас подойдет электричка. Теперь могу не успеть, опоздаю на службу
в храм. Люди ждут. Никогда не опаздывал.
Делает шаг, другой к лестнице, к платформам. Вспоминает: а портфель?
Где портфель? Там среди прочего записи всех дел на сегодня, на неделю,
на год.
Обратно. Бредет обратно. По своему же кровавому следу. Ни на дорожке,
ни в траве портфеля нет. Вон в траве мокрой блеснули очки. Не поднять.
Кружится голова. Голова кружится. Что со мной? Неужели? Господи,
неужели умираю? "В руце Твои, Господи, Иисусе Христе, предаю..."
Шатаясь, идет. Идет к дому из последних сил. Чтоб сократить путь,
срезает поворот. Раненым зверем продирается сквозь кусты.
"В руце Твои... предаю дух мой..." Валится на колени возле самой
калитки. Нет сил подняться, отодвинуть щеколду. Хрипит, зовет. Видит
кровавые отпечатки своих ладоней на калитке.
Сейчас в храме пел бы "Благословенно Царство!.." Господи, Иисусе
Христе, такая земля. Прости им всем, Господи. Земля такая!
|